[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  СЕНТЯБРЬ 2005 АВ 5765 – 9 (161)

 

ЗЯть

Надин Гордимер

Надин Гордимер (1923), писательница из Южно-Африканской Республики, лауреат Нобелевской премии по литературе 1991 года, родилась неподалеку от Йоханнесбурга в еврейской семье, отец ее был родом из России, мать из Англии. Образование получила в монастырской школе, потом в университете Витватерсранда. После окончания университета преподавала историю искусства и литературу в университетах США.

Писать начала в десять лет. В пятнадцать лет опубликовала свой первый рассказ в серьезном южноафриканском журнале «Форум».

Гордимер – автор плодовитый, она написала несколько романов, в их числе « Лживые дни» (1953), «Мир чужаков» (1958), «Позднебуржуазный мир» (1966), «Почетный гость» (1970), «Дочь Бургера» (1979), «Люди Джулая» (1981). Издала также много сборников рассказов: «Лицом к лицу» (1949), «Сладкоголосый голос змия» (1952), «Шесть футов земли» (1956), «Спутники Ливингстона» (1972), «В какой-нибудь понедельник, непременно» (1976), «Солдатские объятья» (1980) и др.

Пишет Гордимер по преимуществу о сложности понимания между людьми разных рас и культур, об омертвении нравственного чувства, прежде всего у белых южноафриканцев. Но  временами – отнюдь не часто – обращается в своих рассказах и к еврейской теме.

Рассказ «Зять» входит в сборник «Не для печати» (1965).

Во время войны они прятали его от немцев, а в первые дни после освобождения прятали от своих особо рьяных соотечественников, потому что он хоть и был евреем, но был когда-то и немцем.

Старик – он сидел в фуражке железнодорожника и с трубкой в зубах у окна – спросил:

– Он когда сегодня идет на работу?

Дочь протянула отцу чашку.

– Вот твой кофе.

Отец махнул рукой, мол, поставь рядом.

– Так когда, Вернер?

– Вы о чем? – Он перекладывал варенье из банки в вазочку с плетеной бамбуковой ручкой: она ничего не позволяла ставить на стол в той таре, в которой это было куплено. Их глаза встретились, ее – ничего не выражали, и лишь обмен взглядами показал, что думает каждый о своем. – Сегодня около десяти. Наверное. Может, выйду пораньше, зайду по дороге в контору в одно место – по делу.

Старик, глядя в окно, удивленно качал головой.

– Я уходил в шесть утра, и так изо дня в день, пятьдесят один год.

– Пап, но он же не на железной дороге работает.

– А ты, деточка, на меня не кидайся.

– Конторы в шесть утра не открываются.

– Вот я и говорю – нынче совсем не то, что раньше.

Она надела цветастый шелковый шарфик, коричневую шляпку, перчатки; она тоже привыкла вставать рано, и ее уже не юное, но довольное красивое лицо было аккуратно и умело подкрашено – точно так же, как по вечерам, когда они уходили в гости на чашечку кофе. Она положила в сумку сверток с бутербродами и поцеловала отца.

Быстро кинула на него взгляд – когда-то она только одним таким мимолетным, телепатическим взглядом, даже глазом не моргнув, успевала предупредить его, что по улице идет немецкий патруль. Дверь за ней закрылась.

Когда она ушла, напряжение, царившее в квартире, испарилось. Словно в ее отсутствие связь между ними прерывалась, и старику уже было его не достать. Даже физиогномические различия между ними гарантировали безопасность – как бывает, что два животных, из отряда хищников и из отряда жертв, – могут мирно сосуществовать до тех пор, пока кто-то из них не осознает, кто из них кто. У старика были маленькие голубые глазки – как огоньки, горящие в пустой комнате. Свою вставную челюсть он не носил, и розовые щеки у рта стягивалась, как кисет на тесемочке, а высокие скулы выпирали двумя кулачками. Из дома он никогда не выходил.

Второй тихо мыл посуду. В его движениях чувствовалась неловкость человека, привыкшего к сидячей жизни. Его обширную бледную лысину окаймляла кромка курчавых черных с проседью волос. Почти у всех здешних глаза были голубые, и его черные, с тяжелыми веками и набрякшими буро-лиловыми подглазьями, производили пугающее впечатление – казалось, они умеют видеть и в темноте.

