[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  ИЮЛЬ 2007 ТАМУЗ 5767 – 7 (183)

 

ПерваЯ попытка

Давид Маркиш

Многое из того, что происходило полвека назад, сегодня представляется новому поколению россиян зловещим карнавалом, фантасмагорией и обстоятельствами сюрреалистическими. Да об этих «делах давно минувших дней» (а так ли уж и «давно»?) молодое поколение, говорят, и не вспоминает, и над ними не задумывается. Что было для нации и страны семьдесят лет большевизма, кем был для людей гигантской империи Сталин и его наследники? Может, лучше этого и не знать в подробностях: так здоровее и голова не болит…

Вот только евреям забывать об этом не след – слишком многое свалилось на их голову за эти десятилетия: от послереволюционной эйфории до реальной угрозы бесповоротного уничтожения. До полного и всеобъемлющего решения «еврейского вопроса», который советские пропагандисты артистично отметали: «Евреи у нас есть, а вот еврейского вопроса – нет!» Был еврейский вопрос, и еще какой. Через пять лет после окончания победоносной Отечественной войны, в пору расправы над Еврейским антифашистским комитетом и арестами врачей – «убийц в белых халатах», еврейское национальное меньшинство превратилось в желтую заплату на худой одежке страны победившего социализма.

Тут было не до жиру – быть бы живу. Но и пережив Сталина и выжив, евреи продолжали жить с оглядкой. Давней эйфорией, розовыми надеждами и не пахло. Среди всех многочисленных народов СССР евреи, наученные горьким опытом, были, наверно, настроены наиболее пессимистично. Для них существовал лишь один-единственный, но зато вернейший выход: эмиграция. На протяжении веков эмиграция или, иными словами, бегство из страны проживания была для преследуемого еврейства спасением от смерти. Но в стране крепостных отношений между гражданином и государством сама идея отъезда представлялась волшебной сказкой, несбыточной.

Проблема «выездной-невыездной» сделалась для подневольных граждан естественной, как осенний насморк. Это нынче, подкопив денег, бывший советский человек отправляется в Париж, Бангкок или, на худой конец, на турецкие приморские курорты. А тогда «свобода ног» вообще не значилась в списке завоеваний пролетариата. Выезд за рубеж был премиальной конфеткой, которую власть выдавала своим верным слугам. Выездной отдел ЦК КПСС недреманно следил за порядком – чтобы сомнительный элемент не просочился за рубеж, не сболтнул там чего лишнего, чтоб не сбежал, оставив с носом сопровождающих надзирателей. Ездили на Запад, заученно расхваливая советский образ жизни, проверенные писатели и музыканты. В писательской среде то и дело возникали конфликты, растекались обиды: того пустили, а этого не пустили… С писателями надо было держать ухо востро: то Аркадий Беленков не вернулся восвояси, то Михаил Дёмин, то Анатолий Кузнецов, командированный в Лондон для сбора материалов о Ленине. А честные работяги «от сохи и от станка», в знак признания трудовых заслуг, получали иногда путевки на болгарский курорт, в западный барак социалистического лагеря: остаться там было никак невозможно, а сбежать – некуда.

Невыездные, таким образом, составляли костяк и основу советского народа, победной поступью шагавшего к сияющим вершинам коммунизма. Я, разумеется, относился к категории невыездных – и не без основания: моя репутация в глазах властей была подмочена раз и навсегда. Меня даже в Монголию не пустили, а ведь из Монголии можно было убежать либо в Китай, либо обратно в Советский Союз. По-видимому, в лубянских «черных списках» мое имя было помечено довольно-таки жирной галкой.

А произошло мое «почернение» зимой 1958 года, когда я был на месяц выпущен в Польшу по семейным обстоятельствам: знакомиться с родителями моей жены-польки. Жена – студентка Московского картографического института – знала о моем плане и готова была мне помочь. План был простой: по приезде в Варшаву я отправлюсь в израильское посольство и попрошу переправить меня в Израиль любым путем – легальным или нелегальным. Я знал, что польские евреи без особых сложностей репатриируются на историческую родину – власти их не удерживают. Знал я и другое: некоторые советские евреи, из породы счастливчиков, попав всеми правдами и неправдами в Польшу, сумели продолжить свой путь и добрались в конце концов до израильских берегов. Почему бы мне не стать таким счастливчиком?

