[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  ИЮЛЬ 2009 ТАМУЗ 5769 – 7(207)

 

ХРАНИТЕЛЬ ВРЕМЕНИ

Юрий Каминский

Автор многих романов и повестей Григорий Канович (родился в 1929 году в местечке Йонава, в Литве) едва ли не первый из русских писателей своего поколения, который принес в отечественную литературу времен тоталитаризма и государственного антисемитизма «еврейскую тему» на острие своего глубинного предощущения Катастрофы. Воздух Катастрофы (канун войны, совпавший с отрочеством, потоки беженцев из Польши, страх и надежды местных евреев) стал его воздухом. В годы оккупации в Зеленой роще родного местечка Йонава были расстреляны едва ли не все близкие и дальние родственники будущего писателя. Можно без преувеличения сказать, что его романы, повести и рассказы – как бы сага об эволюции еврейского сознания, еврейской души, «чующей беду за три версты». Даже герои его прозы переходят из книги в книгу, а события происходят в маленьком местечке маленькой Литвы. Поэтому, я думаю, в любой его отдельно взятой книге можно, как в зеркале, увидеть и время, и художественное пространство всех остальных книг русского писателя, награжденного орденом Гедиминаса III степени «За вклад в развитие культуры Литвы», лауреата Национальной премии Литвы («Слезы и молитвы дураков», «Нет рабам рая»), номинанта Букеровской премии («Шелест срубленных деревьев)», писателя, чьи произведения переведены на 12 языков мира и вышли общим тиражом около двух миллионов экземпляров.

В 1945 году Канович вернулся в освобожденный Вильнюс. Как поэт дебютировал в 1948 году и в том же году поступил в Вильнюсский государственный университет на филологическое отделение. Был народным депутатом СССР. В 1988–1993 годах возглавлял еврейскую общину Литвы. С 1993 года живет в Израиле.

«Парк евреев» (лучший русскоязычный роман Израиля 1997 года) открывается фотографией писателя: перед нами лицо человека, глаза которого вдруг прозрели что-то такое, что вызвало чувство леденящего душу ужаса; он увидел парк евреев, в котором «вырублены все деревья и остались пустые скамейки». Это глаза Катастрофы, которыми писатель смотрит на мир вчерашний и завтрашний, заглядывает в себя…

Заверните в этот парк, присядьте на одну из скамеек, попытайтесь ощутить тепло, чудом задержавшееся в дереве от давно сидевшего на нем человека.

Здесь нет тени от деревьев, потому что здесь нет деревьев… Здесь живут только тени ушедших. И с ними разговаривает писатель – духовное продолжение ушедших теней.

Вы когда-нибудь чувствовали себя продолжением чьей-то тени? Родились в полдень, когда тени исчезают? Но ведь ненадолго скоро они появятся. Разве вам никто не говорил, что время, которое вы проживаете на этой земле, – лишь тень прошлого. Время евреев, русских, немцев, литовцев – закончилось и стало тенью. Это время злодеев и гениев с самого начала летосчисления, но только не Б-га. Потому что, если Он станет этой тенью, то будет узнаваем. А это уже невозможно – Б-г велик только в Своей непознаваемости. Непознаваемость эта притягивает и отталкивает, радует и пугает, возносит и зашвыривает в тартарары. Потому что Он – это они, но настолько, насколько они в Нем неосознанно нуждаются в каждом мгновении собственной непознаваемости. Преодоление этой непознаваемости составляет все содержание человеческой жизни. Писатель, взявшийся за расшифровку непознаваемого, обречен на вседневное одиночество хранителя времени: разговор с тенями требует не только особого мужества, но и неисчерпаемой нежности и беспредельного терпения, ибо жить на краю собственной пропасти, несуетно и неторопливо выполнять все жизненные предписания и при этом делать свое гибельное дело – такое дано не всякому.

А чтобы преодолеть непознаваемое, нужно только желание – желание прийти в парк, в котором деревья срублены и остались только пустые деревянные скамейки, чудом сохранившие человеческое тепло, прийти и посидеть на одной из скамеек; говорить не надо – только посидеть и послушать безлиственный воздух парка, тишину в нем и в себе и случиться невероятное: вы вдруг начнете различать в себе голоса ушедших времен, голоса их теней, и среди них некоторые покажутся вам знакомыми, а иные – дорогими и близкими, совсем недавно ушедшими, но еще звучащими в вас настолько, что вы почувствуете близость этих голосов к непознаваемому, ощутите, что наступает мгновение, о котором говорил Арон Штейнберг: «В какой-то момент каждый из нас может стать воплощением судьбы всего человечества». Конечно, такое знание ко многому обязывает. И одного желания мало, необходима непрерываемая работа души. Но можно жить и по-другому – корнями вверх, когда ваш язык, питающийся всеми злаками времен и соединяющий вас со всеми временами, перестает быть связующим звеном духовного пространства, когда в безлиственном воздухе парка вы сам-один от начала земли и до окончания алфавита, до его полного распада, когда налетевший вдруг порыв ветра разносит его, алфавита, буквы невесть куда – и собрать их в одно-единственное, самое важное для человека слово на земле уже невозможно, потому что это слово – «любовь» – навсегда уходит с лика земли.

