[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  СЕНТЯБРЬ 2007 ЭЛУЛ 5767 – 9(185)

 

ПАВЕЛ ГРУШКО: «ПЕПЕЛ ИХ СНИМАЕТ С НАС ГОРЕСТНЫЕ МАСКИ…»

Александр Рапопорт

Павел Грушко – ведущий переводчик-испанист, благодаря его переводам русские читатели получают представление о лучших образцах современной испаноязычной поэзии и прозы. Павел Грушко – поэт и драматург, автор нескольких поэтических книг и семи стихотворных пьес-либретто, музыку к ним написали Саульский, Градский, Журбин, Горский и другие замечательные композиторы. Павел Грушко – создатель испанского фольклора по-русски, недавно в журнале «Иностранная литература» были опубликованы более 300 афористично и в рифму переведенных им пословиц и поговорок. В свои 75 лет Павел Грушко не устает поражать и радовать читателей.

– Традиционный для еврейского журнала вопрос о корнях: расскажите, пожалуйста, о семье, в которой вы родились.

– Я родился 15 августа 1931 года в Одессе, куда моя мама Хиня Яковлевна Левенштейн, уроженка Одессы, приехала из Москвы произвести меня на свет. Там жили ее родители, братья, сестры. Дед Яков был известным в городе краснодеревщиком, каждой из трех своих дочерей он подарил к свадьбе пианино и комплект мебели. Вскоре после родов мама вернулась в Москву со мной на руках. Она была домохозяйкой, при этом замечательно играла на пианино, интересовалась литературой. В 1939 году родились мои сестры-близняшки Янина и Нелли, первая живет сейчас в Яффо, другая – в Бостоне.

– Из каких мест ваш отец?

– Отец, Моисей Иосифович Грушко, родом из Чуднова-Волынского. Город Чуднов, сообщали старорежимные Брокгауз и Ефрон, «…расположен в 57-ми верстах от Житомира на скалистых берегах реки Тетерев. Из его десяти с половиной тысяч жителей почти половина – евреи. Чуднов – один из важнейших для Волынской губернии рынков по торговле хлебом, скотом и лесом. Вблизи города станция Юго-западных железных дорог и мост через реку Тетерев, около него памятник императору Александру III». Так это было в конце позапрошлого века. В Чуднове мой дед держал небольшой магазин сельскохозяйственных орудий. Папа родился в 1895 году, а умер в возрасте 96 лет в подмосковном Пушкино. Там он и мама похоронены на еврейском кладбище, которое соседствует с русским и татарским. В моей школе учились ребята многих национальностей, поэтому, навещая могилы родителей, я заглядываю и на соседние кладбища. До войны отец работал бухгалтером-плановиком на заводах МОСТЯЖАРТ и «Калибр». У него был поразительно красивый – ясный – почерк. Все не соберусь разработать шрифт, основанный на прописях отца. Он приносил мне кусочки металлов – железа, меди, олова, латуни, свинца, цинка, разных сплавов, это был мой «гербарий». До войны да и после нее жили мы скудно. Однако отец умудрялся покупать в комиссионных магазинах диковинные вещицы – старинные рамки, подсвечники, статуэтки, картины, эстампы, старые журналы. Мне кажется, этим он заслонялся от советского шума. Отец читал на идише и на древнееврейском, хорошо знал еврейскую историю, любил оперную музыку. Однажды в доме появился французский журнал «L’ Illustration» за 1912 год, где были помещены цветные вклейки с видами Альгамбры – мавританского замка в Гранаде. Когда я в первый раз побывал в этом городе, мне показалось, что я давно все там знаю. В Испании я увидел женщину, поразительно похожую на покойную маму. Испанцы считают, что у каждого из них в жилах есть капля еврейской и капля мавританской крови.

– На каком языке родители разговаривали дома?