Более реалистичных путей выбраться на свободу у меня не было. На границах советской державы висел большой амбарный замок, да и страны-сателлиты, окружавшие родину социализма, без долгих разговоров возвращали редких перебежчиков прямо в лапы КГБ. Оставалась, правда, Турция на Черном море и Америка за Беринговым проливом – те не возвращали, но туда и муха бы не перелетела безлунной ночью. И даже я, со всем моим отчаянным оптимизмом, не возлагал больших надежд на тайный переход границы. Оставалась Польша, знакомство с родителями жены.

Уезжали поездом, с Белорусского вокзала. Двухместное купе, где мы с женой разместились, казалось мне преддверием нового мира свободы, в которой я скоро растворюсь, как сахар в чае. Помимо обязательных сувениров, подходящих к случаю, я вез стопку рукописей стихов моего сокурсника Гены Лисина, ставшего в скором времени заслуженно знаменитым поэтом Геннадием Айги. Рукописи эти я должен был передать в Варшаве Витеку Ворошильскому, польскому диссиденту, для публикации на Западе. Вывозить какие-либо рукописи из СССР за рубеж было, понятно, категорически запрещено. Следовало, подъезжая к границе, припрятать получше странички машинописи, а дальше – как Б-г даст…

Б-г был милостив к Гене Лисину и ко мне, стихи прошли незамеченными, попали к Ворошильскому и были напечатаны; и это явилось первой публикацией Геннадия Айги на Западе.

В конце 60-х – начале 70-х годов прошлого века из Варшавы осуществлялась «Алия-Бет».

 

Сразу за линией границы (не отводя глаз, я пялился через окно вагона на подмерзшую землю, чтоб отметить в памяти эту самую линию, этот притягательный для стольких моих товарищей шрам – но так и не увидел ничего, кроме какого-то жалкого, но вместе с тем и грозного ручья, заваленного метровыми клубками колючей проволоки) располагался поселок или городишко, название которого было выведено уже по-польски на щите, над входом в аккуратный, словно бы кукольный домик железнодорожной станции. Свобода ног, страсть к которой преследовала меня, наверно, со времен ссылки, властно вытолкнула меня из вагона на заграничную землю – без пальто, без паспорта и без проездного билета; все это осталось в купе. С радостным любопытством вдыхая новый воздух, я разгуливал по перрону, разглядывая газетные киоски, ларьки и редких встречных людей, потом зашел в здание вокзала. Там тоже было безлюдно, почти пусто. Вернувшись на перрон, я обнаружил, что мой поезд ушел.

К счастью, не в переносном смысле этого слова, а в прямом. Подогреваемый свалившимся на меня приключением, я явился к начальнику железнодорожной станции, объяснил ситуацию и попросил дать мне дрезину, чтобы догнать поезд на следующей станции. Железнодорожник угрюмо на меня поглядел, посоветовал решать мои проблемы собственными силами и вообще больше ему на глаза не попадаться – иначе он немедленно отправит меня обратно в Советский Союз. Дело принимало неприятный оборот. Выйдя от начальника, я увидел подошедший состав, на вагонах которого значился конечный пункт следования – «Варшава». Делать было нечего, следовало как можно скорее уносить ноги с этого пограничного полустанка. Я поднялся в вагон, у входа в который не видно было проводника, нашел пустое купе и залег на третью, багажную полку – подальше от любопытных глаз.

То был советский воинский эшелон, почему-то почти порожний. Вагон, в котором я по случайности очутился, был офицерским купейным вагоном. Вскоре состав передернуло, загремели сцепки, поезд тронулся в путь. А часа через два дверь отворилась, и в купе вошел проверяющий – пожилой поляк с фонарем. Без труда обнаружив меня на моей верхотуре, он поманил меня пальцем: давай, спускайся.

Мой рассказ поляк выслушал невнимательно, да и понял меня лишь отчасти: русским он владел с пятого на десятое. Ясно было лишь одно – я безбилетник, «заяц»; и проверяющий извлек из портфельчика зловещий опросный листок. При этом он на меня то и дело поглядывал – точней, не на меня, а на наружный карман моего пиджака, откуда выглядывала на свет Б-жий авторучка-самописка «Паркер» китайского, что ли, производства. Без лишних слов извлек я эту ручку с металлическим серебристым колпачком и молча протянул ее поляку. Так же молча проверяющий принял предложенное, убрал опросный листок обратно в портфельчик и вышел из купе в коридор.

