[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  ЯНВАРЬ 2010 ТЕВЕТ 5770 – 1(213)

 

Чело века

На четыре вопроса отвечают: Нелли Портнова, Эйтан Финкельштейн, Владимир Хазан, Леонид Кацис

Беседу ведет Афанасий Мамедов

В издательстве Ирины Прохоровой «НЛО» недавно вышел «Литературный архипелаг» – книга воспоминаний Аарона Штейнберга (1891–1975). «Архипелаг», занимающий пока что в рейтинге продаж магазина «Москва» неутешительное 391-е место, воссоздает духовные борения в Советской России первых послереволюционных лет, описывает деятельность знаменитой Вольной философской ассоциации (Вольфилы) в Петрограде и тесное общение русско-еврейского мыслителя, видного общественного и политического деятеля с поэтами, писателями и философами той поры. Пока я листал книгу, меня не оставляло ощущение, будто я когда-то ее уже читал и она настроила меня соответствующим образом – помогла пережить 1990-е, очистила от «смуты жизни» лихих годков, чем-то смахивающих на 1920-е штейнберговские. Новая книга, изданная под редакцией израильских ученых Нелли Портновой и Владимира Хазана, напомнила мне, как называлась старая, читанная мною: «Друзья моих ранних лет», и выходила она под редакцией Жоржа Нива. В голову, порукой давнишних воспоминаний, залетел рожденный бурей Семнадцатого вольфильский безумец дядя Миша, тот самый персонаж, который предостерег однажды свободных философов, озабоченных строительством единого здания мировой культуры, петроградским пророчеством: «Так как теперь строится Вавилонская башня, то неизбежным результатом будет разрушение России, рассеяние русского народа по всему лицу земли...» В коем рассеянии, ехидно продолжил я за дядей Мишей, несясь по антисемитским перегонам прошлого, вот уже век, как винят евреев, забывая, что немало их, «жидов-революционеров», оказалось за пределами Советской России, немало сопротивлялось «жидомасонскому» режиму в эпицентре событий. Одним из таких людей, посвятивших жизнь борьбе с оголтелым невежеством и хамством, как известно, не имеющими прописки и национальности и, что особо прискорбно, почему-то всегда оказывающимися в большинстве, был упомянутый выше Аарон Захарович. Не знаю, по душе ли ему оказалось бы место 391 в рейтинге одного из лучших книжных магазинов столицы, но друзьям его ранних лет: Брюсову, Блоку, Белому, Шестову, Замятину, Горькому и другим, уверен, было бы несколько неловко, как за себя, так и за Штейнберга. Да что там всем им – прорицателя дядю Мишу оно и то бы покоробило, как минимум, навело бы на мысль, что строительство Вавилонской башни продолжается, как продолжаются «бытовой декаданс» и рассеяние. Что, заметим, закономерно: причинно-следственных связей пока что никто не отменял. Нас же интересует вопрос, кому не повезло больше: нам или Аарону Штейнбергу? Чем «Литературный архипелаг» отличается от «Друзей моих ранних лет» и поможет ли продвинутому меньшинству пережить очередное «кризисное» лихолетье?

 

И НЕ БЫЛО ЛУЧШЕ ТОГО ЧЕТЫРЕХЛЕТИЯ

Нелли Портнова, литературовед

– Более пяти лет вы работаете с архивом Аарона Штейнберга. Должно быть, в нем достаточно исторических, личностных и художественных документов. Можете ли вы, по истечении этих лет, сказать, в чем заключается для вас вневременность этого мыслителя ХХ века, по вашим словам, «всю жизнь уклонявшегося от поэзии, писательства и публичности ради чистой философии, систему которой он так и не создал»?