– На русском. Моя жизнь связана с русским языком и отчасти с испанским, который я хорошо знаю и на котором пишу. Иврита, к сожалению, не знаю, на идише лишь угадываю какие-то смыслы по аналогии с немецким, который я учил в школе и, как второй язык, в институте. Дома родственники обменивались порой фразами на идише, у отца изредка срывалось с языка крепкое словцо. Запомнилось «мэлиха» («власть», употреблялось в значениях «правительство», «государство», «власть предержащие». – А. Р.), отец произносил это слово сквозь зубы с мрачным выражением лица. Всегда были на слуху еврейские имена родственников: по материнской линии – тети Цили, дяди Арона и дяди Нолика, по отцовской – тети Берты, Нехамы, Зюни и Энци. Всю жизнь со мной нежные слова мамы: «майне нишуме» и «трейстеле» («моя душа» и «утешение мое». – А. Р.).

– Вы помните начало войны?

– 22 июня 1941 года мы были на даче в подмосковном Быково. Мне девять лет. Пришла молочница и сказала, что вроде бы война началася. Услышав вскоре:

 

Двадцать второго июня

ровно в четыре часа

Киев бомбили, нам объявили,

что началася война… –

 

я решил, что слова песни принадлежат этой молочнице. До окончания войны мы не знали, что могилой моим деду и бабушке стал Бабий Яр. Они считали немцев культурной нацией, помня, какими были германские офицеры времен первой мировой войны. И остались в Киеве... Сегодня забывают, как стремительно распространяется идеологическая чума.

На фотографии, сделанной за год до начала Отечественной войны чудновским фотографом Моисеем Табакмахером, я запечатлен рядом с его дочкой. Семья Табакмахеров осталась в Чуднове и погибла. В Чуднов к тете Циле, в замужестве – Радзивиловской, мы приезжали чуть ли не каждый год. И в 1941-м собирались, но – началася война.

После первых авианалетов на Москву появилось слово зажигалка. Пронесся слух, будто бы один из аэростатов заграждения унес в небо девушку. Мы спускались по деревянным ступеням лестницы в недра недостроенной станции метро «Бауманская». Если налет длился долго, можно было переночевать на деревянных нарах. Нередко уезжали в Пушкино, там, в 29 километрах от Москвы, жили наши родственники. У них гостили их родители из Киева. Дядя Нюма, муж тети Берты, вырыл землянку-«щель» и обшил ее фанерой: это добротное убежище казалось мне комфортабельным купе спального вагона. Сын Нюмы и Берты Изя погиб на фронте, их дочь Ата при отступлении застрелилась со своим другом в стогу сена – оба работали в райкоме комсомола. В Пушкино мы видели в небе авиационный таран, а через день, узнав из газеты о подвиге Виктора Талалихина, поняли, что были свидетелями этого события.

С дочкой Табакмахера в Чуднове.

 

– Вы были в эвакуации?