На Варшавском вокзале меня поджидала жена с родней. Встреча была радостной: часов за шесть ожидания родные, кажется, почти потеряли надежду со мной когда-нибудь встретиться. Как видно, не зря задержались советские войска в послевоенной Польше – хоть одно доброе дело сделали: довезли меня от границы до столицы.

Назавтра я отправился в израильское посольство. Имперский уроженец, я ожидал увидеть крепкий красивый дом, этакий роскошный особняк, соответствующий полету моей мечты. Все выглядело куда скромней. Приемная, набитая людьми, напоминала скорее вокзальный зал ожидания. Двустворчатая дверь без таблички вела в соседнее помещение. Старые и средних лет евреи и еврейки сидели и расхаживали по комнате в ожидании приема. Не успел я оглядеться, как услышал чей-то голос: «Глядите-ка, это же Давид, сын Переца Маркиша!» Голос принадлежал пожилой женщине, связанной, как потом выяснилось, каким-то боком с театром Михоэлса.

Дождавшись своей очереди, я вошел. За столом сидел не старый еще мужчина и глядел на меня вполне доброжелательно. Назвав свое имя, я довольно-таки сбивчиво рассказал, что меня сюда привело, и заключил:

– Я хочу уехать в Израиль. Помогите мне.

Внимательно изучив мой паспорт, чиновник спросил все так же доброжелательно, по-русски:

– Ты имеешь отношение к семье Переца Маркиша?

– Перец Маркиш – мой отец.

– Та-ак… – сказал чиновник. – А кто-нибудь знает, что ты сейчас здесь?

– Никто, – сказал я. – Только какая-то женщина в приемной меня узнала.

– Так-так… – повторил чиновник. – Раз одна женщина узнала, значит, все, кто там есть, тоже теперь знают. Она ведь громко сказала, эта женщина, во весь голос: «Вот этот парень – Давид Маркиш!», верно? И все кругом слышали.

Чиновник был прав. Но узнали меня или нет – это беспокоило меня в последнюю очередь. Я хотел знать, когда можно садиться в самолет, поезд или хоть в подводную лодку и ехать в Израиль.

– Это непростое дело, – сказал чиновник. – Мне нужно запросить руководство в Иерусалиме. И уже потом мы будем решать.

Мы договорились встретиться через несколько дней – не здесь, в посольстве, а на окраине города, вечером, почти ночью. Таинственность встречи увлекала. Я твердо верил в то, что спустя самое короткое время окажусь в Иерусалиме или в пустыне Негев – безразлично где, но в Израиле.

В то время в Израиле, в кругу сведущих людей, царило мнение, что московские молодые евреи и не помышляют об исторической родине, а угольки национального возрождения тлеют лишь в Прибалтике, прежде всего в Латвии. Туда, в Латвию, после конца сталинской эпохи стали понемногу возвращаться чудом уцелевшие в лагерях сионисты, и вот они-то и смогут возродить пламя национального тяготения среди молодежи. Все это было верно: так оно и произошло. Но и на Москве рано было ставить крест.

Неудивительно, что на той ночной встрече посольский чиновник расспрашивал меня о том, встречал ли я в Москве молодых евреев, поставивших своей целью репатриироваться в Израиль. Да, отвечал я, такие евреи существуют, но я с ними откровенных разговоров не вел и вообще предпочитаю заниматься собственной судьбой и отвечать лишь за себя самого. Но как же так, продолжал расспрашивать посольский чиновник, а как же другие, ведь одна голова хорошо, а две – лучше, и всем вместе, объединенным общим желанием, проще добиться своего. Да так уж складывается, я отвечал, что в стране, нашпигованной стукачами, делиться с кем-нибудь своими намерениями – это то же самое что, распахнув окно, выкрикивать эти намерения во весь голос. Поэтому верней всего вести себя как тихарь-персоналист и, поставив цель, добиваться ее всеми возможными способами. Есть, конечно, и другие точки зрения, есть люди, готовые добиваться своих прав, размахивая флагами и произнося зажигательные речи, – но я к таким людям не отношусь и предпочитаю действовать в одиночку. Я хочу доехать до Израиля – и действую. А другие пусть делают что хотят.