–     Необычность обнаружилась сразу, когда, открыв первую тетрадку дневника, я почувствовала такой высокий градус духовного напряжения, какой не встречала прежде. В русской культурной традиции преобладала скорее вольность, близкая эстетическому любованию миром. Конечно, были революционные демократы, народники, но энергия их изливалась вовне. Подросток Штейнберг (первые сохранившиеся дневники относятся к шестнадцатилетнему возрасту) смотрел на себя как на некую данную свыше драгоценность, которую обязался совершенствовать, ежеминутно шлифовать. «Моя работа с собою вовсе не шутка… Если серьезно собирать материал к своему делу, то оно и в самом деле подвинется вперед». Внешняя канва его жизни складывалась относительно благополучно: по сравнению с другими, он не был сослан, уехал в эмиграцию, прожил долгую плодотворную жизнь, заслужив уважение к себе. Активность ученого, публициста, критика, писателя, лектора, переводчика и культуртрегера не мешала философским устремлениям. В университетские годы он старался овладеть всеми философскими системами, чтобы на основе их построить собственную; во время первой мировой думал, как ввести европейскую катастрофу в центр универсализма и не опуститься с мессианских высот; в Петрограде, опираясь на Достоевского, в окружении русских романтиков-утопистов, поверил во власть идей в обществе, жизни личности, проповедовал: «Каждый должен сконструировать свое сознание так, чтобы можно было жить, чтобы мир мог существовать». В берлинской эмиграции стало очевидно, что практическая работа по соединению культур может увести его от решения задач «чистой философии». И наконец, в Лондоне, параллельно организаторской, просветительской и научной деятельности, Штейнберг сосредоточил свою духовную жизнь на исследовании собственного свободного сознания, в котором должна проявиться аксиома единства мира и множественность явлений, его составляющих. Он и раньше всячески доказывал эту аксиому в сочинениях по философии истории, истории религии и культуры, и раньше исследовал себя. «Приближается конец 83‑го года моей личной истории. Она тянется и запомнилась как почти евклидова прямая: от Библии через Библию – с обрядами, с Субботой, Пасхой и Пятидесятницей. Но меня не раз подбивали покинуть прямой путь и свернуть в сторону. Это никому не удалось…» «Бессмертие личности в мысли», – говорил Мамардашвили, по-видимому ничего не слышавший о своем современнике.

–     Чем отличается ваша совместная с Владимиром Хазаном работа над книгой Штейнберга от известной одноименной книги, подготовленной Жоржем Нива и изданной в парижском «Синтаксисе» в начале 1990‑х годов? Какие еще неожиданности нас ждут в исследовании архива Штейнберга?

–     Штейнберг не относится к числу хорошо известных деятелей культуры, его биография могла быть представлена лишь в общем виде. Архив позволил расширить ее, обосновать историю философского и духовного развития. Кроме того, сам текст воспоминаний был подвергнут проверке с точки зрения точности данных и событий. Следует пояснить, почему второе издание вышло под другим названием. Дело в том, что все время, пока Штейнберг работал над воспоминаниями, редактировал машинопись диктовок, он называл их «Литературный архипелаг первой четверти века». Но после опубликованного в Париже «Архипелага ГУЛАГ» возникла проблема. «Что же будет теперь с названием книги? Ведь слово “архипелаг” теперь неразрывно связано с Солженицыным», – писала Штейнбергу Фанни Каплан. Штейнберг согласился, но нового названия так и не нашел, в переписке они называли текст условно: «Воспоминания». Мы решили вернуть ему название, под которым он создавался, полагая, что по прошествии времени ассоциация с книгой Солженицына вряд ли вызовет у читателя вопрос о приоритете. Соответственно взглядам Штейнберга, все плоды духовной личности: черновики, рецензии, задуманное, наброски и планы, все зафиксированные контакты с миром – составляют ее наследие. «Архив как наследие» – можно сказать о нем. В двадцати трех картонных ящиках – документы на шести языках. Ждут публикации материалы по истории межвоенного еврейского ренессанса, культурной работе фонда Семена Дубнова, Кружка русско-еврейской интеллигенции, Всемирного еврейского конгресса, Пушкинского клуба в Лондоне, Лондонского отделения Идишского научно-исследовательского института, Общества друзей Еврейского университета, еврейской журналистики… Издание неопубликованных произведений и дневников готовится на родине Штейнберга, в Даугавпилсе.

–     Штейнберг писал: «Чем и как объяснить, что всю свою жизнь я дружу не с евреями, а главным образом с русскими? Мне приходит в голову, что известная поговорка: “Браки заключаются на небесах” простирается также на дружбу». Многие из тех, с кем он общался, – коллеги по Вольфиле – признавались в «особом» отношении к евреям, которых и там было немало. Многие и сегодня полагают, что и в петербургский период, и в берлинский Штейнберг мог бы резче относиться к проявлениям антисемитизма в среде элитной русской интеллигенции. Чем отличалась позиция Штейнберга от позиций Матвея Кагана, Михаила Гершензона, Израиля Цинберга?

–     У этой фразы, адресованной Карсавину, – сложный контекст. В буквальном смысле она справедлива относительно подростковых, университетских и петроградских лет, когда Штейнберг оказался в кругу русской интеллигенции, когда он, ученый секретарь, был окружен уважением членов Вольфилы и ее слушателей. В следующие периоды жизни в его окружении преобладали евреи. У фразы есть и принципиальный смысл. С точки зрения философского определения личности национальная принадлежность – лишь одна из граней «живого» человека, за ней не должна пропадать его сложность. А этими наблюдениями и занимается автор воспоминаний: наблюдает, что кроется за манерами и внешностью Брюсова, за улыбкой Блока, за порывистостью движений Белого, разгадывает «двойную душу» Горького, любуется «самоцветными талантами» Замятина и Гумилева – на неповторимости каждого человека держится жизнь. Он не берется решить «еврейский вопрос» в масштабе России, но собирает материалы о коллективном российском антисемитизме, возникающем как предрассудок у каждого по-своему. Блок подозрителен к евреям из-за их «косной» религии, Петрова-Водкина мучила совесть, что его жена Мари, хотя он и окрестил ее Марией Федоровной, была француженкой, и потому он брал реванш тем, что публично поносил Ветхий Завет. Иванов-Разумник, по происхождению полуармянин, тоже утверждал себя как русского и ни в коем случае не желал, чтобы инородцы завладели русской литературой. Белый – чистый сосуд духовной энергии, он уверен, что защищает от евреев самобытность русской культуры… Отдельная глава посвящена визиту к Розанову, юдофобские сочинения которого вызвали негодование молодого философа. Но, окунувшись в теплую семейную атмосферу розановского дома, жалея его дочерей, он смягчился. «Сердце мое беззащитно», – вспоминал Штейнберг через много лет свои ощущения. Свою задачу он, как представитель еврейской культуры, работавший одновременно в культуре русской, понимал по-своему, исторически и универсально, к чему «резкость» или «мягкость» выражения не имела отношения. Со всеми следует вести диалог. Карсавин считал, что еврейскому народу следует перей-ти в православие и его друг Штейнберг должен сделать почин, в крайнем случае, присоединиться к евразийству. Русский философ, выдвигающий такие идеи, от этого не становится антисемитом, с ним нужно спорить. Как спорить и с отказавшимся от еврейского имени Львом Шестовым. В 1928 году Штейнберг выступил с четким, полным спокойствия и уверенности «Ответом Карсавину», который в эмиграции оценили как самое достойное заявление, прозвучавшее от имени мыслящего русского еврейства.

–     Книга Штейнберга, вышедшая в «Синтаксисе», наделала много шума. Ее смакуют в Интернете даже сегодняшние антисемиты. Что, на ваш взгляд, она добавляет к уже сложившимся образам Брюсова, Иванова-Разумника, Мейера, о беседах и встречах с которыми вспоминает Штейнберг? Почему философ, «подводя итоги», обратился именно к этому периоду своей жизни, ведь запоминающихся встреч и «крутых маршрутов» было порядком?

–     Действительно, можно было вспомнить о бурной жизни в довоенной Германии, когда юный философ делал поразительные успехи в науке, или о своем блестящем участии в берлинской эмиграции, когда вместе с кучкой еврейских интеллигентов издавал газеты, открывал фонды, выпускал энциклопедии, писал, переводил – в надежде остановить еврейство от движения к ассимиляции. Не менее плодотворными были лондонские десятилетия, когда он уже чувствовал себя не эмигрантом. Приступив к написанию обширной автобиографии, Штейнберг начал с детства, но написал только одну главу – о революции 1905 года. Друзья торопили: «Мемуары, прежде всего, нужны ваши мемуары». Пришлось выбирать; оказалось, что лучше петроградского четырехлетия не было. Во-первых, он был молод, полон энергии – «еврейский мальчик», явившийся в русскую столицу с последними идеями немецкого неокантианства, во-вторых, он понимал «скифов», исповедовавших идеал мессианской философии, и они понимали его. Вместе смогли продержаться несколько лет, ибо совпали оба жизненных начала: талантливость и самобытность каждого из членов Вольфилы и объединяющая их цель сохранить свободу мысли. Вольфила стала моделью человеческого содружества вообще. Вспоминая те годы, Штейнберг писал из Берлина: «Память о последних питерских годах живет во мне непрестанно, и на расстоянии я еще больше ценю наш небольшой кружок, цепляясь за который мы благополучно переплыли через эти годы».

 

ПРОСТОЕ СЧАСТЬЕ «ЕВРЕЙСКИХ УЛИЦ»

Эйтан Финкельштейн, писатель, публицист

– Целью Вольфилы, по неоднократному заявлению Аарона Штейнберга, было понять «смысл революции в духе философии». Изгнание вольфильцев из Советской России, их отъезд «по собственному желанию» свидетельствуют о том, что цель была достигнута, они о революции все поняли, а революция все поняла о них?

–     Не знаю, как насчет цели «вообще», но конкретно Штейнбергу крах Вольфилы сослужил хорошую службу в плане избавления от известных иллюзий.

–     Вы специалист, так сказать, по невезению Штейнберга, автор внятного и тонкого эссе об одном из самых ярких представителей «национально-культурной автономии», канувшей в вечность. Скажите, невезение Штейнберга, помимо всеобщих исторических черт, как-то связано еще с «еврейским счастьем», «броском костей»?

–     Слово «невезение» применительно к Штейнбергу носит весьма условный характер. Да, он не составил себе имени в какой-нибудь науке или псевдонауке. Но всю жизнь после отъезда из Советской России занимался делами конкретными и чрезвычайно важными. Это просто счастье, что на «еврейской улице», столь бедной яркими или сколько-нибудь значительными личностями, был такой человек, как Аарон Штейнберг. Его вклад в возрождение еврейской, главным образом культурной, жизни в период после Холокоста трудно переоценить.

–     Как отнеслись русские интеллектуалы  – «скифо-вёрстовцы» и не только – к новому творческому этапу Штейнберга, к его знакомству с Семеном Дубновым, автором монументальной «Истории еврейского народа», которую Штейнберг начал переводить на немецкий язык?

–     Думаю, никак. В конечном счете Штейнберг был в той компании чужаком. К тому же эмиграция – это всегда повод начать жизнь с чистого листа.

–     Жорж Нива подмечает: «Он (Аарон Штей­н­берг. – А. М.) чрезвычайно быстро привлекал внимание своих собеседников и располагал их к себе своим блистательным умом и неким интеллектуальным восторгом, некой восторженной свежестью ума. У него был “неприлично молодой вид”». Не помешал ли в итоге Штейнбергу этот самый «неприлично молодой» вид стать крупным ученым, равным тем, кто вызывал у него когда-то восторг?

–     Не внешний вид, но реальные обстоятельства времени сделали из Штейнберга того, кем он в конечном счете и стал, – политическим функционером, работавшим на ниве еврейской культуры. Было бы лучше, если бы он стал еще одним «крупным мировым философом»? Как посмотреть.

 

ОРИГИНАЛЬНО МЫСЛЯЩИЙ ЕВРЕЙСКИЙ ФИЛОСОФ

Владимир Хазан, филолог, историк литературы

– Лихачев называл тексты, сопровождающие книгу, «текстологическим конвоем», – бывший лагерник имел на то право. Что за «текстологический конвой» окружил книгу, подготовленную вами совместно с Нелли Портновой? Насколько он, к примеру, отличается от конвоя, сопровождавшего труд Жоржа Нива? С кем Штейнберг общался, переписывался, когда работал над «Друзьями…»?

–     Работа над книгой шла в двух направлениях: исследование общего мировоззрения автора – того, что принято именовать понятиями «картина мира», «жизненное и философское credo», «мироощущение» и прочими, и собственно комментирование текста воспоминаний. Поскольку воспоминания эти с точки зрения привычно понимаемого мемуарного жанра представляют собой весьма своеобразное явление и зачастую сильно отклоняются в сторону, я не знаю, как это в точности определить, – литературно-философская проза, предположим (мы обсуждаем эту проблему во вступительной статье), – то пришлось в комментариях, с помощью упомянутого вами лихачевского «текстологического конвоя», восстанавливать реальную историческую картину. Разумеется, работа была непростой, поскольку пришлось просмотреть огромное количество литературы самого разнообразного характера, но крайне интересной и поучительной. Не испытывая к своим предшественникам, составителям первого издания, никаких других чувств, кроме уважения и благодарности (первым – трудней!), хочу подчеркнуть, что «Литературный архипелаг» с точки зрения «текстологического конвоя» и, стало быть, научной значимости, конечно, представляет собой более основательное и детально проработанное издание. Здесь сказались и сама установка на более скрупулезное комментирование текста, и, соответственно, более внушительный круг используемых источников, создающих вокруг текста мемуариста широкое информационное поле, и, конечно, самое главное – использование архивного материала (благо, архив Штейнберга для нас, иерусалимских жителей, оказался более доступным, чем для кого-либо). Как во вступительную статью, так и в комментарий, а также в приложения мы постарались ввести максимум архивных сведений, которые посчитали релевантными для данной книги. В том числе дневниковые записи Штейнберга, фрагменты эпистолярного наследия – скажем, из его переписки с близкими друзьями, Капланами, в которой проясняются некоторые важные аспекты мемуарно-философского замысла «Архипелага».

–     Диалог Аарона Штейнберга с элитным крылом русской интеллигенции, представлявшей новое религиозное сознание, вышел плодотворнее параллельных ему диалогов, которые на протяжении нескольких десятилетий вели в России и за рубежом единоверцы и коллеги Штейнберга?

–     Всякие абсолютизации и универсализации только мешают. Аарон Штейнберг действительно оригинально мыслящий еврейский философ, и опыт его участия в русско-еврейском диалоге, включая иудео-христианские корни, действительно имеет громадную философско-культурную, религиозную и моральную ценность. Достаточно напомнить только знаменитый ночной диалог между ним и Блоком в месте, не самом для того подходящем, – в камере чекистской тюрьмы. Или – случай совсем уж вашего вопроса – философско-религиозный спор Штейнберга со Львом Карсавиным, который велся на страницах эмигрантского журнала «Версты», на старую, но вечную тему о спасении Израиля через христианскую церковь. Несколько расширяя проблематику, о которой вы спрашиваете, хотя и оставаясь внутри нее, можно вспомнить и нескончаемый диалог, который с разных позиций вели между собой соплеменники и единоверцы Штейнберг и Лев Шестов, – в книге воспоминаний, о которой у нас с вами идет речь, этому отведена целая глава. Я уже не говорю о Вольфиле, секретарем которой был Штейнберг, последнем островке философской свободы посреди разваленной большевиками России и ее прежних ценностей и институций. Так что, конечно же, в истории диалектических со- и противостояний русской и еврейской мысли роль Штейнберга трудно переоценить. И тем не менее, возвращаясь к началу ответа, я не стал бы эту роль преувеличивать, тем более абсолютизировать. Будучи убежденным сторонником не «медальонного», а «сплошного» принципа, я полагаю не просто морально справедливым, но более того – научно объективным контекстное изучение проблемы русско-еврейского диалога, в котором «свет» и «тени» равномерно распределяются не только между вершинами, но и между всеми участниками. Если применить здесь новозаветную метафору, в споре Марфы и Марии мне ближе поведение Марфы, пекущейся о «многом», нежели Марии, думающей лишь о «благом».