– Вместе с семьями работников завода «Калибр» мама с тремя детьми эвакуировалась из Москвы. Сперва мы оказались на станции Джурун в Казахстане, где осели в поселке конезавода. Там я впервые столкнулся с бытовым антисемитизмом и осознал, что я – еврей. Запомнил навсегда: мальчик из Ленинграда втолковывал казахским сверстникам, что евреи – те, которые не воюют, а отсиживаются в тылу. Через много лет подобную «пропаганду» доводилось слышать в домах творчества, где некоторые писатели, обихаживая представителей «народов СССР», просвещали их в том же духе. Из Казахстана мы перебрались на Урал, в Ирбит, где находилась мамина сестра Маня, приехавшая из Одессы с маленькими сыновьями. В Ирбите у евреев была кличка «узе-узе». Я считаю – говорю об этом с горечью, – что антисемитизм и иные фобии неистребимы, и не только в России. Я всегда убеждал себя не зацикливаться на этой заразе. Но маленькие эти занозы саднят до старости… Когда после недолгой эвакуации мы вернулись в Москву, наша комната в коммуналке на Спартаковской улице была занята Героем Советского Союза, безногим партизаном Кузиным. Наше имущество, не пригодившееся соседям, валялось в подвале. Соседские дети катали по двору круглую столешницу от обеденного стола, сделанного руками деда, одесского краснодеревщика. Я воспринял это как крушение всей прежней жизни… Напрасно в суде мама показывала стопку жировок, которые в срок оплачивала и присылала в Москву, чтобы комната оставалась за нами, – отстоять комнату не удалось. Тогда-то мы и перебрались в Пушкино, купив на деньги, вырученные от уцелевшей мебели пристройку-развалюху на улице Некрасова. Для меня, четырнадцатилетнего, положительным в этой перемене было то, что в Москве тогда мальчики и девочки учились раздельно, а в Пушкино я учился в смешанной школе. И не только это. В Подмосковье я полнее, чем в столице, постигал жизнь, язык, природу. Многие наблюдения и открытия, названия деревьев, трав и ягод, песни и прибаутки – оттуда, из того времени. В Пушкино был знаменитый послевоенный рынок с его трофейным барахлом, просторечием и плутовством, что отменно пригодилось впоследствии и для стихов, и для переводов, и для театра. Помню, однажды папа попросил меня посидеть в еврейском молельном доме, который был по соседству, не хватало человека для миньяна. То высокое канторское пение, ту древнюю рыдающую интонацию я помню по сей день.

– Чем вы руководствовались при выборе института?

– В 1949-м я не поступил на журфак МГУ и проучился год на вечернем отделении дефектологического факультета пединститута. Одновременно работал в местной редакции Пушкинского радиовещания и в районной газете «Сталинская правда», где печатал первые свои стихи и репортажи. О том, например, как труженики полей соревнуются – кто сделает больше торфоперегнойных горшочков к семидесятилетию товарища Сталина. В Москву и обратно ездил на электричке, она была набита студентами разных вузов, монахами из Загорска и молчунами со 101-го километра. Хор из голосов той электрички незабываем. Отец моего одноклассника, Петр Сергеевич Бычков, парторг 1-го Московского пединститута иностранных языков имени почему-то Мориса Тореза, решительно склонил меня к поступлению в его вуз, только деликатно попросил написать в анкете, что я украинец. Это был непростой 1950 год, я последовал его совету, очень совестился, хотя через год стал писать в институтских анкетах правду. Поступил я на испанское отделение переводческого факультета. Надо сказать, что иняз той поры являл истинное содружество «детей разных народов», и евреев там было немало, особенно девочек на педагогических факультетах. Ректор института, незабвенная Варвара Алексеевна Пивоварова, бывшая во время войны политработником, отстояла многих. Вместе со мной учились известные впоследствии переводчики, лингвисты и журналисты «с пятым пунктом»: Генрих Туровер, Юрий Кацнельсон, Владимир Беленький, Вадим Поляковский, Леонид Золотаревский, Лев Штерн, Илья Левин. Прошу извинить меня за этот «еврейский акцент»: талантливых неевреев в инязе было гораздо больше: Игорь Можейко (Кир Булычев), Владимир Силантьев, Андрей Сергеев, Владимир Рогов, Александр Махов, Вячеслав Куприянов, Григорий Кикодзе.

– Фамилия Грушко относится к редким еврейским фамилиям?

– Скорее всего. В Бостоне живет выпускница МИИТа Лена Грушко, она подарила мне свое «семейное древо», ее предки, подобно моему отцу, с Волыни. В Интернете вы найдете фамилию Грушко с еврейскими именами и отчествами. В книге «Русские фамилии» моя фамилия приводится там, где говорится, что эмигранты меняли в США фамилии по первым буквам: Грушко – Gray. Не один раз меня спрашивали, не родственник ли я умершей в 1974 году поэтессы Наталии Васильевны Грушко из круга Анны Ахматовой.