Мои речи не произвели большого впечатления на посольского чиновника, но спорить со мною он не стал.

– Я связался с руководством, – сказал посольский чиновник, – и получил ответ. Понимаешь ли, если мы вывезем тебя в Израиль, может разгореться международный скандал: мы помогли бежать сыну Переца Маркиша…

– Я готов сменить имя, – немедля возразил я. – Пусть я буду называться Абрам Рабинович или Рувим Абрамович – какая разница!

– А твои родные! – усомнился посольский чиновник. – С семьями невозвращенцев там у вас не церемонятся.

– Они знают о моих планах и не возражают, – сказал я. – Их прижмут, но все же не посадят. Просто у меня есть сейчас шанс добраться до Израиля, а у них его нет.

Назавтра после выставки в ЦДРИ Глазунов стал знаменитым.

Мой ночной собеседник был «настоящий израильтянин», я встречался с таким человеком впервые в жизни и все, что он говорил, воспринимал как постановление справедливого суда в последней инстанции. Но главный свой козырь я все же приберег на конец разговора.

– Вы меня отправите? – спросил я. – Да или нет?

– Пока нет, – сказал чиновник. – Иерусалим не может на это пойти. Мы можем помочь тебе задержаться в Варшаве, продлить визу на месяц. Потом ты вернешься в Москву и подашь просьбу на переезд в Польшу на постоянное место жительства.

– Но моя жена учится в Москве, ей еще три года осталось! – возразил я. – Она не согласится бросить институт.

Чиновник молчал.

– В Гданьске стоит израильский корабль, – открыл я свой последний козырь. – Я поеду туда, проникну в порт и… нападу на какого-нибудь человека. Я подброшу ему свой паспорт, получится, что грабители или хулиганы убили в порту советского парня. Может же такое случиться! А я проберусь на израильский корабль. Только предупредите капитана, чтоб он меня принял!

Чиновник был неприятно потрясен таким моим планом.

– Что ты такое говоришь! – сказал чиновник. – Ведь этот человек, на которого ты собираешься напасть, совершенно ни при чем и ни в чем не повинен!

– А я? – с запалом молодости выдвинул я свой контраргумент. – Я в чем-нибудь повинен?

Но на чиновника мое возражение ничуть не подействовало.

– Об этом не может быть и речи, – сказал он. – Поживи в Варшаве, а потом возвращайся в Москву. Мы будем думать. А пока что я могу передать тебе одну хорошую новость: президент Бен-Цви будет рад, если ты поедешь на Кавказ и соберешь там все материалы, какие сможешь найти, о кавказских евреях: где они живут, сколько их, думают ли они о репатриации в Израиль. Это очень важно.

Побродив по мрачным развалинам, оставленным здесь прошедшей войной, мы разошлись.

Много лет спустя, репатриировавшись в Израиль в 1972 году, я узнал, что тот чиновник действительно запрашивал свое руководство и получил ответ: «Действуйте по своему усмотрению!» У меня камень с души свалился: чиновник такой попался неповоротливый, а винить еврейское государство в том, что я потерял четырнадцать лет жизни, я был не вправе.

Итак, старт на пути в Израиль был мною проигран. Это был крепкий удар, следовало, оправившись от него, возвращаться восвояси и продолжать попытки.

Еврейская жизнь в Варшаве, в отличие от Москвы, если и не цвела полным цветом, то, во всяком случае, существовала. Выходила газета на идише «Фольксштимме», работало еврейское издательство, театр. Израильская тема охотно обсуждалась, но, как мне кажется, идея «подымайтесь и идите», идея возвращения на историческую родину не пользовалась здесь особой популярностью. Я познакомился с писателями, работавшими на идише, все они видели свое будущее в Польше. В издательстве меня представили мимоходом средних лет еврею, неприметной внешности, сидевшему за рабочим столом в общем зале. Кажется, он был в нарукавниках.

– Запомни его хорошенько, – таинственно посоветовали мне. – Это большой человек… – Но дополнительных разъяснений не дали.

Впоследствии я узнал, что незаметный еврей – это Леопольд Треппер, командир крупнейшей советской разведывательной организации «Красная капелла», действовавшей в гитлеровском тылу. Сидя в идишском издательстве, он, наверно, дожидался лучших времен.