Он отвел старика на утреннюю оправку в уборную и оставил его там, а сам тем временем домыл и вытер посуду, развесил посудные полотенца. Старик, когда закончил, позвал его скрипучим голосом, он сходил за ним и снова усадил в кресло.

– Папа, если хотите, я свожу вас в табачную лавку, время у меня есть.

Ноги у старика слабели, и по улице он передвигался только в инвалидном кресле.

– Сегодня не нужно.

– Деловой визит я могу и отложить, – сказал он.

Старик только отмахнулся. Но машинально вытащил кисет и снова проверил, хватит ли табака на день. Его день заполняли незамысловатые обряды, их становилось все меньше, и повторялись они всё чаще.

Он пошел в спальню. Раньше это была спальня старика и его жены – до того, как они с Анн-Мари поженились, а старуха умерла. Две старомодные высокие кровати занимали всю комнату. Взбитые перины вздымались, как птичьи грудки; Анн-Мари перед уходом прибирала всё до последней шпильки. Судорожно вздохнув, он уселся на кровать и включил радио у кровати – на минимум.

Через несколько минут старик крикнул:

– Который час?

Ее позолоченный дорожный будильник показывал без десяти десять. Он, украдкой выключив радио, ответил старику, поднялся и сделал несколько медленных вдохов. Потом снял с вешалки пальто, надел шляпу, достал из ящика комода пакетик с мятными леденцами и сунул его в карман. И снова застыл на месте – словно пытался что-то вспомнить. С подставки с маникюрными принадлежностями он снял ее пилочку для ногтей, провел острым кончиком под каждым толстым и белым ногтем – тем же движением, каким обычно чистят яблоки.

В гостиной рядом со стариком лежали утренняя газета и подарочные карманные часы с открытой крышкой. Он наблюдал за сизыми голубями, которые, возникнув в сизом небе, садились на подоконник снаружи.

– Летят прямо в лицо. Как им еще остановиться удается, об стекло не…

На циферблате было уже без семи десять, и часы тикали, как заведенная бомба.

Со снисходительностью, которую испытывают обычно к старикам – делать-то им всё равно нечего, – он сказал:

– Ну, мне пора. – И добавил, громко и четко: – Папа, сегодня я в обед не приду.

– Знаю, знаю. – Когда старика оставляли одного, приходила консьержка, кормила его оставленным Анн-Мари обедом.

Старик взял часы, приложил к красному, шелушащемуся уху и убрал в карман.

Значит, уже без пяти.

– До свидания, – сказал он напоследок. Старик посмотрел на него сквозь мутные стекла очков и только махнул рукой: мол, чего уж там, иди.

Когда сердце города ухнуло одним-единственным ударом, который пробили часы на соборе, она вышла к нему из конторы в цветастом шелковом шарфе, коричневой шляпке и перчатках. Взглянула на скамейку, и он расстелил на ней носовой платок, приглашая сесть.

– Рыбу купил? – спросила она.

Он показал на влажный сверток, она кивнула.

– Камбала?

– Не было ее сегодня. Взял три куска палтуса. Он посоветовал.

– Сегодня надо в прачечную. Не забыл?

– В прачечную завтра. Сегодня вторник.

Она в шутку постучала пальцем по виску, но выглядела по-прежнему озабоченной, насупленной – обычная для нее мина, такая еще бывает у некоторых пород собак.

Она развернула бутерброды. Бутерброды у нее получались отличные, и он всегда ждал их с голодным нетерпением. Они принялись за еду, и она сказала:

– Надо тебе хоть изредка уходить пораньше.

Его крупное лицо, светившееся удовольствием, тут же помрачнело.

– Уходишь в десять, а в три-четыре уже дома. – Она, не переставая жевать, выжидательно смотрела на него.

– Не всегда, – сказал он. – Бывает, я и в девять выхожу.

– В половине, – уточнила она. – Да и то раз в год по обещанию. – Она озабоченно посмотрела на него, двигая губами, чтобы удалить остатки пищи из зубов.

– Старики всё забывают. Им что девять, что десять – без разницы.

Она покачала головой – за годы детства, отрочества и взрослой жизни она изучила отца вдоль и поперек – не только как отца, но и как своего соотечественника, человека ей соприродного.

Последний бутерброд она хотела всучить ему.

– Нет, не хочу, я кофе с булочкой выпил.

– Где?

– Там, рядом с рыбной лавкой.

Она брезгливо поморщилась. Однажды она была там с ним, и ей подали грязную чашку. Она разломила бутерброд и протянула ему половину. Они не разговаривали: прямые, открытые взгляды – так смотрят друг на друга люди среднего возраста, когда уже не ищут в глазах партнера восхищения, когда не пытаются с помощью кокетства преодолеть наметившийся разлад; так они общались, так она предупреждала его о появлении немцев, а потом, после войны, так они решили, что он на ней женится.

– Еврею пора возвращаться домой, – сказал тогда старик, вовсе не желая его обидеть: старик всегда называл его евреем, как мог бы называть постояльцем.

– Куда это – домой? – сказала она.

И он остался.

– Он ищет работу, – сказала Анн-Мари матери.

– Дай-то бог, – ответила старуха.

Семья жила на секретарскую зарплату Анн-Мари и на пенсию, которую получал от железнодорожного ведомства старик; содержать его им было не по средствам. Но раз уж он не ушел, раз уж и в самом деле ему некуда было возвращаться, как они могли избавиться от него, тем более, что дочка, теперь, когда он уже мог появляться на людях, стала выходить с ним в открытую? Как его выгонишь, если она прогуливается с ним под ручку по соборной площади?

– Кем будешь работать? – спросила его Анн-Мари во время одной из прогулок.

Он сказал, что намерен заняться каким-нибудь бизнесом. Чем раньше занимался? Пожалуй, это будет импорт-экспорт. Да, скорее всего: это будет что-то, где пригодится знание родного языка. У родителей его жены был крупный бизнес – меха, кожа: судя по всему, для него учредили некую руководящую должность. Но он не очень понимал, как устроиться на работу самостоятельно, да еще и в чужой стране. «Он ищет», «Есть несколько вариантов», – успокаивала Анн-Мари отца с матерью. Так и повелось: каждое утро он должен был уходить из дома на поиски работы, а возвращаться следовало, только потратив на эти поиски подобающее время.

Всякий раз, обсуждая женитьбу, они думали прежде всего о родителях. А когда наконец собрались назначить день (в начале ее ежегодного отпуска), он сказал:

– А как они… – Он имел в виду то, что он еврей.

Она же, прервав обычное молчание, сказала задумчиво:

– Пока что мы скажем им, что ты нашел работу. Иначе они мне покоя не дадут, мол, на что он собирается содержать жену и так далее… Ты уж уходи каждое утро.

Импорт и экспорт, сказал он им. Кабинетик в конторе одного знакомого. Он сам себе хозяин. В разумных, разумеется, пределах; может приходить и уходить по своему усмотрению. Когда ты на самом деле что-то найдешь, сказала ему Анн-Мари, они ничего и не заметят. А пока что… Город, к счастью, был большой. Старики знали только свой закуток – мясника, хозяина табачной лавки, нескольких приятелей с железной дороги. Когда их спрашивали, чем занимается зять, они неуверенно, как люди, далекие от торговли, отвечали: импортом, у него контора в центре. Они решили, что денег это приносит немного; и жили они так же скромно, как и до того, как заимели зятя-бизнесмена, но старуха так поняла: Анн-Мари, как и она поступила бы на ее месте, о заработках мужа не распространяется, откладывает на черный день.

Сложнее было, пока была жива старуха: она больше общалась, и среди ее приятельниц были такие, у которых сыновья занимались страхованием и даже импортом-экспортом. А что имя ее зятя им ничего не говорило, лишь подтверждало то, о чем она и так догадывалась: он пока что мелкая сошка, вдобавок чудак. Потом она умерла, старик практически не выходил, и уже не имело значения, в каком районе, на какой улице, в каком здании, в каком хитросплетении коридоров и переходов, за какой из закрытых дверей без номеров, а может, и еще дальше, находится та контора. Нужно было только, чтобы она хоть где-то находилась. И пока старик был жив, следовало каждый день убеждать его в ее наличии.

Он так ничего и не нашел, и Анн-Мари – настоящая жена – никогда не спрашивала, как он проводит время вне дома. В плохую погоду она только обеспокоенно напоминала:

– Вернер, не забудь теплый шарф, у тебя же грудь слабая.

Одно время считалось, что он доказывает свое право на Wiedergutmachung, компенсацию, которую немцы выплачивали тем, кто по их вине лишился нажитого. Вечерами он заполнял анкеты («Вернеру нужно со всем этим разобраться», – говорила она родителям) и рассказывал о том, что ему назначили прием в учреждении, которое этими анкетами занимается. Но в конце концов выяснилось, что соблазнительных сумм, которые он насчитал, ему не получить, поскольку документов, подтверждающих его права, в Германии не сохранилось. Изредка ему приходили официальные ответы, он их внимательно изучал, а Анн-Мари говорила отцу:

– Столько приходится возиться с этой компенсацией.

Дни вроде этого случались всё чаще. Она возвращалась на работу, а он сидел с купленной рыбой в парке и ждал, когда можно будет пойти домой. Порой необходимость прикидываться работающим человеком становилась невыносимым бременем; удивительно, как может так тяготить то, чего не существует. Так же, как его претензии к Германии: разве может то, что перестало существовать, столько стоить? К тяжести в желудке от ее замечательных бутербродов прибавлялся груз всего несуществующего, что накопился в его душе. Он встал и прошелся по скверу – среди голубей, которые, как и он, принимали на виду у всех пропитание из рук чужака.

Он отправился на вокзал, посмотрел, когда отходит поезд, которым они с Анн-Мари собирались на Троицу, через пять недель, съездить на экскурсию. В зале, гудящем эхом шагов и голосов, он купил газету. Заглянул в прачечную, предупредил, в котором часу зайдет завтра. В кафе, где его хорошо знали – как знают в кафе крупных городов посетителей: «тот тип в твидовом пальто» или «тот, что ужасно кашляет», – он выпил еще чашку кофе в дальнем углу, где и теперь, в начале весны, воздух был спертый, будто застоялся с начала зимы. В трамвае он нашел место у входа, где сиденья лицом к лицу. Над ним покачивались пассажиры, а женщина с противоположного сиденья смотрела на него, не пялилась, нет, рассматривала, голова ее была слегка откинута назад, на меховой воротник. На ней были изящные светлые туфельки и перчатки – такие в этом грязном городе могли позволить себе только состоятельные люди. Под шестьдесят, вдова при деньгах – видно, покупает себе всё самое лучшее, но на такси деньги не транжирит. В уютных частных гостиницах на горе таких было много. Его большие глаза были опущены и будто давили на щеки. Он это делал уже не раз: нужно было только поднять их, не быстро, но внезапно, не улыбаться, лишь опустить уголки век, и тогда морщины под глазами распрямлялись, и из потаенных глубин начинал струиться завораживающий янтарный свет – как дух, подымающийся из темных озерных вод. Быть может, ему бы что-то и обломилось – с одной из таких женщин. Но всякий раз, опробовав этот дававшийся без труда, но действенный прием, который он применял на автомате, не размышляя, он всегда отрывал взгляд, гасил его. И знал, хоть и не думал об этом, что этот прием – единственное, чем он мог бы воспользоваться, – скоро перестанет действовать; женщины будут видеть напротив лишь пожилого мужчину, только и всего.

Когда он сошел с трамвая, он почувствовал себя усталым и вымотанным, словно и впрямь вернулся домой с работы, и это было приятно. Сверток с рыбой порозовел от просочившейся крови, но он почти добрался до дому, и времени было уже четверть пятого. Старик пусть сверяется со своими часами, если хочет. Он открыл дверь, с благодарностью вдохнул душный, теплый воздух и крикнул:

– Папа, лучше поздно, чем никогда! Кофе пить будете?

Ответа не последовало, и он тихонько прошел мимо старика в кресле, снял пальто, шляпу, надел шлепанцы и отправился ставить воду. Но когда он попробовал разбудить старика к кофе, оказалось, что тот потерял сознание. Всю ночь Анн-Мари проплакала у его кровати в больнице, а к вечеру следующего дня старик скончался.

 

Когда они с Анн-Мари вернулись после похорон в пустую квартиру, он не знал, что ей сказать; на сей раз молчание, такое привычное для них, носило другой характер. Она тут же принялась убирать вещи старика, а он – можно подумать, он ее не знает – пытался ее остановить и говорил обычное в таких случаях:

– Оставь, ты так только больше себя расстраиваешь.

Она рылась в поисках небольшой коробки, подходящей по размеру и форме для карманных часов отца, как вдруг уронила руки и уставилась на него, а затем, не произнеся ни слова, снова с присущей ей аккуратностью стала пробовать одну коробку за другой.

Он тихо взялся за дело, которым должен был заняться с самого начала: снял чехлы с кресла старика, отнес их в грязное, сложил в ровную стопку газеты, высыпал табак, чтобы убрать кисет. И только робко вздыхал.

Наконец она сказала:

– Его одежду я разберу завтра. Что-то придется починить. Он бы хотел, чтобы вещи отдали в благотворительный фонд при железной дороге.

Она прошла в спальню. Он тихонько сел и стал ждать. Газету читать он не решился. А если она там снова плачет? Может, пойти туда, сказать ей что-нибудь, попробовать погладить по голове, по аккуратным, пыльного цвета, локонам, которые между еженедельными визитами к парикмахеру надежно защищает похожая на паутину сеточка?

Она вышла, крутя на пальце кольцо – как она делала всякий раз, помыв руки.

– С позавчера осталась холодная рыба. Или хочешь колбасы?

Он преувеличенно сдержанно, показывая, что не хочет, чтобы из-за него суетились, сказал:

– Какая разница? Что дашь, то и хорошо.

– Могу колбасу поджарить, – сказала она.

– И рыба годится.

За едой она сказала, имея в виду одежду старика:

– Ты их можешь туда отнести в пятницу.

– В пятницу? – переспросил он с сомнением, как человек, не уверенный, как он управится со всеми делами.

Она снова уронила руки.

– А почему нет?

– Хорошо. Только я не понимаю, к чему такая спешка. Успеешь с ними разобраться, отнесу. Можешь себя не подгонять.

Она продолжила есть – словно выключила разговор одним щелчком. Смотрела прямо перед собой, и если он, передвигаясь по комнате, попадал в поле ее зрения, никак на него не реагировала. Время от времени он принимался вздыхать по нисходящей: «Ох… Ja, ja, ja…»* – но она будто не слышала, и ему казалось, что она напряженно размышляет, в голове у нее проносятся беспорядочным потоком слова, и поток этот откуда-то из ее прошлого, в котором его не было, – слова на ее родном языке, в выражениях столь личных, местных, идиоматических, что он, владея этим языком по верхам, не смог бы понять ни слова, даже если бы она произносила эти слова вслух.

Но утром – а спали они оба крепко, – встав, он понял, что они наконец оказались вдвоем, напряжение ушло, ей больше не от кого его защищать, и старик со своими карманными часами не сидит больше в инвалидном кресле. Он побрился, а она готовила на кухне завтрак, делала бутерброды, и он вышел из ванной, прямо в шлепанцах уселся почитать утреннюю газету; в это утро не надо было никуда спешить. Если пожелает, хоть весь день просидит за газетой. От предчувствия долгого тихого утра в пустой квартире по телу пробежала теплая приятная волна – словно в его организме стала вырабатывать секрецию новая железа.

Вошла Анн-Мари с кофе. Взглянула на кресло отца. Но любое слово она бы отшвырнула, как чужую руку; он видел, что она не хочет пускать его в свое горе, и понимал, что лезть туда не имеет права. Право имеешь только на то, что тебе разрешено. Ты должен ежедневно отмечаться в полиции или же должен ждать пять лет, пока не получишь гражданство.

– Белье из прачечной так и не забрали.

Он поднял на нее огромные черные глаза, пожал плечами – мол, о чем разговор.

– Ты сегодня не забудешь?

– Нет, конечно.

Она допила кофе, набросила шелковый шарф, надела шляпку и перчатки и, взяв сверток с бутербродами, в дверях обернулась попрощаться и вдруг опомнилась, словно увидела его впервые после смерти отца. И забыла попрощаться она. Спросила только:

– Вернер, ты в котором часу сегодня уходишь?

Перевод с английского

Веры Пророковой

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru

 



* Да, да, да (нем.).