– Фамилия ограждала вас от проявлений антисемитизма?

– Я никогда не прятал за ней свое происхождение. И когда порой слышал «Павел Михайлович» или «Павел Максимович», неизменно поправлял: «Павел Моисеевич», чтобы не принимали меня за другого, а мою фамилию за псевдоним. Это фамилия моих предков, я горжусь ею. У талантливой поэтессы Татьяны Глушковой, с которой я долгое время дружил, вдруг что-то сместилось в сознании. Она приходила в писательское собрание и сообщала: «Вы знаете, Павел Грушко, оказывается, Павел Моисеевич?!» – «Танечка, кто же этого не знает?» – отвечали ей. Я думаю, люди склонные к ксенофобии, любой национальности, нуждаются в психологической коррекции.

Одиозных проявлений антисемитизма по отношению к себе или к членам нашей семьи я не помню. Но государственный-то антисемитизм существовал. Мама рыдала, как девочка, прочитав в «Правде», что врачи, обвиненные во вредительстве, оказывается, ни в чем не повинны. Такой была ее реакция на ложное обвинение. Когда до этого в той же газете их называли «убийцами в белых халатах», она не плакала: как-никак официальное сообщение. Думаю, строка из моей пьесы-либретто «Звезда и Смерть Хоакина Мурьеты» – «ясно ведь написано, все ж-таки газета!» – подсказана тем временем.

После института полгода я работал внештатно в Иновещании, что на Пятницкой. Руководитель испанской редакции направил меня в отдел кадров, чтобы я оформился в штат. Там под портретом Лазаря (тоже Моисеевича) Кагановича сидел чиновник с незапоминающейся внешностью. «Мучной червь» – так Юрий Петрович Любимов отозвался однажды об этой породе. «Кто вам предложил, Павел Моисеевич, работать у нас? – спросил чиновник. – Мы бы с удовольствием вас взяли, но, увы, мест нет». Какое счастье, что я недолго там задержался!

С нобелевским лауреатом Октавио Пасом в Мексике.

 

– Расскажите, пожалуйста, какие у вас предпочтения в современной испаноязычной прозе и в поэзии?

– Меня привлекают тексты, где слышна музыка мысли. Привлекают поэты, оперирующие не отвлеченными понятиями, а материалом реальным, умеющие передать состояние тоски не словом «тоска», а атмосферой стихотворения, авторы, сравнимые по своей сущности с нашими Иннокентием Анненским, Анной Ахматовой, Николаем Заболоцким, Давидом Самойловым.

В прозе это аргентинец Хулио Кортасар и поразительно «чеховский» испанец Хосе Хименес Лосано, недавний лауреат Национальной премии Сервантеса. Я перевел антологию его рассказов, которую назвал «Испанская опись». Она опубликована издательством «Гешарим». Я это издательство недолюбливаю за то, что оно утаило от меня, если не присвоило, грант, который министерство культуры Испании выделило мне лично на перевод выдающегося поэта XIV века рабби Шем-Тоба, первого еврея, писавшего по-испански, которого высоко ценили выдающиеся испанские поэты. За что такие «радости» от еврейского издательства, ведь оно ставит испаниста с именем в положение мошенника, якобы получившего грант, но так и не выпустившего книгу?!

В современной поэзии ХХ века мои предпочтения – это в первую очередь Антонио Мачадо и кубинский католический поэт Элисео Диего. Выделяю их, хотя переводил я многих испанских поэтов – на испанском говорят и пишут в двух десятках стран.

– Встречались ли вы с Пабло Нерудой? С кем из лауреатов Нобелевской премии вы общались помимо Неруды?

– С Нерудой я встречался три или четыре раза. Первое впечатление было ярчайшим. Он подарил мне несколько своих книг, надписанных знаменитым зеленым фломастером. Незадолго до этого он слышал, как артист Вячеслав Сомов читал мои переводы его стихов, и угадал, какие именно стихи тот прочитал. Он присылал мне все свои книги.