И не этот ли вариант не-жизни увидел писатель, и фотокамера запечатлела на его лице леденящий душу ужас. Увидел и произнес: «Что такое человек без любви? Кишка, набитая завтрашним дерьмом». И пусть никому не покажется странным, что эти слова писатель произнес лет за тридцать до появления его фотографии в книге «Парк евреев».

Художественное пространство Канови­ча втягивает читателя необычайной аку­сти­ч­ностью его прозы, появившейся в рус­ской литературе 50 лет назад (авто­био­гра­­фическая повесть «Я смотрю на звезды», 1959). Последние по времени произведения писателя («Очарованье сатаны», М.: Текст; Книжники, 2009, «Проза еврейской жиз­ни») отражают жизненный и эстетический опыт автора, они обогащены его внутренней историей, в которой история народа переживается как собственная. Слова Шпенглера «Об истории никто не может судить, кто сам в себе не переживает историю» как нельзя точнее определяют суть художественного метода Григория Кановича.

Рискну предположить, что на глубине подсознания, т. е. на той глубине, где пульсируют пунктиры замыслов, Канович думает на языке идиш, на языке своей внутренней праистории; в ней-то и находятся первореальности еврейского существования, национального бытия. Синтез идишского подсознания и русского языка? Здесь нет ни подвоха, ни мистификации. А есть феномен языка Кановича.

Реальная жизнь едва ли не всех героев Кановича тесно переплетена с не-жизнью давно или недавно ушедших в лучший мир: они думают, говорят, совершают поступки не-свои, а ушедших недавно или давно, и в этом, пожалуй, еще одна особенность эстетики Кановича, эстетики, в которой историческая глубина не имеет предела, и в пространстве, заселенном живущими, она – историческая глубина – всегда рядом с ними, а еще точнее, в них, потому-то, думаю, «образ мига и вечности» так ощутимо запечатлен в книгах писателя.

Канович, принадлежа (по роду занятий и духу) к «самой массовой партии – партии одиночек», относится к тем немногим из них, которые стремятся осмыслить самое трудное – свое одиночество в опустевшем и безлиственном парке евреев в надвигающихся сумерках не только своей отдельной жизни; в абсолютной тишине, которая бывает только в могиле, осмыслить не только для себя, а скорее для тех, кто не побоится заглянуть все же в темнеющий безжизненный парк, чтобы вместе с писателем ощутить время жизни и смерти в отпущенном судьбой пространстве.

Есть писатели, среди них и Канович, которым удается хронотоп своей частной судьбы соотнести с хронотопом историческим. Для таких писателей не суть важен масштаб осмысляемого пространства. Вспомним художественные пространства Фолкнера, Кафки, Джойса, Музиля, Маркеса. Для них намного важнее другое: во что может превратить время хомо сапиенса, если он, человек разумный, настолько очаровывается сатаной, что даже память (читай – совесть) в нем глохнет так, как затихает звук пролетевшего мимо поезда, и вокруг него, идущего незнамо куда и незнамо зачем, – вокруг него медленно угасают последние звуки жизни и остается «одичавшая коза, которая пропалывала травку между надгробиями, натирала их своими рожками, но потом и она издохла» («Очарованье сатаны»). Апокалипсис?! «И понесет козел на себе все беззаконие их в землю непроходимую и пустит он козла в пустыню» (Ваикра, 26:22).

…Новый роман «Очарованье сатаны» – беспощадное в своей исповедальной пронзительности повествование о гибели евреев лишь одного литовского местечка Мишкине в самом начале второй мировой войны. Но в этом романе гибнут не только люди. Гибнет историческая память. В романе это уже не столько многовековой и всеземной конфликт этносов, сколько соотнесение национальной катастрофы с общечеловеческой на эстетическом уровне. Ощущение этой грядущей всечеловеческой катастрофы, художественное постижение ее социальных, психологических и философских корней и ее возможной эволюции – признак вершинных явлений мировой литературы. Проза Кановича жива этим признаком. Я говорю не о табеле о рангах, не о писательском месте под солнцем. Я говорю о художественном мышлении крупного масштаба, которое способно предощутить тектонические сдвиги в судьбе одного человека, нации, человечества.

В одном из интервью накануне своего восьмидесятилетия Григорий Канович признался: «Дожив до этих лет, просыпаюсь с надеждой и страхом…»

Страх и надежда истинного писателя – это его Слово. «Что это за мир, где собака счастливее человека» – не этот ли, леденящий душу вопрос, вложенный писателем в уста Элишевы, героини нового романа, застыл в глазах Григория Кановича задолго до появления самого романа?..

  добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.