–     Насколько сильно было влияние на Аарона Штейнберга учителя по еврейским дисциплинам Залмана-Баруха Рабинкова, помогло ли оно Штейнбергу в освоении русской культуры?

–     В пределах, допускаемых вступительной статьей, мы разбираем этот вопрос. Еврейское образование и воспитание Штейнберга, вне всякого сомнения, помогло ему если не в самом непосредственном освоении русской культуры (здесь, я думаю, сказался весь потенциал его незаурядной личности, включая, разумеется, близкий ему «германский гений»), то во взгляде на нее под весьма неожиданными углами и ракурсами. Знание Торы, Талмуда, каббалы, еврейской традиции в обширном понимании этого слова проявилось у Штейнберга прежде всего в том понимании Достоевского, которым он обозначил значительные веху и прецедент в рецепции философского наследия русского писателя в ХХ веке. Так что заслугу Рабинкова в этом отношении трудно переоценить.

–     В петербургской тюрьме Блок спрашивает Штейнберга, не знает ли он, что есть такое антропософия, чем так страстно увлечен Боренька (Андрей Белый), и кто такой доктор Штейнер, – кажется, он просто «еврей-фокусник», заключает Блок. «Еврей-фокусник» о ту пору привлекал внимание не только немцев-аристократов. Ответ Штейнберга мне показался «деланно туманным»: кажется, что-то теософское. Мог Штейнберг, широта интересов которого общеизвестна, не знать, что такое антропософия?

– Мне не показалось, что в этом месте воспоминаний есть какие-то «туманности», о которых вы говорите. На вопрос Блока о ценности антропософии как науки Штейнберг прямо отвечает, что мало с ней знаком. «Я сам два раза видел учителя Бориса Николаевича – доктора Штейнера, – сообщает он Блоку. – Один раз на философском конгрессе, а второй – на докладе его в моем университетском городе Гейдельберге. Он меня не убедил, но я продолжаю интересоваться его учением». Вряд ли Штейнберг здесь увиливал от ответа. Для него, воспитанника Гейдельберга, взращенного в духе классической традиции неокантианства, антропософская мистика была откровенно чужда и неприемлема, а сам Штейнер малоубедителен как философ. Разговор между ним и Блоком происходит еще до того, как «дорнахский Доктор» у Андрея Белого «жену отнял» (о чем рассказано в 3‑й главе воспоминаний, «Белый за границей»), но сами-то мемуары надиктовывались Штейнбергом почти в конце жизненного пути, когда он подводил итоги своей долгой и насыщенной исключительно колоритными событиями жизни. Поэтому вольно или невольно люди, о которых он вспоминает, подаются им, так сказать, в отраженном свете рефлексий, которым еще только предстоит проявиться в перспективе. Но такова уж «мемуарная оптика» автора «Литературного архипелага», с которой приходится считаться. Если вернуться к тому, как изображена в воспоминаниях (я подчеркиваю именно слово «изображена», и вы здесь абсолютно правы, улавливая некоторую «деланность» сцены) ночная беседа Штейнберга с Блоком в чекистской темнице, то, безусловно, на отношение автора к Штейнеру накладывается не только оценка его собственно философских открытий, но и некий «личный момент» – метафизическая причастность, что ли, к разрушенной семейной жизни Белого. Эти достаточно отчетливые передвижки во времени авторских рефлексий являются одним из весьма характерных принципов построения данного текста, который из обычного «свитка воспоминаний» превращается в своего рода «мемуарный нарратив».

 

ЛОТЕРЕЯ И НОВОЕ «ФИЛОСОФСКОЕ» ХРИСТИАНСТВО

Леонид Кацис, филолог, литературовед

– Насколько Штейнберг был толерантен к философским системам/направлениям, им не исповедуемым?

–     Пример – письмо Матвею Кагану, написанное, когда Шпет просто «послал» последнего с его еврейской философией. Наш герой совершенно замечательно реагирует на эти события: «Вы, Матвей Исаевич, меня, конечно, поразили, но другой реакции от Шпета я и не ожидал. Это реакция на принципиально чуждое, но оцените, по крайней мере, в этом признании акт личного к Вам доверия: по нынешним временам и это много». Ответ Штейнберга Кагану в упомянутом письме, на мой взгляд, пример настоящего философского и человеческого диалога. Ведь несмотря на трудности существования свободного философского творчества, в первые советские годы инерция бурного развития русской мысли предыдущих двадцати – двадцати пяти лет сумела на какое-то время удержать эту мысль от распада. А высокие моральные качества диалога позволили в этой трудной ситуации сохранить человеческое достоинство.