Продлевать визу и задерживаться в Польше – в этом я не видел никакого смысла. В конце концов, оставались еще два варианта: дожидаться институтской практики в Индии или попробовать наняться на китобойную флотилию «Слава», чтобы бежать без оглядки в первом же свободном порту, куда зайдут китобои. При всей экзотичности этих перспектив в них оставалось все же место для надежды. В Варшаве такой надежды не было.

Кое в чем посольский чиновник оказался прав: в конце 50-х Иерусалим из Москвы казался столь же далеким и недостижимым, как Луна, и немногие помышляли об отъезде. Израильская мечта, неизбывная и неистребимая в истории еврейства, сохранялась как бы в советском холодильнике, в состоянии глубокой заморозки. Но впереди, вблизи была оттепель, а за нею и Шестидневная война, сыгравшая роль детонатора в процессе, называемом «еврейское национальное возрождение». Покамест же при упоминании Израиля еврейские языки прилипали к небу и слова застревали в горле. Послесталинский страх еще не рассеялся над страной, зона и лагерные нары оставались мрачными символами существования, и не видно было отчаянных оптимистов, верящих в то, что прошлое не вернется никогда.

Евреи предпочитали помалкивать насчет Израиля, а русские на эту запретную, по существу, тему высказывались более свободно. Среди тех, кто знал о моих планах – в общих, разумеется, чертах, – был художник Илья Глазунов.

С Глазуновым я познакомился на его знаменитой выставке в ЦДРИ (Центральный дом работников искусств) в феврале 1957 года. Эта выставка произвела в Москве эффект разорвавшейся бомбы и скачком сделала Глазунова знаменитым. Вскоре Глазунов навсегда перебрался из Ленинграда в Москву. Знаменитость не помогала ему в быту: он был нищ, без крыши над головой, ревнители соцреализма и близко не подпускали его к Союзу художников. Вскоре он поселился в огромной коммунальной квартире на Поварской, в крохотной комнатенке за кухней – там, по всей видимости, проживала в царские времена кухарка. Комнатенку эту передал Илье бесшабашный поэт, испанец, из числа «испанских детей», привезенных в СССР во время Гражданской войны в Испании. Поэт отдал ключи и куда-то исчез, и не появлялся. Илья поселился в коммуналке с женой Ниной, а я, подружившись с Ильей, жил на три дома: у себя на Тверской, в общежитии Литинститута на Бутырском хуторе и здесь, у Глазунова. К нам приходили на Поварскую многочисленные приятели и подруги, оставались ночевать. Жилось нам скудно, но весело. Там, у единственного мелкого оконца, написал Илья мой портрет, который спустя годы – я уже был в Израиле – экспонировался на выставках как безымянный «Портрет поэта-сиониста»; и это, надо сказать, соответствовало истине. Замечательный этот портрет Илья подарил мне в 1989 году, когда я впервые после репатриации приехал в Москву с делегацией израильских писателей. «Ты же знаешь, – сказал Глазунов, передавая подарок, – я люблю свой народ точно так же, как ты любишь свой». И, я уверен, это тоже в точности соответствует истине.

Фигура Глазунова, с той давней выставки в ЦДРИ, притягивала к себе общественное внимание. Толпы людей, как ругавших, так и превозносивших художника, рвались смотреть его картины и ночи напролет выстаивали у музеев и галерей в очередях за билетами. Всю вторую половину прошлого века Илья Глазунов был знаковой фигурой русского искусства. Размахом знаменитости он мало в чем уступал Евтушенко или Окуджаве. Его преданность советской власти равнялась нулю. Монархические идеи, которые он, естественно, тщательно скрывал при большевиках, были ему свойственны изначально. Мастер игры и мистификации, иногда довольно-таки острой и жалящей, всецелую преданность души он распространял лишь на свою монархическую модель устройства русского общества. Когда я появился в его доме в 1989-м, он встретил меня фразой: «Знаешь, я монархист». И глядел – как я, не видевший его четверть века, отреагирую на эту новость. А мне это было совершенно безразлично: русский человек хочет жить под царской властью – его право, его дело.

Когда-то – мне не было еще и двадцати – я написал такую строфу:

 

– Я говорю о нас – сынах Синая,

О нас, чей взгляд иным теплом согрет.

