[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  ИЮНЬ 2008 СИВАН 5768 – 6(194)

 

«И души моей двоЯкаЯ природа...»

Еврейские стихи Льва Зака

Владимир Хазан

Самобытному художнику, сценографу, скульптору, книжному иллюстратору, мастеру витражей и мозаики Льву (Леону) Васильевичу Заку (1892–1980) по достоинству отведено почетное место «среди лучших и самых одухотворенных живописцев нашего времени»[1].

Лев Зак или, как он себя еще величал – Россиянский, используя фамилию матери, Розалии Моисеевны, родился в селе Растяпино Нижегородской губернии. В кругу российского еврейства фамилия Россиянских была широко известна: дед Л. Зака по линии матери, М.М. Россиянский, явился в 60-х годах XIX века одним из основателей еврейской общины в Москве. От первого брака у Розалии Моисеевны было трое детей: Софья, Семен и Михаил. Боготворимый Л. Заком его единоутробный брат Сеня, о котором он оставил воспоминания[2], со временем станет выдающимся философом. Через девять лет после скоропостижной смерти первого мужа[3], которого не стало в 1882 году, Розалия Моисеевна вышла замуж за аптекаря В.И. Зака, человека, с молодых лет участвовавшего в народовольческом движении и расплатившегося за свои революционные убеждения 10-летней ссылкой в Сибирь.

В 1902 году 10-летний Лева поступил в московскую гимназию при Лазаревском институте восточных языков, где зверствовала беспощадная «процентная норма» (стоит, например, напомнить, что за несколько лет до Зака сюда не могли поступить дети далеко не бедных еврейских купцов: Илья Фондаминский и Марк Вишняк, выросшие со временем в известных политических деятелей, членов эсеровской партии[4]). В стенах гимназии он познакомился с учившимся здесь же на три класса ниже Романом Якобсоном, в будущем прославленным ученым-языковедом, дружба с которым продолжалась до конца дней. Якобсон написал предисловие к книге Леона Зака «Des Perles aux aigles», в котором, в частности, говорилось:

 

Перечитывая строчки головокружительных «Коней и дней», где сказано о том, что «Прошлым беременно время», я уношусь памятью к концу первого десятилетия <XX> века, когда в наследии наполеоновской и пушкинской старины, иначе говоря, в московском радушном ампире Лазаревского института восточных языков я повстречал подростком-школяром, кажется, тремя классами старшего меня Леву Зака, который с детства был богат снами и предчувствиями, соответствующими неисчерпаемым снам и предчувствиям тех лет. Тогда мы все лихорадочно торопились составлять и выпускать в свет ученические журналы, и Лева Зак передал мне первый (чуть ли не единственный) номер такого журнала, только что выпущенного им и его сверстниками. Из всей книжки я запомнил только непривычные, обогащенные заковской фантазией иллюстрации к «Невскому проспекту» – необыкновенной повести Гоголя, справлявшего к тому времени свой столетний юбилей.

Когда потом, в 1913 году, в лихорадочной творческой спешке в канун войны посыпались футуристические альманахи «Мезонина русской поэзии», там сразу бросились в глаза стихи Льва Зака, подписанные Хрисанф, и его же задумчиво-задорные статьи под именем Михаила Россиянского, оставившие несомненный след в поэзии Маяковского и Пастернака[5].

 

Тогда же открылась для Зака главная жизненная цель: «...Начиная с десяти лет я твердо решил для себя, что стану художником», – писал он позднее[6]. Свои первые университеты живописи он проходил в художественных студиях Ф.И. Рерберга и И.И. Машкова и уже в 15-летнем возрасте удостоился публичного признания: в 1907 году картины юного Зака были выставлены в Салоне московских художников. Позднее подготовленную им издательскую марку использовало издательство «Петербургский глашатай», в котором печатались знаменитые футуристические альманахи «Всегдай», «Засахаре кры» и другие, а исполненные им кокетливые виньетки – журнал «Золотое руно» (1909, № 11–12).

В 1907 году Зак поступил на историко-филологический факультет Московского университета. Во второй половине 1913 года, по его и В. Шершеневича инициативе в Москве образовалась литературная группа эго-футуристического толка «Мезонин поэзии». В нее вошли молодые литераторы К. Большаков, Р. Ивнев, Б. Лавренев, Н. Львова, С. Третьяков П. Широков и др. Годы спустя Шершеневич, уделивший Заку главку в своих мемуарах «Великолепный очевидец», вспоминал:

 

Небольшая, но теплая группа собралась около «Мезонина поэзии». Если руководителем этой группы был я, то вдохновителем ее был Лев Зак.

Художник, поэт, теоретик, Зак умел заражать своей искренностью и продуманностью. Он имел десятки профессий, и одна мешала другой. Он был прекрасным графиком. Почти все книги «Мезонина поэзии» имели его обложки. Каждый номер Зак заполнял своими псевдонимами. Это он был «Хрисанф», ему же принадлежит ряд других подписей[7].

 

С сентября по декабрь 1913 года в «Мезонине поэзии» вышли три литературных альманаха: «Верниссаж», «Пир во время чумы» (обложку обоих оформлял Зак) и «Крематорий здравомыслия»; во всех трех – под псевдонимом Хрисанф – печатались его стихи. Одновременно были изданы три сборника стихов членов этой группы: «Пламя пышет» Р. Ивнева, «Экстравагантные флаконы» В. Шершеневича, «Сердце в перчатке» К. Большакова. Готовился к печати четвертый выпуск альманаха – «Январские сатурналии», но он, как и поэтические сборники – Зака «Пиротехнические импровизации» и «Поэзы» Н. Львовой, – напечатан не был. С тех пор, в течение почти шестидесяти лет, имя Зака-поэта в печати не появлялось, хотя стихи он писал по-прежнему непрерывно. Но только в 1970 году, в расцвете его всемирной славы как художника, стараниями известного исследователя футуризма профессора В.Ф. Маркова, в Мюнхене был издан поэтический сборник Зака-Россиянского «Утро внутри». Стихи произвели огромное впечатление и были восприняты ценителями поэзии как подлинное откровение. «И вот теперь, – писал в предисловии к сборнику В. Марков, – когда поэт уже приближается к восьмидесятилетию и когда он уже давно создал себе имя в европейской живописи (Леон Зак), появляется книга его стихов, которые он, оказывается, не переставал писать все это время – нигде их не печатая. Ну и что, возразят иные, мало ли среди русской эмиграции пожилых стихоплетов? Однако в этом случае перед нами даже не просто неплохие стихи, а значительная и в высшей степени оригинальная поэзия»[8]. В рецензии на этот сборник Ю. Иваск писал: «Один из любимых приемов Россиянского – так называемая поэтическая этимология, он часто подбирает слова по звуковым ассоциациям, как Хлебников, Крученых. Прием этот не новый. У Зака звуки преобладают – задают тон, что подчеркивается и звуковыми повторами в названии книги: “Утро внутри”».

Эмигрировавший в 1973 году в Париж А.Д. Синявский, получив от Зака «Утро внутри» и благодаря за этот подарок, писал ему в частном письме:

 

Дорогой Лев Васильевич.

Сердечно благодарю Вас за книгу и добрые слова, присланные вместе с нею.

Книгу Вашу я прочитал с наслаждением. Помимо ее абсолютной самоценности, она мне дорога и мила и более лично, что ли: как возвращение к Слову и возрождение Слова – мои собственные литературные вкусы и пристрастия лежат в том же поле.

Я не ожидал, прямо скажу, встретить такую книгу здесь и в наше время. Мне казалось, что в русской поэзии здесь все затопила (в лучшем случае) акмеистическая гладкопись. Правда, я еще плохо знаю здешних авторов, но общий тон как-то угадывается.

С Вашим литературным именем я встретился еще в студенческие годы, когда украдкой рылся в книгах русских футуристов и наткнулся на «Мезонин поэзии». Но я не знал <...> ни кто Вы, ни куда Вы делись, и спросить было не у кого. Тем интереснее и радостнее была мне эта встреча.

Еще раз примите мою признательность.

А. Синявский

17.I.1974[9]

 

Но вернемся вновь к ранней поре. В начале 1914 года произошло слияние «Мезонина поэзии» с группой «Гилея», куда входили братья Давид и Николай Бурлюки, А. Крученых и В. Маяковский. Встреча проходила в доме Б. Лавренева, впоследствии известного советского писателя, который так вспоминал о ней:

Надежда Браудо. 1914 год.

Как-то в 1913 году у меня состоялось собрание московских групп эго- и кубофутуристов. Созвано оно было по инициативе В. Шершеневича «для координации действий» обеих групп. Пришли оба Бурлюка, Шершеневич, Крученых, Большаков, С. Третьяков, художник и поэт Хрисанф (Зак), бывший идеологом эгофутуристов, и еще два-три человека. Разговор шел вяло и бестолково.

Давид Бурлюк утверждал, что никакой контакт и никакое объединение идейного порядка между обеими группами невозможно, что эгофутуристы, в сущности, вовсе не футуристы и узурпировали это название незаконно. Эгофутуристы занимаются формальным фокусничеством, будучи на деле реакционерами в основной творческой области, в языковой стихии, пользуясь тем же архаическим языком, которым пользовалась устарелая и подлежащая выбросу за борт современности поэзия прошлого, в то время как кубофутуристы ставят вопрос о полном обновлении поэтического языка, о создании новой, заумной речи, которой принадлежит будущее. Как же можно объединить два исключающих друг друга направления? Эгофутуристы уже самой приставкой «эго» подчеркивают свою узкую индивидуальную ограниченность, в то время как кубофутуристы ведут свой генезис от куба, от этого широкого, объемного трехмерного понятия.

– Вы эгоисты, а мы хлебниковцы, гилейцы, всемиряне, – говорит Давид.

На него яростно и бестолково набрасывались, спорили путано в повышенных тонах и ни до чего, конечно, договориться не могли.

В течение всей этой перепалки Маяковский молча сидел на диване и занимался кошкой, устроившейся у него на коленях. Он лишь изредка бросал короткие реплики. В разгаре спора Давид вскочил и, указывая на Маяковского, закричал:

– Вот настоящий гилеец и кубофутурист!

Продолжая поглаживать кошку, Маяковский спокойно и как-то очень убежденно сказал, оглядев всех с каким-то недоумением:

– Дело не в этом. Я не кубо и не эго, я пророк будущего человечества!

Фраза вызвала взрыв хохота. Но Маяковский вдруг встал, и глаза его вспыхнули так ярко, что все замолчали. Лицо его сразу потемнело и замкнулось. Он как будто хотел еще что-то сказать, но неожиданно махнул рукой и быстро вышел[10].

 

В 1917 году Зак женился на Надежде Александровне Браудо (1894–1976), дочери еврейского общественного деятеля А.И. Браудо[11] и сестре известного органиста, музыковеда и музыкального педагога И.А. Браудо (1896–1970), оставшегося в Советском Союзе. В браке родилось двое детей – Ирина, тоже художница, и сын Василий.

В годы Гражданской войны семья Заков перебралась в Николаев, а затем, в 1920 году, бежала от кровавого российского Апокалипсиса на Запад. Жили в Константинополе, Риме и Флоренции, в 1922 году оказались в Берлине[12], где Лев Васильевич работал сценографом Русского романтического театра Б.Г. Романова. С конца 1923 года поселились в Париже. Последние годы жизни Заки провели в парижском пригороде Ванве (Vanves). Посетил Лев Зак и Израиль: он приезжал сюда в 1976 году, после смерти горячо любимой жены, с которой прожил около 60 лет.

В эмиграции художественная карьера Зака складывалась хотя медленно и трудно, но в целом, в особенности после второй мировой войны, достаточно успешно: он стал известен и богат. Впрочем, Зак-художник – тема отдельного разговора, в данной публикации хотелось бы сосредоточить внимание на еврейской теме в его поэзии. Разумеется, Зак не еврейский живописец и не еврейский поэт. Но тем любопытней обнаружить, сколь глубоко интимно и мистически он, вообще склонный к философскому постижению мира, воспринимал тайну своего национального происхождения. Среди его до сих пор не опубликованных стихотворных текстов есть целый ряд, тематикой и образным строем восходящих к той поэтической проблематике, которую по-пушкински можно было бы определить «моя родословная» и которая отличается не просто откровенной еврейской национальной идентификацией, но больше того – настоящей тоской по родным корням и истокам. Не станем переоценивать художественные достоинства этих стихов. В каком-то смысле они перепевают многократно слышанную мелодию о дихотомии двух миров-стран: страны рождения и страны духовной принадлежности. Такие стихи можно встретить, например, у С. Фруга[13].

Однако само по себе это, с одной стороны, вовсе не отменяет крайне значимого факта существования темы «моей еврейской родословной» в персональном поэтическом хозяйстве Зака, а с другой – расширяет в историко-литературном плане галерею поэтов русско-еврейского происхождения, которые в эпоху Серебряного века обращались к этой теме.

Стихи публикуются по подлинникам, хранящимся в Отделе редких книг и рукописей Национальной и университетской библиотеки Израиля (Иерусалим).

 

Из тетради 1916 года

 

* * *

Не ваши голые равнины,

Не ваши бедные края –

Там, где кочуют бедуины,

Отчизна жаркая моя.

 

Ей Б-г дарует, не жалея,

Все то, что Он дарует ей:

Там светел день – нельзя светлее,

Там ночь темна – нельзя темней.

Изображение гордыни

И плодородия символ,

Там пальма посреди пустыни

Воздвигла сладострастный ствол.

 

А здесь у вас – здесь ночи белы,

А здесь у вас – здесь темны дни.

Из-под снегов, оледенелы,

Торчат здесь версты или пни.

 

Я здесь приемыш, я тоскую,

Я на чужбине дни тяну,

Я вспоминaю не такую,

Другую, знойную, страну.

 

* * *

Я не знаю своего народа,

Я говорю на языке другого,

И души моей двоякая природа

Не родит ничего живого[14].

 

Аравийская знойная пустыня,

А над нею северное небо!

Там гуляет только ветер ныне,

Там ни кактусов <вариант: пальм>,

ни хлеба.

 

Я умру; моих печальных <вариант:

одиноких> песен

Не споет еврей над новой нивой.

И не вспомнят, как чужую плесень,

Их в России, может быть,

                        счастливой[15].

 

Наедине с Б-гом (Еврейские мелодии)

 

1.

Был вечер, и топилась печь.

Чтоб плакать в тиши, я прилег.

Но только я успел прилечь –

Стучится тихонечко Б-г.

 

Опять приходит Царь царей,

Одетый торговцем ко мне,

Чтоб с тварью мудрою Своей

Беседу вести при огне.

 

Но я: уйди! Поговорим

С тобой погодя, Господин.

Ты не мешай слезам моим,

Страдать я желаю один.

 

И не открыв Ему дверей,

Я плакал, молчанье храня.

За дверью стоял Царь царей,

Учился страдать у меня[16].

 

2.

Я гневался, как некогда пророк.

Животные, которым имя люди!

Им я хотел жестокий дать урок.

Чем счастливы? Бараниной на блюде

И женщиной, не сжавшей ног,

И мерзость запустения – их груди.

Но между тем на землю вечер лег,

Раздался стук. «Войди!» Открылись двери,

И в комнату вступил тихонько Б-г.

Он мне, пророку яростному в вере:

– Смирись, о друг! Простим на этот раз,

Я навсегда простил, по крайней мере.

Сядь, отверни от человека глаз,

Мне подари внимальные взоры.

Я одинок, побудь со Мной хоть час!

 

И тихие вели мы разговоры.

 

3.

Я над собой творил последний суд.

Горела свечка, молоко остыло.

И горестный раздался голос тут,

И странное лицо себя явило:

Посыпаны золою волоса,

Черты страданье дико исказило.

И рек: «Зачем гневишь ты небеса?

Не ты судья, чтоб обрекать навеки!

Судья простил людей, зверей, леса.

Счастливые, играйте, человеки!

Я осужден, на Мне от века грех,

Его не смоют никакие реки,

И некому простить Меня, как всех,

В наперсницы кому Я дал надежды!»

И, со слезой мешая горький смех,

Г-сподь рыдал и рвал Свои одежды.

 

4.

Вот я любим и вот я счастлив даже.

Прошла пора злострастия и бед.

Что ж, стала жизнь лишь ласковей

и глаже.

Как будто счастья в счастье вовсе нет,

Как будто это дар обыкновенный,

Как будто им всегда я был согрет.

И огорчился мною Царь вселенной.

Со мной молчал Он, приходя ко мне,

Мы не вели беседы сокровенной,

Но сердце вдруг растаяло в огне

И засочилось медом и любовью.

И я склонился, плача как во сне,

К коленям Б-га, словно к изголовью.

Смеялся я, слезинками блестя,

И более слезой не хмурил брови,

Меня Он гладил и твердил: «Дитя!»

 

Лев Зак. Израильские зарисовки. Акварель. 1937 год.

 

Из тетради 1917 года

 

Вечный жид

 

Иду чрез судьбы и века.

И поколения людей

Сменяются, как облака,

В тени судьбы моей.

 

Один во всей вселенной я.

Того, кто Г-сподом гоним,

Жестокосердная семья

Не назовет своим.

 

Я странствую, вхожу в дома

И помогаю чем могу:

Печь затоплю, когда зима,

И лошадь постерегу.

 

С детьми вожусь. Еще жива

В душе веселость – им я брат.

Но слышу жесткие слова,

Камни в меня летят.

«Проклятый Б-гом человек,

Ублюдок и бездомный пес!

Отрава кладезей и рек,

Порча скота и лоз!»

 

Я, крадучись, из гневных мест

Бегу и зарываюсь в ночь,

Чтобы заутра новый крест

Людям нести помочь.

 

Кто может знать, как я устал,

И горечь алчную струи,

Что льют столетия в кристалл –

В сердце и мозг мои!

 

Я не прошу небытия,

Не сожалею, как о зле,

Что вечность в небе отдал я

За вечность на земле.

 

 

ПримеЧаниЯ

 

№ 1.

 

Я дитя своего народа,

А говорю на языке другого,

И души моей двоякая природа

Не родит ничего живого.

 

Я дитя своего народа,

Я дитя и другого,

И души моей двоякая природа

Ничего не рожает живого.

 

№ 2.

 

Я умру; моих одиноких песен

Еврей не споет над новой нивой,

И сойду, как чуждая плесень,

С глаз России, быть может,

                        счастливой.

 

№ 3.

 

Б-г постучался в дверь мою. 

                           А я

Лежал и мучился, ломая руки.

В меня шипы вонзались бытия.

Любовь и жалость и другие муки –

От них распухло сердце у меня.

Не для него Б-жественные звуки!

 

И я сказал: Создатель, от огня,

Что жжет мне грудь, Тебе не будет жарко.

Так до свиданья, до другого дня!

 

Под окнами смотреть остался Он,

Как мучаюсь при свете я огарка.

Я испускал за страшным стоном стон,

 

Как над рукой отрезанной калека.

А Царь царей, в отрепья облачен,

Страданию учился человека.

 

  добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 



[1] Маркадэ И. Поэтическая философичность живописи Л.В. Зака // Русская мысль. 1979. № 3256. 17 мая. С. 11.

[2] См.: Зак Л.В. Семен Людвигович Франк – мой брат // С.Л. Франк. 1877–1950. Мюнхен, 1954. С. 17–24; Воспоминания Льва Васильевича Зака о Семене Людвиговиче Франке, его брате / Публ. Н. Франк-Норман // Евреи в культуре Русского Зарубежья: Статьи, публикации, мемуары и эссе. Т. V. Сост. и изд. М. Пархомовский. Иерусалим, 1996. С. 431–442.

[3] Людвиг Семенович Франк, врач по профессии, переселился в Москву из Западного края во время польского восстания 1863 года. В качестве военного врача участвовал в русско-турецкой войне 1877–1878 годов и за уход за ранеными под огнем неприятеля был удостоен ордена Станислава – единственного ордена, дававшегося евреям.

[4] См.: Вишняк Марк. Дань прошлому. Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1954. С. 18–21.

[5] Jakobson Roman. Souvenirs du future // Leon Zack. Des Perles aux aigles. Paris: Éditions Sant-Germain-des-Prés, 1975. P. 3. (Перевод мой. – В. Х.)

 

[6] Цит. по: Grenier Jean. Entretiens avec dix-sept peintres non-figuratifs. Paris: Calmann-Levy, 1963. P. 14.

[7] Шершеневич Вадим. Великолепный очевидец: (Поэтические воспоминания 1910–1925 гг.) // Мой век, мои друзья и подруги: Воспоминания Мариенгофа, Шершеневича, Грузинова. М., 1990. С. 522.

[8] Марков Владимир. О поэзии М. Россиянского // М. Россиянский. Утро внутри. Mu..nchen, 1970. C. 7. В рецензии на это сборник Ю. Иваск писал: «Может быть, здесь есть соответствие с его живописью? Сам он эту параллель подсказывает: “Положенное на холст без всякого умысла пятно диктует часто и композицию, и цветовой характер картины, а в стихах часто фонетическая находка рождает новый неожиданный образ”» (Новый журнал. 1971. № 104. С. 302).

[9] Dept. of Rare Books and Manuscripts of the Jewish National and University Library (Jerusalem, Israel). Arc. 4° 1838/42.

 

[10] Лавренев Б. 1913-й // Новый мир. 1963. № 7. C. 230–231.

 

[11] См. о нем: Александр Исаевич Браудо. 1864–1924: Очерки и воспоминания. <Paris>, 1937.

 

[12] См., напр., к берлинскому периоду упоминание о нем в «Мерлоге» А. Ремизова: «<…> за меня же кроме самого Шкловского, Андрей Белый, Сергей Гессен, Муратов и два Зака» (Ремизов А.М. Неизданный «Мерлог» / Публ. А. д’Амелиа // Минувшее: Исторический альманах. Т. 3. М.: Прогресс-Феникс, 1991. С. 219) – по всей видимости, имеются в виду сводные братья Л. Зак и С. Франк.

[13] См. статью Н. Портновой «Семен Фруг – “поэт для многих”» // Лехаим. 2007. № 9. С. 44–48.

[14] Вариант см. в примеч. № 1.

[15] Вариант см. в примеч. № 2.

[16] Вариант см. в примеч. № 3.