–    Почему в забеге русских философов предреволюционной и постреволюционной поры оказалось столько евреев? Хаскала, момент окончательного вживания в русскую культуру?

–    Безусловно – «момент вживания», это во-первых, во-вторых, не надо забывать, что в середине ХIХ века не было процентных норм, а если были, то умеренные. Проблема, однако, заключалась в другом. Евреи густо пошли в университеты, по окончании коих (если не крестились) практически оказывались не у дел. Куда оставалось им идти? В журналистику... В глубинную русскую культуру – заказано: не было пока своей базы, не наметился еще разрыв с еврейством, желал лучшего уровень владения великим и могучим. И в этот-то момент вдруг меняются координаты. Теперь и для русских – и для разночинцев, и для дворян – путь наверх оказался возможен через университеты. А тут погромы 1880‑х и процентная норма. Тогда выбор: крещение или полная русификация. Либо предсионизм билуйцев, либо найти себя как жителей Европы: говорят на немецком, на германском идише. С золотой медалью в России как-то можно было жить, но когда в районе 1910‑х вводят то, что называлось лотереей, когда люди поступают в университет по жребию и независимо от способностей… Тогда евреи отправляются из России в немецкие университеты. Недаром «русские читальни» в этих заведениях были на 80% еврейскими. И тут новая проблема. Окончив немецкий университет и вернувшись в Россию, еврей не мог активно участвовать в университетской жизни и даже просто преодолеть ограничения черты оседлости: надо было пройти процентную норму. И масса их, не сдавших экстерната, отправлялись в провинциальные города. Отсюда эти Невили-Ковели-Витебски, где как бы вдруг возникли центры духовной культуры мирового уровня. Конечно, Хаскала сыграла свою роль, но Хаскала немецкая, на которую наложилась стремительно развивающаяся немецкая философия с ее немецко-еврейским ответвлением. Вот мы и получили взрыв, описанный моим любимым антисемитом Василием Шульгиным в книге «Что нам в них не нравится». Он говорил, как же можно так себя вести государству: если вы не хотите жидов образовывать – не надо, но если вы их уже образовываете, найдите для них место. Если хотите, чтобы они образовывались за границей, не пускайте их назад. Пустив назад, дайте им права обладателей русских дипломов. А тут люди с образованием, с высокой ответственностью и самооценкой прибывают в провинцию, где у них нет соперников, и оказываются горючим материалом для революций. Считаю, любой настоящий русский государственник должен был мыслить так же, как Шульгин. В сложившейся ситуации у русского еврея был простор для философствования, тем более что к тому моменту символом русской философии становится Владимир Соловьев.

–     С твоей точкой зрения на русскую философию я ознакомился в статье «Между философией и любомудрием», в которой ты исследуешь книгу Эдит Клюс: в России были только два «чистых» философа – Чаадаев и Соловьев. Почему все-таки Соловьев, а не тот же Чаадаев? Ты имеешь в виду расположенность Соловьева к иудаизму и еврейству, его бесстрашные баталии с «антисемитическим движением в печати»?