Пусть русский люд ведет тропа иная,

До их славянских дел нам дела нет.

 

Пятьдесят лет прошло с тех пор. Немало воды утекло и в Волге, и в Иордане. Катаклизмы сотрясли наш мир. Изменились характеры, выпрямились или, напротив, искривились взгляды… Что до «еврейской тропы» – тут изменения не коснулись моей души. Два тысячелетия рассеяния евреи упрямо шли своей дорогой, а те, кто сворачивал на чужую, ассимилировались. Угроза ассимиляции, насильственной или добровольной, нависала над еврейством с начала новой эры; это лучше других понимали религиозные. А других, собственно, и не было в народе до наступления новейших времен, до середины девятнадцатого века.

Илья Глазунов всю свою жизнь шел по своей, русской тропе. Это ему принадлежит фраза: «Кто любит Россию – тот и русский!» Сказано красиво, но поверхностно. О чем тут идет речь – о государстве Россия или о ее народе, имеющем так мало общего с изменчивой властью, в разные времена предписывающей этому самому народу то или иное политическое устройство? Я люблю русский народ с его безграничной, почти детской доверчивостью, которая и составляет, на мой взгляд, ту самую знаменитую «загадку русской души», – но это ничуть не делает меня русским и не препятствует мне оставаться евреем до мозга костей. А Глазунов, естественно существуя в русском культурном пространстве, тянется расписать его оболочку героическими образами, скорее мифологическими, чем историческими. Не всегда так было: портрет Анны Франк, трогательный и нежный, написанный в конце 50-х, выполнен в иной манере.

Илья Глазунов. «Портрет поэта-сиониста».

О Глазунове говорят, часто с пеною у рта: антисемит! Это не так. Ненавидеть или, если угодно, «не любить» целый народ позволяет себе либо человек с искривленной психикой, либо недалекий, глупец. Глазунову не присуще ни то ни другое. Он, пожалуй, ретроград, пытающийся сохранить свою национальную культуру в состоянии сомнительного девичества – попытка столь же бесперспективная, сколь бег розового жеребенка взапуски с электровозом. В худшем случае его можно назвать изоляционистом, стоящим против потока времени – но не антисемитом.

Когда-то, те же полвека назад, Илья позвонил мне по телефону: «Приезжай сразу же, прямо сейчас, тебе будет интересно!» Я поехал, не расспрашивая.

Глазунов жил тогда уже в другой квартире, кажется, где-то в районе Таганки. Он открыл мне дверь и прошептал с видом значительным и таинственным: «У меня израильский посол. Иди познакомься!»

В комнате, рассматривая расставленные вдоль стены картины, сидел мужчина лет за пятьдесят, с приветливым круглым лицом – посол Арье Арэль, которого в Москве называли иногда по-русски: Леонид Борисович. Мы познакомились, разговорились. Посол говорил на прекрасном, чистом русском языке – его семья спаслась от большевиков, бежав Китай, в Шанхай. Там, в русской колонии, язык уберегся от дикого влияния куда как не очистительной революционной бури, остался языком Бунина.

Арэль рассказывал об Израиле, его слова были для меня как «мед и млеко». Одна деталь меня поразила: Иегуда, сын чрезвычайного и полномочного посла, жил и работал в кибуце. Для меня, ни сном, ни духом не ведавшего об израильском укладе жизни, это было то же самое, как если б сын советского посла в Израиле вкалывал в колхозе «Заветы Ильича». Спустя годы я познакомился с Иегудой Арэлем, который, оставаясь кибуцником, занялся политикой и стал депутатом кнессета. К тому времени посол Арэль оставил дипломатическую службу и вернулся к своему основному профессиональному занятию – медицине, возглавив крупнейшую тель-авивскую больницу. Встречаясь с ним, мы вспоминали ту московскую встречу, о которой напоминали две картины Глазунова на стене дома Арэля. «Леонид Борисович» разделял мою точку зрения на фигуру Глазунова и считал, что мы, евреи, не должны так безоглядно разбрасываться ярлыками с надписью «антисемит».

Споры вокруг Ильи Глазунова будут продолжаться еще долго, и, скорей всего, публика так и не придет к однозначному мнению. Да это и ни к чему.

  добавить комментарий

<< содержание 

 

 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru