[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  АВГУСТ 2010 АВ 5770 – 8(220)

 

Равномерная поступь несчастья, или Роман с сигуранцей

Мишель Матвеев о жизни в страшном сне

Олег Юрьев

 

Покойным ровным шагом

Этот поразительный роман называется «Загнанные», во французском оригинале (1933) «Les Traqueˆs», в немецком переводе (2010), в котором я его и прочел, – «Die Gehetzten»[1]. Начало романа более чем замечательно и заслуживает помещения в один из сборников лучших романных начал ХХ века (такие существуют и хорошо делают, что существуют):

Немецкое издание романа Мишеля Матвеева «Загнанные». Bonn: Weidle Verlag, 2010 год

 

Покойным ровным шагом, гигантское красное знамя впереди, со стороны вокзала приближается конный отряд.

Хоть я и привык уже к таким проездам, но этот производит на меня сильное впечатление. Я останавливаюсь, обескураженный надписью черными буквами по красному знамени: «Да здравствует революция! Смерть жидам!»[2]

 

Вот так оно дальше и движется: покойным ровным шагом. Равномерность и сдержанность интонации, тон отчета, спокойного регистрирующего наблюдения – наблюдения как бы со стороны, даже когда речь идет о себе самом, о самых близких и о самом страшном – и, может быть, даже особенно когда о страшном! – таков повествовательный стиль французского писателя Мишеля Матвеева, он же одесский художник Иосиф Константиновский, он же парижский скульп­тор Жозеф Констан. Нельзя сказать, что мысли, чувства и оценки рассказчика скрываются от читателя или выводятся за скобки как нечто малосущественное. Напротив, они честно регистрируются и обстоятельно описываются, но так отстраненно, так равномерно, так почти равнодушно, что на душе становится зыбко и знобко...

Оказывается, это равномерно ощутимое отстояние «повествующего “я”» от «“я” описываемого» считалось в 30х годах прошлого века, по крайней мере во французской литературе, «русским» или «восточноевропейским стилем» – интонацией приезжих из кошмара революций и гражданских войн. Будущий министр культуры в правительстве де Голля, а тогда уже заметный писатель Андре Мальро в своей рецензии на роман Матвеева, опубликованной в 1934 году в знаменитом журнале «Nouvelle revue française», намекал, что это как бы еще не совсем литература, что ей бы следовало оперировать языком, идеями и образами и вообще быть более культурной, литературной, французской и европейской:

 

Совершенно своеобразная литература возникает сейчас в Европе. Книги, чье значение состоит не в опыте, тонкости или качестве письма, демонстрируемых писателем, но единственно в выборе событий, о которых он рассказывает. <...> Это литература выходцев из стран, где так много насилия, что вся жизнь пронизана особым трагизмом. <...> Слабость всех этих книг (в том числе и рецензируемой) заключается в том, что их темы очень плохо сочетаются с выбранной формой повествования.

 

Конечно, это голос «французского мастера», воспитанного на столетиях сосредоточенного оттачивания литературного языка. Неудивительно, что новое часто воспринимается как «недостаточность умения» (хотя недостаточность умения, конечно, встречается гораздо чаще, чем действительно новое), но очень любопытно, что именно этот «восточноевропейский» тон буквально через несколько лет – а в полную силу уже после второй мировой войны – зазвучал в экзистенциалистской прозе, чьим предшественником и одним из источников многие сегодня всерьез считают скромного скульптора-анималиста с Монпарнаса Мишеля Матвеева, Жозефа Констана, Иосифа Константиновского. Как, впрочем, и его рецензента Андре Мальро.

 

Яффа–Елисаветград–Одесса–Яффа

Константиновский родился в 1892 году в Яффе от родителей-одесситов. Почему? Скудные источники расходятся в показаниях. Одни утверждают, что отец его был моряком (стало быть, прихватившим в рейс беременную жену и по рождении сына сошедшим на пару лет на берег?). Другие (веб-страница одной тель-авивской галереи, задорно требующая, чтобы Константиновского ни в коем случае не именовали русским художником, но только и непременно израильским!) торжественно объявляют его родителей сознательными «пионерами алии», особо не объясняя, впрочем, почему пионеры через пару лет вернулись в Одессу. Судя по тому, что отец юного Иосифа принял вполне нерядовое участие в первой русской революции, а сын-подросток ему при этом активно помогал[3], нельзя полностью исключить политической подоплеки путешествий Константиновского-отца.

По окончании революции глава семьи попадает ненадолго в каталажку, вслед за чем семейство перебирается... не так далеко, собственно говоря, перебирается: в город Елисаветград Херсонской губернии[4], где начинается пыльная, жаркая, нудная жизнь мелких ремесленников в провинциальном южнорусском городке с преимущественно еврейским населением. Население ходит, конечно, без пейсов, зато в котелках – ХХ век как-никак на дворе. Только в 1914 году Иосиф Константиновский возвращается в «красавицу Одессу» и начинает учиться живописному мастерству в Художественном училище им. Великого князя Владимира Александровича.

Между прочим, 16 мая 1917 года в помещении этого училища состоялся совет, на котором решалось, каким быть художественному образованию в свободной России. По крайней мере, в свободной Новороссии. «Общество независимых художников», например, предлагало отменить общеобразовательные предметы (и действительно, зачем художнику, например, французский язык? – нашему художнику, к слову, он понадобится) и рисование гипсов. Иосиф Константиновский был к этому обществу близок, участвовал, как минимум, в одной из его выставок, да и вообще, как и бо́льшая часть одесской художественной интеллигенции, был большим энтузиастом «освободительной борьбы с царизмом».

 

На второй день после прихода советской власти, – вспоминает художник Амшей Маркович Нюренберг (1887–1979), – я оставил свою педагогическую работу, собрал группу революционно настроенных художников и отправился с ними в исполком. В бригаду, кроме меня, входили поэт Максимилиан Волошин, художники: Олесевич, Фазини (брат Ильи Ильфа), Экстер, Фраерман, Мидлер, Константиновский и скульптор Гельман. Представляя секретарю одесского исполкома Фельдману бригаду, я говорил ему о нашем революционном энтузиазме[5].

Синагога на Московской улице Елисаветграда. Начало XX века

 

Молодой человек поступил даже в какое-то советское культпросветуправление на службу и некоторое время заведовал, или, как тогда говорили, заведывал, изящными искусствами (кажется, в детских учреждениях и рабочих клубах). В такие времена юноши с запасом революционного энтузиазма легко и просто становятся не то что инспекторами культпросвета, но вполне полководцами и наркомами, да и просто героями – в смысле покойниками. Вполне возможное дело, что перед Иосифом Константиновским открывалась Большая Советская Биография. Все изменил кровавый погром в Елисаветграде, начало которого так выразительно описано в «Загнанных». Продолжение описано не менее выразительно, можете мне поверить.

Еврейские погромы по ходу Гражданской войны учинялись, как известно, и белыми, и красными, в обоих случаях невзирая на разной степени решительности и успешности попытки как того, так и другого начальства бороться с этой напастью, разлагающей войска и вредящей установлению государственного порядка[6]. Но елисаветградский погром 1919 года, в котором погибли отец и брат Константиновского, был, судя по нашему роману, устроен «зелеными» – крестьянскими бандами, состоявшими преимущественно из населения окрестных хуторов. Сами по себе селяне были за революцию, точнее, как это вообще свойственно российскому (мало-, бело-, червонно- и прочему) населению по отношению к любым явлениям исторической жизни, за, но против: за большевиков против коммунистов, за анархистов против большевиков, за Украйну против кацапов, за Россию против Советов, а главное – за все хорошее против жидов.

Потеряв обожаемого отца и брата, Константиновский решил, несмотря на всю свою левизну, покинуть революционную Россию (человеком очень левыx взглядов он остался навсегда, что, кстати, через несколько лет позволило ему легко войти в круг парижской художественной богемы 20х годов, более или менее закрытый для русских «белоэмигрантов», в большинстве своем настроенных «зверино-антикоммунистически»). В конце 1919 года Константиновский и его жена Ида отчаливают из Одессы на легендарном пароходе «Руслан» (некоторые называют его израильским «Мэй­флауэром»), который привез в подмандатную Палестину будущий цвет израильской культурной элиты: поэтессу Рахель, первого главного архитектора Тель-Авива Йеуду Магидовича, доктора философии Иосифа Клаузнера и множество одесских художников. Так Иосиф Константиновский вернулся на свою дважды родину, и у него были действительно все возможности на ней укорениться. Вероятно, ему даже открывалась Большая Израильская Биография отца-основателя и классика израильского искусства. Но примерно через год он покидает Землю Израиля (в качестве причины называется резкое ухудшение здоровья) и через Египет, Турцию и Румынию добирается (в 1923 году) до веселого города Парижа, стоящего на мрачной реке Сене[7].

Квартал Монпарнас в Париже. Начало XX века

 

Париж–Рамат-Ган

Здесь он жил (с перерывами) до середины 60х годов, а в послевоенное время сделал себе даже некотoрое имя как скульптор-анималист – как бы маленькую европейскую биографию. Известно его интервью воскресному выпуску газеты «Юманите»[8], интересовавшейся в первую очередь его монпарнасским ателье, знаменитым красотой расположения и видом из окон, его скульптурами, ну и вообще – жизнью. Как писатель он к этому времени был уже малоактуален, но все же его спросили, как он начал писать. Основные сведения о начале писательской карьеры Мишеля Матвеева происходят из ответа на этот вопрос. Итак, он начал писать (французский язык таки пригодился)

 

довольно случайно и чтобы слегка подработать. Году в 1928м я общался со многими писателями. В одном заведении на рю Месье-ле-Принс я познакомился с писателем Пьером Моранжем и с издателем марксистской литературы и редактором журнала по психологии Жоржем Полицером. Они попросили меня написать сначала статью, а потом целую книгу о событиях 1905 года в России. С чеком на 550 франков я отправился в Карпентра[9] (почему в Карпентра? – ни малейшего представления, с таким же успехом я мог поехать и в Кимпер). Сойдя с поезда, я вошел в гостиницу напротив вокзала. Через три недели я вышел из нее с рукописью «Людей пятого года» в чемодане и сел в первый же поезд на Париж. Поскольку книжка имела успех, ко мне обратился «Галлимар». Но только в 1934 году, когда у меня снова стало плохо с деньгами, я написал «Загнанных», роман о массовых убийствах евреев, совершенных белыми во время русской революции. Роман был переведен на шесть языков. <...>

Тут надо заметить, что в 1934 году написать «Загнанных» Константиновский-Матвеев никак не мог, потому что в 1933-м они уже вышли в издательстве «Галлимар», да и белогвардейских преступлений роман тоже никак особенно не касается: елисаветградский погром, что очевидно любому читателю, был делом хозяйственных рук революционного крестьянства, да и не погрому роман, в сущности, посвящен, а пути уцелевших его жертв по полицейским комиссариатам, тюрьмам, беженским комитетам, гостиницам разных стран, в основном фантасмагорического Королевства Румынии.

 

...На этот раз мне дали 1500 франков, и я сел в поезд на Клермон-Ферран. Потом я написал «Странную семью» («Étrange famille»), сборник рассказов, получивший в 1936 году литературную премию Prix des Deux Magots, и «Вчера и давно» («Hier et autrefois»), воспоминания о детской жизни в России 1914 года.

 

Вдобавок к не совсем, как мы видели, надежным сведениям Иосифа Самсоновича, сообщим, что в 1947 году вышла его книга «Город художников» («La citeˆ des peintres»), где подробно описывается печальная жизнь маленькой колонии русских художников в Париже, а в 1959 году – роман о детстве «Далеко, давно» («Aillleurs, autrefois»).

С литературными делами на этом пока все, но что касается карьеры скульптора, то в том же 1964 году, когда состоялась беседа с «Юманите»[10], мэр израильского города Рамат-Ган выделил Жозефу Констану бесплатную мастерскую. С тех пор былой пассажир «Руслана», начиная с 50х годов и без того регулярно наведывавшийся в Израиль, стал жить на два дома, на две мастерские – рамат-ганскую и парижскую. 3 октября 1969 года он умер, одни источники говорят – в Париже, другие – в Израиле. Впрочем, у источников на его счет, включая сюда и его самого как источник, двоение данных – постоянное дело. Несомненно одно: ателье в Рамат-Гане после смерти хозяина было превращено в небольшой музей, и, пожалуй, когда я в следующий раз буду по соседству, непременно туда загляну. Животные Жозефа Констана очень милы, круглы и изгибисты, а среди ранних, еще одесских картин встречаются вполне увлекательные смещения плоскостей. Но вернемся к «Загнанным», его в свое время самой успешной, потом успешно забытой, хотя и не оставшейся во французской литературе без последствий книге.

Жозеф Констан. Сцена в интерьере. 1913 год. Anaf Arts Auction

 

Путь безымянных

У безымянной семьи (рассказчик, его жена, его брат, его мать, жена брата, ребенок брата так везде и именуются: жена, брат, мать, невестка, ребенок) те же самые остановки на ее пути из Одессы в Париж, что были и у семьи Константиновских. Но в совершенно иной последовательности: Одесса, Египет, Турция, Румыния, Палестина (неудавшаяся попытка сойти на берег), Франция. «Загнанные» ни в коем случае не автобиография и не «документальный роман», хотя в тогдашней еврейской прессе часто утверждалось обратное: для вас, не прошедших этого пути, может, и роман, а для нас – голая правда. Что, конечно, вполне однозначно говорит о гипнотической силе этой книги.

Главное отличие описанной в «Загнанных» «одиссеи без Итаки» от любой настоящей одиссеи этого рода, в том числе и от одиссеи Константиновских, – это присущая ей логика страшного сна, в котором одно несчастье следует за другим с неизбежностью и неуклонностью, совершенно неестественной для реальной жизни и характерной скорее для какого-то многосерийного эпического кошмара. И всегда в одной и той же последовательности событий: несчастье происходит, несчастье разворачивается во всю свою эпическую силу, потом намечается непременный поворот к лучшему, и действительно случается некоторое спасение и успокоение, которое совершенно неизбежно оборачивается новым несчастьем. И все повторяется снова и снова. Именно в равномерной и постоянной повторяемости этого цикла заключается отличие кошмара от реальных несчастий.

Очень наглядно логика страшного сна демонстрируется на странствиях безымянной семьи, то есть, в основном, двух ее глав, рассказчика и его младшего брата, по коридорам, тюремным камерам и кабинетам сигуранцы – всемогущей политической полиции Румынии между двумя мировыми войнами. Надобность у них самая простая – получить разрешение на выезд из Румынского королевства. В это фантастическое по своему невинному садизму и патетическому абсурду государство, хапнувшее в результате первой мировой войны прорву чужих земель – от Трансильвании до Бессарабии, не говоря уже о целановской Буковине, старший брат попадает с единственной целью: вытащить из Советской России младшего брата с семьей и мать. Перетащить их через границу (с помощью профессиональных контрабандистов) в результате удается, хотя и не через румынскую, где королевские пограничники организованно грабят и убивают нарушителей, а через гораздо более дырявую польскую[11]. Но тут и начинаются бесконечные хождения по беженским комитетам, иностранным консульствам и, главное, по румынским учреждениям. Эти хождения, а по дальнейшему ходу дела и сидения занимают бо́льшую часть «Загнанных», так что их, в сущности, можно было бы оснастить подзаголовком роман с сигуранцей. Вся эта балканская величественность, аффектированная паранойя и какая-то даже детская и почти обаятельная жестокость описаны с чрезвычайной подробностью и отчетливостью, но, конечно, это не сатирический роман, предназначенный для разоблачения и обличения. Он сосредоточен на равномерной поступи несчастья: надежда, поворот к лучшему, катастрофа, новая надежда, новый поворот к лучшему, новая катастрофа и т. д. Рассказчик – и это важное объяснение природы матвеевской равномерности! – не идиот, он довольно быстро замечает, в каком мире с какими закономерностями он оказался. Он всегда знает, что будет дальше. Именно отсюда его отстранение от себя самого и от всего, что с этим самим собой происходит, его почти равнодушие и отчуждение. Он наблюдает все перипетии романа, как сон, в котором сам участвует. И у читателя развивается довольно скоро почти такое же отстраненное и одновременно завораживающее любопытство: как и когда случится новое несчастье? Это любопытство и является двигателем читательского интереса при наблюдении за «облавной охотой» (именно в таком, охотничьем смысле надо понимать заголовок «Загнанные»), где за охотника мировая история, или судьба, или сама жизнь, а погромщики, или сигуранца, или мандатные власти Палестины – всего лишь загонщики. Старого еврейского Бга, что придал бы всей этой истории толику трансцендентного смысла, для этих нерелигиозных (но вполне национально-культурно ориентированных) евреев не существует, в этой книге и в их жизни Его нет – не упоминается и не присутствует. Они обменяли Его в свое время на Цивилизацию и Прогресс, но Цивилизация и Прогресс отвернулись от них.

Жозеф Констан. Эму. Скульптура из дерева. 1950–1955 годы. Gordon Gallery

 

Несчастья, присущие раю

Когда череда несчастий все же выносит семью из ненавистной Румынии, оказывается, что их не принимает ни один средиземноморский порт, начиная, естественно, с Яффы – здесь как раз происходят погромы и англичане не разрешают высадку новых евреев. Бесконечно, месяцами, носит корабль с беженцами от порта к порту, от страны к стране; кажется, что на этом вот все сейчас и закончится, но нет: во-первых, очередной поворот к лучшему в этой логике обязателен, а во-вторых, «Летучий голландец» с евреями на борту был бы образом, едва ли не символом, что для Матвеева совершенно невозможная вещь.