Бегло я общался с колумбийцем Габриэлем Гарсиа Маркесом. И, к огромному моему счастью, я встретился с мексиканцем Октавио Пасом, перевел около трехсот его стихотворений и всю его художественную прозу.

– Как получилось, что переводчик с испанского стал автором пьесы-либретто к рок-опере «Звезда и Смерть Хоакина Мурьеты»?

– У Пабло Неруды есть кантата «Сияние и смерть Хоакина Мурьеты», написанная для мужского и женского хоров. Мой перевод кантаты опубликовал журнал «Иностранная литература». В то время я жил в одном доме с Марком Захаровым, знакомы мы не были. В ту пору над ним, главным режиссером Театра Ленинского комсомола, сгущались тучи. Он поставил «Братьев Лаутензак» по Фейхтвангеру и дивного горинского «Тиля», где есть образ палача и немало прозрачных выпадов в сторону власти. Наш сосед, литературовед Борис Бродский, посоветовал Захарову обратиться к переводчику нерудовской кантаты. Чилийская тематика была актуальна в связи с известными политическими событиями. О переводе Марк Анатольевич сказал, что, несмотря на его достоинства, это не сценичный материал. И попросил написать собственную вещь «по мотивам». По законам русской поэтической символики еще в переводе слово «сияние» я заменил словом «звезда». В своей пьесе я вывел на сцену Хоакина и его возлюбленную Тересу, которые в кантате появляются лишь тенями на парусе, а в театральном спектакле просто необходимы вживе на сцене, а также ввел новый персонаж – самоё Смерть. Художником по костюмам стала моя жена Маша Коренева. Эту мою пьесу-либретто перевели на испанский и опубликовали на Кубе и в Мексике. Но на русском языке она прошла типографский станок лишь недавно, став буклетом, приложенным к компакт-диску. Музыку к «Хоакину Мурьете» написал великолепный и таинственный Алексей Рыбников, спектакль много лет шел в «Ленкоме», был показан в Европе и на Кубе, получил премию БИТЕФ в Югославии. Хоакина играл Александр Абдулов, Смерть – Николай Караченцов. Владимир Грамматиков снял по этой моей пьесе-либретто одноименный фильм. Не все вам скажут, что автор этой известной пьесы – Павел Грушко. Большинство считает, что написал ее Неруда. На первой афише спектакля, видимо, для привлечения зрителей, Марк Анатольевич отдал авторство Неруде, а за мной оставил некую «сценическую редакцию». Пришлось написать записку в Управление по делам театров о том, что мои скромные стихи выдаются за творчество великого Пабло Неруды... Цензура всполошилась, в последующих афишах справедливость была восстановлена.

– О чем была ваша первая пьеса?

– Первую пьесу я написал после двухгодичного пребывания на Кубе. Это была первая моя заграница. Я попал туда как старший переводчик в составе съемочной группы Михаила Калатозова и Сергея Урусевского, снимавших фильм «Я – Куба» по сценарию Евгения Евтушенко и кубинца Энрике Пинеды Барнета. Фильм с подачи режиссеров Копполы и Скорсезе изучается сегодня во всех американских киноакадемиях. И моя первая пьеса в стихах «Сердце на всех» связана с впечатлениями о Кубе той поры, это пьеса-фантазия, которая содержит размышления о свободе и тоталитаризме.

– Есть мнение, что пьеса в стихах – архаичный жанр.

