[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  СЕНТЯБРЬ 2007 ЭЛУЛ 5767 – 9(185)

 

Семен Фруг – «поэт длЯ многих»

Нелли Портнова

«Живем мы каждый сам по себе, в своем углу, даже поплакать вместе не умеем…»

С.Г. Фруг. Иудейская смоковница. 1885.

1.

 

Семен Григорьевич (Шмуль Гершов) Фруг (1860–1916) был известен в России всем. Поэт и фельетонист, писавший на идише и на русском, он одним из первых представил еврейскую жизнь русскому читателю, его стихи вошли в культурное сознание российского общества: «О, Город Бялика и Фруга! Поэта и Певца Закона!» – писал русский поэт Иона Брихничёв об Одессе. Критика, рус-ско-еврейская и общерусская, обратила на Фруга внимание сразу, после выхода первого собрания его стихотворений в 1884 году, и до середины 90-х связывала с ним большие надежды. Потом наступило разочарование. Неожиданно бурной была реакция на смерть Фруга (8 сентября 1916 года): тысячи писем, телеграмм и некрологов из городов, местечек, с фронтов военных действий печатались в еврейской прессе; обращались организации, кружки, «кассы взаимопомощи», профессиональные общества и одиночки. Самодеятельные поэты, по большей части эпигоны Фруга, присылали стихи и поэмы, например, Э. Креймер из местечка Бричаны Бессарабской губернии:

 

О, не плачьте, не плачьте о нем!

Правда, умер поэт и вовек уж не встать

Ему вновь из земли, чтобы сердцем

                                           принять

 Эту мощную ширь бесконечных степей,

Эти волны реки, беспокойной реки, –

Чтобы отклик им дать, песню

                   страстной тоски<…>[1].

 

Национальные лидеры были не менее активны, выражая скорбь по поводу ухода «великого национального поэта», «поэта души еврейского народа» (председатель Московского отделения Общества Просвещения евреев А.Л. Фукс), «одарившего нас в одну из тяжелых эпох еврейской жизни поэзией глубокой печали» (идишский критик Баал-Махшовес), «певца народа-мученика, осененного духом пророков» (московский общественный раввин Я. Мазе), «певца скорби и упований народа» (сионистский лидер Е.В. Членов) и др. Это грустное событие, казалось, возродило патриотическую риторику ушедшего поколения. Оно было отмечено и многими русскими газетами. Прочувствованную речь «Над открытой могилой Шимона Фруга» произнес Бер Борохов. «Похороны, – писал очевидец, – представляли в Одессе небывалое зрелище. Десятки тысяч (до 100 тысяч) людей, от чернорабочего до самого крупного общественного деятеля, многочисленные депутации от общественных организаций городов, представители литературного мира, многочисленные вереницы учащихся, все одесское студенчество, десятки тысяч детей…»[2]. Под руководством Х. Бялика был основан «Фонд имени С.Г. Фруга»: «для издания его стихотворений в переводе на еврейский язык», а также для нового издания Фруга на русском языке и на идиш. В 1917 году комитет отчитывался, что этому фонду положено пока только скромное начало[3].

 

2.

 

Покидавшие родину евреи везли с собой альбомы с его стихами. В 1926 году еврейская колония Берлина отмечала десятилетие со дня смерти Фруга, и Шошана Блувштейн, младшая сестра поэтессы Рахель, готовя сценарий вечера, записывала в своем дневнике горестные слова: «Он жил и пел. Страдал и пел. А теперь забыт, так просто… Когда-то был властителем сердец и дум… Кто не рыдал под скорбные звуки его лиры, а теперь – ни звука…» Для Эрец-Исраэль, где сионистские лидеры ставили задачу воспитать сильную, не имеющую ничего общего с галутным евреем, личность лирика Фруга не подходила. Тем не менее местная интеллигенция хранила память о нем; все взялись писать воспоминания: Х.-Н. Бялик, Ш. Черниховский, Д. Фришман, И. Клаузнер, З. Шнеур и др. Был создан портрет чистого, чуткого, много страдавшего человека, «сироты среди гоев». Это сиротство, как писал Давид Фришман, друг Фруга петербургских лет, было усилено чужим языком[4]: «Сорок лет он жил какой-то теневой, полудремотной жизнью. Денно и нощно он говорил на языке, с которым у него не было психологической связи, в котором он чисто механическим путем добивался и достиг большого художественного совершенства…»[5]. Противопоставление культур и языков было общепринятым: «Фруг писал по-русски, думал на идише и мечтал на иврите»[6]. Образ поэта обогащался новыми гранями, но явно идеологизировался.

В потоке публикаций 1916–1917 годов были и аналитические статьи. Прозаик М. Бен-Ами со свойственной ему принципиальностью писал, что в свое время он обратил внимание уже на первые стихи Фруга, но не потому, что нашел в них «литературные красоты», впрочем, «этого тогда не искали, над этим даже не задумывались. Достаточно было того, что среди этого повального бегства от еврейства, на русском языке, который являлся как бы увольнительным свидетельством от еврейства, появились вдруг стихотворения, пропитанные горячей любовью к еврейству <…>. Но говорили о нем все, его читавшие, без исключения, восторженно»[7]. Критик Аркадий Горнфельд, писавший о поэте с позиций более объективных, хотел понять популярность отнюдь не первоклассного поэта. «Его мотивы немногочисленны и не сложны. Риторика есть законченный стиль, мы, принимая, отмечая рассудочное происхождение его мотивов, не отвергаем тем силы его внушения <…> Это поколение уходит в историю. Он стал поэтом для многих, для слишком многих. И отдельных ценителей он уже не удовлетворит никогда. Позже он покажется им слишком элементарным…» (выделено мной. – Н. П.)[8]. Итак, «риторика», обращенная ко «многим» и обладавшая большой силой внушения, но не выдержавшая испытания временем, – перед нами проблема, достойная внимания[9].

 

3.

 

Идейное и творческое развитие С. Фруга было плавным. Выходцу из общины (не местечковой, а общины еврейской колонии[10]) было близко просветительское направление еврейского русскоязычного журнала «Рассвет», в котором он начал печататься в 1880 году, а потом – «Восхода». Как все «беглецы гетто», Фруг был обречен на «подпольное» существование в русском мире (в столице регистрировался в полиции как камердинер, подвергался высылкам и пр.), но, в отличие от многих, был защищен от духовной пустоты. Гармония человека и природы, человека и общины жила в нем с детства, не нарушаемая, видимо, отношениями с украинскими соседями. Погромы 1881–1882 годов, перевернувшие сознание ассимилированной интеллигенции (доктор Леон Пинскер стал идеологом национального возрождения, социалист Григорий Баданес [Г. Гуревич] порвал с политикой и стал летописцем «отщепенства», горячий русификатор Лев Леванда перешел к палестинофильству и кончил жизнь в психолечебнице и т. д.), не «возвратили» его к корням, ибо он от них не отрывался.

Фруг привез в столицу свой утопический образ Еврейской страны: справедливое общество, когда-то единое, члены которого сообща несли бремя тягот во враждебном окружении. «Бабушка, – спрашивали мы, – а в старину разве лучше было? – В старину… Видите ли, дети, – отвечала бабушка, – в старину, когда шмойновцы (действие происходит в местечке Шмойновка. – Н. П.) еще не выделялись в отдельные группы, у нас существовало ясное понятие «Цорас а-клал»… В былое время самый склад жизни был такой, при котором всякая «гзейра» ложилась равномерно на все слои общества, и, если предупреждать беду и не были в силах, то по крайней мере принимали все сообща ее удары, вместе же, общими силами, старались оправиться от этих ударов. А теперь… а теперь…» («Раздел»)[11]. Исчезновение этого единства Фруг оценивал как национальную трагедию.

В своей лирике он не называл конкретных обстоятельств трагедии; ему достаточно было выразить боль – свою и общую: «Зачем отравили вы песню мою?» Когда он делал свои риторические заявления в стихах: «Россия – родина моя», «Я – эолова арфа доли народной», «Два достоянья дала мне судьба: / Жажду свободы и долю раба», они звучали искренне и откровенно. Он писал о своей личной судьбе как об общей судьбе всякого русского еврея: о своей раздвоенности, неуверенности, расколотости внутреннего мира и мучительной жажде цельности.

 

Мне сорок лет, а я не знал

И дня отрадного поныне;

Подобно страннику в пустыне

Среди песков и голых скал,

Брожу, пути не разбирая…

Россия – родина моя,

Но мне чужда страна родная,

Как чужеземные края…

(Итоги. 1900)

 

Или в другом стихотворении:

 

Эти ночи без звезд и без бури,

Эти дни без теней и лазури, –

Милый друг, как похожи они

На печальные годы мои.

 (Осенью. 1885)

 

Основным чувством русско-еврейского интеллигента, как его изображает Фруг, было переживание обиды. Ф. Достоевский, с усмешкой писавший об обидчивости еврея[12], мог бы найти у Фруга подробное истолкование этой национально-исторической черты[13] – результата обманутых надежд, неуютности и одиночества в своей стране. Комплекс обиды был связан с русской литературой вообще, и в том числе, с Пушкиным, «поэзии русской чарующим гением», как писал о нем Фруг. В очерке «Чувства добрые» (1899) он припомнил «презренного еврея» из «Черной шали», обвинив Пушкина (российское общество?) в исторической слепоте. «С тех пор, как написано стихотворение “Памятник”, прошло 63 года. Что же мы видим? Дикий в то время тунгус едва ли стал значительно менее диким в настоящее время; степи калмыцкие и поныне лежат, объятые глубоким сном, чуждые животворной силы пушкинских вдохновений. А знают и любят Пушкина сотни потомков “презренного еврея”, которые читают его творения и благоговеют пред великим бессмертным гением»[14].

Итак, основой фруговского лиризма стали общие феномены еврейской жизни в России, преломленные в глубоко личные переживания (которые могли восприниматься так же, как общероссийские и общечеловеческие): обиды, горечи, «скорби и муки», сострадания, сочувствия и разочарования. Фруг лелеял сюжеты и образы родной литературы, особенно из «Песни Песней» и из Пророков. Эти мотивы получали свое воплощение в поэмах, балладах и «старинных преданиях», пафос которых был последовательно просветительский. Романтика еврейской истории уподоблялась русскому романтическому историзму эпохи декабристов. Но популярность Фруга была основана преимущественно на его лирике.

Фругу в высшей степени была свойственна способность к восприятию и объединению различных поэтических форм. Сюжеты и типы еврейской культуры он пересказывал языком пушкинской элегии («Полон свежестию вешней, / Искрясь дивной красотой, / Точно стих из Песни Песней / Тихо льется надо мной…») и пушкинского послания («Ветхой Библии сказанья, / Мир героев и чудес / В полумраке и сияньи / Талмудических небес… / Помнишь? Друг мой…»). Но не только Пушкин – вся романтическая традиция была резервуаром интонационно-лексических приемов, Фругу было близко элегическое томление Жуковского, разочарованность Лермонтова, некрасовский плач по народу-страдальцу. Фруг обращался и к давно ушедшей аллегорической образности. «И зорок глаз, и крепки ноги / И посох цел… Народ родной, / Чего ж ты стал среди дороги, / Поник седою головой?» («Еврейская мелодия». 1882). Образ лирического героя Фруга напоминал давно ушедшего из русской лирики Певца, а сам жанр – Песню. Элегическая песня (или песенная элегия) не анализирует, не углубляется в конкретные проблемы, но передает душевную боль в целом: «Как ненавистна ты, мучительная доля, певца-гробовщика». Фруг везде наводит мосты, не доводит конфликт до разрыва, от скорби переходит к надежде, от русского к еврейскому. Он пересекает национальные миры, снимает границы между ними, ставя эпиграфом к своим жалобам строки русских поэтов, особенно часто – Пушкина: «Я разлюбил свои желанья / Я разлюбил свои мечты».

 

Но здесь, у волн твоих, где только год

 назад

Любовью грудь моя и вера наполнялась,

И песня русская не раз со струн

срывалась,

Когда я петь хотел сионским песням

в лад, –

Здесь буду я рыдать!.. Все, что в душе

таилось

И зрело в тишине, я в песне изолью,

И где впервые грудь надеждою забилась, –

Там песнь надгробную надежде в спою…

 (Над Днепром. 1882)

С.Г. Фруг в кругу литераторов в Одессе.

Слева направо. Сидят: С.А. Ан-ский, М.-М. Сфорим, С.Г. Фруг. Стоят: И. Равницкий, Х.-Н. Бялик.

Фотография взята из посвященной памяти С.Г. Фруга публикации С. Дубнова в «Еврейской неделе», № 46, 13 ноября 1916 года.

В отличие от лирики, в которой закреплялся обобщенно лирический образ еврейского мира, очерковая проза Фруга давала его истолкование. Интонация фельетонов, подписанных псевдонимом «Случайный Фельтонист», более сложная: кроме сострадания и скорби, в ней звучали ирония и сарказм. «Широко раскинулась ты, привольная, цветущая, светлая, Б-гом хранимая благословенная черта еврейской оседлости! И нет тебе равной под луной нигде, ни в какой земле, ни в каком краю»[15]. У Фруга была собственная концепция национальной культуры, в которую отбирались лишь живые ее элементы (цикл «Традиции и праздники»), свое представление о прошлом еврейского общества («Раздел», «Лея-магид», «Сухие листья»), так же, как собственное отношение к современности. В нем он был внимателен и критичен, подмечая несоответствие традиционного мироощущения реалиям современной жизни («Гойшенские законники», «История одного местечка»), поспешность и суету в национальном движении, в том числе «эмиграционную горячку» («Иудейская смоковница», «Итог», «Наши тайны»), тщетность усилий личности («Весенние элегии»), нравственное опустошение ассимилированной молодежи («Олам офух»), зачарованность и разочарование живущего в русской культуре еврейского интеллигента («Чувства добрые», «Из дневника»). Картина, представляемая Фругом в более чем ста написанных им очерках-фельетонах, была многогранной.

В лирике все было иначе: интонация скорби и плача объединяла читателей в народ, за чувствительностью открывалась гуманность и достоинство. Поэт считал «старомодные еврейские слезы» признаком нравственного здоровья: «живем-то мы каждый сам по себе в своем углу, даже поплакать вместе не умеем, вместе, целым народом, и не над писаной синагогальной кантатой, в смысл которой мы подчас не вникаем, а над живым, бьющимся и стонущим народным горем…»[16]. Героиня «Итогов», еврейская мещанка Ревекка Абрамовна, сначала смеялась: ей удалось стать «не похожей на жидовку», и после погрома – она плачет, что по Фругу означает способность подняться над «грехом отступничества». В фельетоне «Наши крайности» он связывает оплакивание народной доли с традициями национальной культуры: «Но нет, друзья мои, не будем подолгу останавливаться на подобных темах. Настоящие строки вы будете читать после того, как каждый из вас хорошенько наплачется над горькими, как доля еврейская, стихами Иеремиады и сионидами наших “кинот”. А что могу прибавить ко всему этому я, бедный еврейский стихотворец конца XIX столетия?»[17]

Оплакивание народной судьбы производило (не только на читателей, но и на слушателей – поэт артистически читал свои стихи, написанные по-русски и на идише) огромное впечатление. Личность самого поэта была гораздо шире образа «певца-гробовщика»: как профессиональный поэт, он не писал стихами автобиографию. В жизни это был не кроткий мученик («Есть ли высшее блаженство / Чем в жизни мучеником быть?»[18]) и не замкнутый лишь на национальных проблемах общественный деятель. Молодой Фруг не чурался развлечений, в личной жизни следовал не национальному коду поведения, а зову сердца, его гражданский брак по любви (с девушкой-христианкой[19]) вынуждал «держаться вдали от общества», как свидетельствовал С. Дубнов. Но национальная ответственность, которую он воспевал, была чувством автобиографическим.

 

4.

 

В 90-е годы народная почва русско-еврейской литературы распалась: «мой народ» разрывался пространственно, социально, идеологически; интеллигенция стремительно менялась, в том числе ближайшие друзья: А. Волынский стал модным балетным критиком, Критикус-Дубнов – историком и политическим лидером. Фруг, бывший во времена «Ховевей-Цион» знаменем палестинофильства, теперь не соответствовал ритму жизни; перед каждым еврейским литератором открывалось множество новых проблем: распад семьи, антисемитизм, ассимиляция, утрата культурного наследства. Требовались более резкие реакции. Нельзя сказать, что Фруг не менялся. Испытывая большое влияние своего ученика Х.-Н. Бялика, он пробовал писать на иврите, попытки не принесли успеха: иврит он знал плохо. Но по-русски он касался современных проблем: еврейско-польских отношений в цикле («Паны и холопы», «Сказка»), массовых выселений евреев из прифронтовой полосы (стихотворный цикл «Дневники». 1915, посвященный Х.-Н. Бялику). В жанровом смысле последний цикл – другая поэзия: в каждом стихотворении – конкретный эпизод, случившийся в пути выселяемых, еще одна смерть: стариков, сгоревших в пожаре, младенца, в спешке задушенного в телеге матерью, погибших от голода или холода. Ставя жертвы в ряд с героями древней истории, поэт тем самым возвышал их смерть до духовного акта:

 

Не шел по тем дорогам Иеремия,

Не плакала Рахиль у тех могил.

..

Мы шли... Кругом поля, что кладбища

немые,

Холодный мрак слезой надгробною

кропил,

И ветер по кустам кружил, свистя

и воя...

 

Та же мысль о непрерывающейся еврейской истории придает особую значительность теме смерти в миниатюре «Могилы»:

 

Могилы еврейские. Есть ли на свете

страна,

Где камни бы ваши на страже веков

не стояли

И где бы сынам не вещали отцов имена

О радостном творчестве мысли

в горчайших печалях,

О мраке безгранном и солнечных далях.

Нетающим снегом ложится веков

седина,

А буквы на камнях горят, взывая из моха

и пыли:

Мы были... мы жили...[20]

 

Так Фруг изменился и остался собой.

Фруг предлагал читателям такую модель поведения, которой следовал сам: не порывать с российским Домом, соединить Пушкина и пророков, синагогу и Днепр; не раствориться в русской культуре, но постоянно вопрошать к ней, черпать из ее сокровищницы. То было единственное в своем роде равновесие своего и чужого, воплощение своего через чужое. Верность родной культуре, как и поэзия местечка, были талантливо представлены в психологической прозе современника Фруга М. Бен-Ами («Письма на ветер»), но чуткость к изменяющемуся времени у него отсутствовала вовсе. Наоборот, широта отношений с русским миром были темой С. Ан-ского, но при этом у него отсутствовала фруговская причастность к своей культуре. Более поздние писатели были, несомненно, конкретнее Фруга, адресовались к отдельным группам читателей и были профессиональнее его. Популярного у российской публики Ю. Юшкевича ожидала утрата национального достоинства. Когда Д. Айзман, участник горьковского направления реализма, хотел показать варианты решения «еврейского вопроса», у него получались искусственные реконструкции согласия («Земляки»). Раздвоенность еврея в России, намеченная Фругом как психологическое состояние, стала объектом прозы Н. Пружанского, ассимилированные герои которого приходили к пошлости и нравственному падению («Начистоту»)[21]. Объектом русско-еврейской литературы становились социальные конфликты и душевные драмы, иллюзии и разочарования; появлялись талантливые очерки, рассказы и пьесы – но не лирика.

Хотя в 1916 году вокруг читателей Фруга творилась другая история, давно разрушившая мечту поэта, в их душах хранилась мечта о таком еврее, который не выделяется из большого мира и не противостоит ему, а сам этот мир открывают ему навстречу.

Плита на могиле С. Фруга в Одессе, установленная в 1971 году.

  добавить комментарий

<< содержание 

 

 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 



[1] Все письма приведены с соблюдением орфографии и пунктуации их авторов. – Ред. – Центральный Сионистский Архив. A24/146.

[2] Еврейская жизнь. 1916. № 38. С. 13–14.

[3] Еврейская жизнь. 1917. № 5.

[4] Определения поэта как «пленника чужого языка», певшего «на языке голуса», возникли сразу после смерти Фруга, в траурных речах и лекциях. Например: А.М. Гольдштейн. Поэзия Фруга. Л.К. Вечер в Харькове // Еврейская жизнь. 1916. № 46. С. 34.

[5] Т.Г. Трагедия Фруга. // Сборники «Сафрут» под редакцией Л. Яффе. Книга I, М. 1918. С. 182. Опыты Фруга на иврите были слабыми: он забыл язык.