–     Соловьев не только сражался с «антисемитическим движением в печати», но оставил духовное завещание – «Краткую повесть об антихристе», из которой следует: только евреи могут определить, кто мессия, кто – нет. Прибавь к тому идеи Всеединства, объединения католицизма и православия, расположенных в России и Польше на базе «средостения» иудаизма, центр которого располагался в Российской империи. «Повесть» появилась по одной простой причине: Соловьев отреагировал на Первый Всемирный сионистский конгресс. Казалось бы, для русских философов не столь важное событие, однако позже в журнале с симптоматичным названием «Новый путь» они начнут рассуждать на «еврейскую» тему. Розанов выпустит свой «Юдаизм» (не будем говорить, как им воспринятый), вослед вый­дет «Эллинская религия страдающего бога» о Дионисе и прадионисийстве Вячеслава Иванова… Новый путь христианства оказывается синтезом, переходом иудаизма и язычества в иудео-эллинизм, в новое «философское» христианство. Когда в 1920 году Шпет в недавно опубликованных текстах определяет кризис современной культуры как распадение христианства на составные элементы – «язычество» (в ницшеанской форме) и иудаизм в форме Хаскалы (Мендельсон и другие) и духовного сионизма Ахад а-Ама, он лишь делает новый шаг в описанном выше направлении.

– С одной стороны философская мысль сегодня в очевидном загоне, и дело тут не только в рейтинге книжного магазина «Москва», с другой стороны — растет количество публикаций Штейнберга, да и других еврейских философов. С чем связано такое несоответствие, как ты его оцениваешь и как на него реагировать?

–     Исследователи русско-еврейской культуры должны высказаться со своей стороны, историки русской мысли – со своей. При этом они должны понимать друг друга, иначе их высказывания ни для кого. Мы изучаем период, когда реальный диалог реально существовал, материализовался в конкретных текстах. И вот, пожалуйста, получаем третий этап осмысления. Сегодня оба этапа – и 1900‑х и 1920‑х годов – возвращаются как архивный проект. Появились в записях протоколов Вольфилы и в записях протоколов кружка Александра Мейера «Вторники» свидетельства живого еврейско-христианского спора, имевшего место после доклада Штейнберга «Достоевский как философ» в Вольной философской ассоциации. А в берлинской книге «Система свободы Достоевского» я вижу одну из реплик того диалога – ответ Мейеру, возражавшему на попытку Штейнберга описать самого русского из русских классиков как ветхозаветного пророка. Теперь ясно, откуда вышел Бахтин, книга которого о Федоре Михайловиче, столь близкая (до текстуальных совпадений!) к работе Штейнберга, стала хранилищем того духа философствования, который ушел с высылкой на печально известных «философских пароходах» цвета русской и русско-еврейской интеллигенции. Бахтин, на мой взгляд, не столько создал что-то оригинальное, сколько обобщил, сумел в виде логических формул, прикрытых разговорами о поэтике Достоевского, записать и максимально сохранить то, что звучало тогда, включая и иудейско-христианские мессианские споры с участием Штейнберга. Его книга о Достоевском сгодилась для всех: с какого абзаца ни возьми – Шестов, Мейер, Штейнберг, Федотов, Мережковский, Коген… Потому книга Бахтина и оказалась столь питательной. Не исключено, что именно описанная ситуация привела к тому, что Бахтин не ссылался в своей книге даже на тех авторов, которых можно было бы упомянуть в конце 1920‑х. Цель его книги была не столько научной, сколько мыслесберегающей. Такое ощущение, что Бахтин – продолжатель дела Ямнийской академии, сохранившей в Талмуде не только опыт школ устного толкования Торы в период после гибели Иерусалимского Храма, но и тот тип мысли первых учителей Талмуда, который эффективен и сегодня.

 

Для Андрея Белого ЧЕЛОВЕК было понятием антропософским, Белый полагал, что каждый человек воплощает собою Чело Века. Пролетел ХХ век и безупречное положение Белого можно легко поставить под вопрос: о чем мы говорим после революций, мировых войн и Холокоста?! Но в том-то и дело, что далеко не все мы являемся ЧЕЛОВЕКАМИ. Потому и книга Аарона Штейнберга никогда не будет лидером продаж. И как тут не вспомнить слова Николая Бердяева о том, что каждое следующее поколение хуже предыдущего. Да, дальше от Целого, потому и хуже, но это не значит, что следующие не должны хранить память о Целокупном. «Мемуарный нарратив», как точно выразился один из составителей книги русско-еврейского мыслителя Аарона Штейнберга, возвращает нам эту память о Целом, тем самым вселяя надежду на то, что кто-то из нас, при известном усердии, конечно, может сравняться с автором «Литературного архипелага».

  добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.