– Не скажите! Просто не у всех «ленкомовский» слух. Драматургия в стихах наделена рядом особых свойств. Главное из них – уплотненная художественная насыщенность, присущая поэтическому тексту. Своей мелодикой, ритмикой и, главное, метафоричностью этот материал изначально экономит время спектакля и придает всей вещи особую ауру. И вместе с тем это письмо должно быть предельно простым. Подобный поэтический материал ничего не стоил бы, если бы тормозил продвижение сюжета, отвлекал внимание на собственное поэтическое присутствие. Театральная сцена – не эстрада. Стихи становятся крыльями фабулы, когда продуктивно трудятся на драматургию, оставаясь предельно незаметными, когда они центростремительны, а не центробежны, то есть устремлены в самоё пьесу, а не за ее пределы, сливаются с пьесой, помараны перипетиями сюжета, именами героев и названиями. В силу чего не всегда могут, да и не преследуется такая цель, в качестве песен исполняться на радио, телевидении и с эстрады, как это удается многим, замечательно написанным вставным зонгам и ариям из оперетт и мюзиклов, в которых герои поговорят, поговорят да и споют. Отвлеченные зонги писать нетрудно и приятно, дело это быстрое, прибыльное и в подавляющем большинстве случаев не связанное с сюжетом. Писать цельную пьесу в стихах, в жанре, о котором идет речь, изнурительный и зачастую неблагодарный труд. Но главное в том, что эти тексты дают повод к действию на сцене, провоцируют его, в свою очередь сливаясь с ним. Органичность слияния стихотворного текста с действием – основное преимущество данного жанра. Когда речь и действие слитны, одновременны:

Вот бутылка, вот стакан.

Пей и цыц, пляши канкан.

Что расселся? Прочь, кретин!

А не то укоротим!

 

Это – жанр стихотворной речи как действия. Одним словом – стиходействие. К сожалению, подобный жанр требует немалых средств для постановки. Тридцать лет назад я написал пьесу-либретто «Было или не было…» по роману Булгакова «Мастер и Маргарита». Она была поставлена лишь в Томском театре куклы и актера Романом Виндерманом. Был потрясающий двойной спектакль, он шел два вечера подряд. «Монарх, Блудница и Монах» по драматической новелле Томаса Манна «Фьоренца» и «Эстетике Возрождения» Алексея Лосева с музыкой Александра Журбина шел в Ленинградском рок-театре в нестандартной постановке Владимира Подгородинского. Сравнительно недавно я написал тексты песен для спектакля «Марсианские хроники» в Московском ТЮЗе, так что и на Марсе теперь поют мои песни. Последняя моя работа – «Снова на дне», в основе ее пьеса, сами понимаете, Кой-кого. Действующие лица – бывшие артисты провинциальных музыкальных театров, которые в Доме для престарелых актеров в предложенных мною обстоятельствах исполняют куски из великой пьесы. Василиса – у меня она директор Дома для престарелых – ждет не дождется их смерти, чтобы продать здание некой криминальной структуре. Музыку к этой вещи начинал писать Юрий Саульский. Светлая ему память!

В издательстве «Астрель» вскоре выйдет том с основными моими пьесами-либретто, как я определяю этот жанр.

– Еврейство автора всегда каким-то образом отражается в его текстах. У вас, наверное, тоже это есть?

– У меня есть стихи о погибших близких: о моем дедушке, о дяде Ароне, убитом в Одессе перед самой оккупацией, но также – о Януше Корчаке и Рауле Валленберге, спасавшем евреев. Я отношу к этой теме стихи «о тех, кого меньше», – не только о евреях, о тех, кого угнетают и убивают. В экологической поэме «Зеленое и черное», хотя там описывается гибель лесов, есть, например, такой фрагмент:

 

...Где я видел этот взгляд – в хронике,

во сне ли?

Неужели так болят пули в нашем теле?

Рот, кричащий из костра, щерит ужас

донный.

Кто так ловко из нутра добывает

стоны?

Извиваются в огне пепельные люди,

стонут, тянутся ко мне, призывают

в судьи, –

чем помочь могу я им? Кто помочь

им может?

Что развеет вечный дым прогоревшей

кожи,

если даже в чистый час предрассветной

ласки

пепел их снимает с нас горестные маски!