[6] С. Шапира. Ал ширато шел Ш. Фруг // Лемирхав. 21.10.1966.

[7] Бен-Ами. Фруг (Воспоминания) // Рассвет. 1917. №№ 10–11.

[8] А. Горнфельд. С. Фруг  // Еврейская неделя. 1916. № № 39–40. При этом распространенным было мнение о «музыкальной легкости пушкинского стиха», в которой Фруг сумел воплотить «глубоко еврейское, пламенно-национальное содержание». С. Анский. Шолом-Алейхем, Перец и Фруг // Еврейская жизнь. 1917. № 3. С. 50.

[9] Тема была затронута в работах: Н. Портнова. Песни С. Фруга и русская поэзия // Jews & Slavs. Vol. I. Jerusalem-St. Petersburg, 1993. Pp. 343–353; Портнова Н. Еврейский поэт России / С.Г. Фруг. Иудейская смоковница. Воспоминания. Очерки. Фельетоны. Иерусалим, 1995. С. 5–32; Н. Портнова. Написать трагедию… Свершения и пределы русско-еврейской литературы // Вестник Еврейского университета в Москве. № 3(10). 1995. С. 154–165; N. Portnova. Храм без Иерусалима: о поэзии С.Г. Фруга / Oh, Jerusalem! Pisa-Jerusalem, 1999. Pp. 135–140.

[10] С.Г. Фруг родился в еврейской колонии Бобровый Кут Херсонской губернии.

[11] С.Г. Фруг. Иудейская смоковница С. 68.

[12] Ф.М. Достоевский. Дневник писателя за 1876 год. Полное собр. сочинений. Т. 25. Л. 1983. С.75–77.

[13] Ощущение обиды было доминантной эмоцией и в прозе Фруга. «Да, вот где, вот в чем величайшая и горчайшая обида наша: нет у нас врага, достойного борьбы широкой и сильной; нет у нас недруга, с которым не стыдно, не брезгливо было бы стать грудь против груди для честного боя, для “суда Б-жьего”, суда правды и справедливости». Из дневника. 1888. / См. С.Г. Фруг. Иудейская смоковница. С. 149.

 

[14] С.Г. Фруг. Иудейская смоковница. С. 227. «Наша национальная “обида” в поэзии Бялика стала мировой проблемой, проблемой будущей гармонии всего человечества», – писал о важности этого мотива Фруга Ш. Нигер. (С. Чарный). Новый путь. 1916. №№ 36–37. С. 6.

[15] Недельная Хроника Восхода. 1892. № 23. См. на эту тему: Н. Портнова. «Брожу, пути не разби-рая…» К вопросу о топосе пути в русско-еврейской литературе // Параллели. Русско-еврейский историко-литературный и библиографический альманах. М., 2004. С. 146–156.

[16] С.Г. Фруг. Иудейская смоковница. С. 144.

[17] Недельная Хроника Восхода. 1892. № 30.

[18] Бродовский Г.А. Поэт народных скорбей и надежд. Одесса. 1918. С. 11.

[19] О. Грузенберг писал об этом союзе высоким слогом: «Если в эти страшные дни Фруг не покончил с собою, то только потому, что его полюбили и он полюбил. Пришла хорошая женщина, русская, с жертвенной любовью, не озирающаяся назад, не заглядывающая вперед, – пришла, не справляясь на бирже жизни, во что оценят ее “суженого”, ее “желанного”, пришла и сожгла себя, чтобы пламенем своим согреть стынущего, замерзающего, из сердца которого проклятая жизнь выстудила все тепло». Вчера. Воспоминания. Париж, 1938. С. 221–222.

[20] Можно напомнить историю могилы самого Фруга: памятник с его могилы на одесском кладбище был увезен немцами в Бухарест. На его место в 1971 году была поставлена другая плита, с ошибкой в имени (выбивавший подпись не знал иврита), подлинная же мацева была перевезена на тель-авивское кладбище.

[21] См.: Быть евреем в России. Материалы по истории русского еврейства. 1900–1917 годы. Составление, заключительная статья и примечания Нелли Портновой. Иерусалим, 2002. С. 261–334.