 

Это не основная моя тема, но она значима для меня.

– Расскажите о вашем либретто по мотивам Шолом-Алейхема.

– Лет пятнадцать назад я написал пьесу «Звезды блуждают…» по мотивам романа «Блуждающие звезды». С замечательной запоминающейся музыкой Вячеслава Горского она попала в Одесский музыкально-драматический театр, но поставлена была не на русском, а переведена тамошним актером на украинский. Запретили исполнять на русском. У меня написано: «Родился ты на белый свет, / улыбкой матери согрет…», а у него: «Родився ти на бiлий свiт / курчавий крохiтний семiт…» Я своим студентам в Литинституте приводил этот текст как яркий пример «боевого» подхода к переводу с языка на язык. Работа над пьесой стала одновременно учебой. Я обложился книгами о жизни и быте еврейских местечек. Вспомнил довоенные поездки на Волынь. Ввел персонаж, которого нет у Шолом-Алейхема, его зовут Вечный, но это не Агасфер, а хранитель памяти своего народа, он наблюдает за его скитаниями и передает свою «вахту» Лео Рафалеско, главному герою. На русском языке спектакль пока не поставлен, надеюсь, с выходом тома моих пьес и либретто ситуация изменится.

С Марком Захаровым в театре «Ленком» между репетициями.

 

– В Бостоне вы преподаете?

– Нет, но изредка читаю лекции, выступаю как в Бостоне, так и в других городах Восточного побережья, и в Канаде. Был приглашен в Панаму в качестве международного члена жюри по жанру поэзии. В Бостон мы приехали по приглашению сестры Нелли пять лет назад. Мне хорошо здесь пишется, много перевожу с испанского и английского. В сущности, продолжаю делать свое российское дело. В Бостоне живут представители всех национальностей, но, конечно, бостонское русскоговорящее «комьюнити» в большинстве своем состоит из советских евреев. Оно вызывает у меня противоречивые чувства. С одной стороны – глубокое уважение к тем, кто выстрадал «отказ». А с другой… Я живу почти в центре города, где много латиноамериканцев. Мне это приятно, я чуть ли не всю жизнь связан с испанским языком. А от моих соотечественников слышу порой: «Но ведь там, где вы живете, “черных” много!» Впрочем, и от прелестной русской женщины в Нью-Йорке я услышал, что одна из православных церквей находится в районе, где «синим-синё». Я не понял, и она разъяснила: «Ну, где одни баклажаны». И видя, что я продолжаю не понимать, уточнила: «Ну, где негры». Вот вам и советское интернациональное воспитание…

– Что представляет собой русская литература Америки? Можно ли говорить о появлении американской русской литературы?

– Я мало этим интересуюсь и не читаю постоянно издания на русском языке, большинство которых не профессиональны и, отнесемся к этому с пониманием, пекутся не столько о качестве текстов, сколько об окупаемости. Время от времени печатаю стихи и переводы, иногда целые полосы в «Новом русском слове», где заранее предупреждают, что не заплатят ни цента. Когда честно предупреждают, приятно...

– Интересно ли вам что-то из того, что пишется в Америке на русском языке?

– Мне интересно все, что пишут здесь Лев Лосев, Вадим Месяц, Ирина Муравьева, Ольга Исаева, Дина Виньковецкая, Леопольд Эпштейн, Андрей Грицман и несколько других поэтов и прозаиков, которых вряд ли можно свести в какое-то сообщество. Оставим за ними право свободного полета в небе русской словесности. Это небо, как мы видим, простирается далеко за пределы России.

– Чувствуете ли вы себя «новым американцем»?

– Поздно, да и незачем себя менять. Но я не устаю постигать эту поразительную страну, во многом похожую на Россию и традиционно любящую ее. И благодарен за то, что могу на ее территории продолжать мое литературное дело.

Бостон – Москва

  добавить комментарий

<< содержание 

 

 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.