В мире Мишеля Матвеева отсутствуют символические и метафорические уровни. Есть только человек с его простейшими инстинктами, не непременно низкими, – сюда относятся и жалость к близким, и семейная связь, – которым он подлежит вне зависимости от собственных желаний. И есть жизнь как последовательность непосредственных воздействий на человека. В повествовании Матвеева, пусть и от первого лица, нет ничего дневникового и/или эпистолярного; дневниковость или эпистолярность здесь даже не имитируются. Здесь просто рассказывается. Никому, потому что никого нет, включая себя самого. Я бы сказал, что грамматическое первое лицо этого повествования является, по сути, третьим лицом. В каком-то смысле это литературное открытие Мишеля Матвеева, вряд ли осознанное или желаемое. Но это именно то, что он, наряду с Эмманюэлем Бовом (Бобовниковым)[12], внес во французскую и европейскую прозу.

...В конце концов, после многих месяцев болтанки по Средиземному морю, рассказчику с семейством удается найти очередного покровителя и высадиться с его помощью в прекрасной Франции – в свободе, в цивилизации, в раю. Он получает работу – тяжелую и ручную, находит жилье – убогое и тесное, начинает новую жизнь. Все вроде бы хорошо кончилось. Но тут, конечно приходят несчастья иного плана: болезни, смерти, разрушение семьи и т. п. Несчастья, присущие раю. Но и эти несчастья описываются так же равномерно, отстраненно и внимательно, как и елисаветградский погром 1919 года:

 

Я захожу в секретариат госпиталя.

– Я хотел бы видеть мою невестку, она умерла этой ночью...

– Вы имеете в виду, ее тело?

– Да, тело...

Мой брат исчез, на похоронах он не по­явился. Никто не знает, где он.

Нужно жить.

Остается мать, она старая; остается ребенок, он болен.

 

Объект истории

Очень любопытно, что такая сухость, отчетность, равномерность совсем не характерны для современной Матвееву «молодой советской литературы», даже если речь идет о тех же материях и о тех же реалиях – о погромах, налетах, отступлениях, наступлениях – возьмите хоть «Конармию». Одессит Матвеев-Константиновский – полная противоположность «южной школе» со всем ее метафорическим роскошеством и революционным романтизмом. По тону его можно скорее отдаленно (но очень отдаленно) сравнить с Леонидом Добычиным, как раз сейчас медленно, но верно начинающим входить в европейскую моду.

Пожалуй, можно в этой связи говорить об особом состоянии людей из Восточной Европы, особенно евреев из Восточной Европы во время и после первой мировой войны – в том случае, если, в отличие от бабелевского Лютова, они не встали окончательно на сторону «субъекта истории», на сторону одной из активно «созидающих историю» сил. Выброшенные из позитивистского рая, точнее, из обещания позитивистского рая предвоенной Европы (как там покрикивал шолом-алейхемский Пиня: Колумбус, Шекспир, Бокл, цивилизация!), они оказались – довольно неожиданно для себя – в ситуации полной беспомощности, полной объектности. Не людьми, а игрушками. Игрушками для всех – для соседских крестьян, которым понадобился их скарб, для чиновников всевозможных «новых государств», возникших в результате первой мировой войны, наконец, для Истории и Политики с самых заглавных букв. Произошло то, что через 20 лет в несоизмеримо усиленном виде повторилось в Катастрофе второй мировой войны: полный отказ всех защитных механизмов, твердо обещанных Государством, Цивилизацией, Современностью. По крайней мере, для евреев, или армян, или карпатороссов – народов, не имеющих собственных государств, законов и армий.

Религиозный человек, полностью отдающий себя воле Бжьей, знает/верит, что от него, от его поведения многое зависит. Он должен делать то-то и то-то и не делать того-то и того-то. Поведение его структурировано религиозными законами и у него есть объяснения.

«Цивилизованный человек» (а значительная часть евреев Российской империи очень хотела быть «цивилизованными людьми») верит, что если не все, то почти все зависит от него самого – от его усилий, его талантов, его знаний. Надо только преодолеть препоны, косные рамки, налагаемые как традиционной жизнью еврейской общины, так и отсталыми, «неевропейскими» законами Российской империи.

А тут – опыт, несовместимый ни с тем ни с другим: от тебя не зависит ровно ничего, ты можешь быть кем угодно, каким угодно, делать что угодно – тебе или повезет, или не повезет. В любом случае ты объект, предмет.

Дом-музей Жозефа Констана. Рамат-Ган. 2008 год

 

В чисто литературном смысле, я полагаю, «русский» или «восточноевропейский стиль», который имел в виду Мальро, происходит не из русской литературы (на которую не очень похож – ни на современную ему, ни на литературу XIX века, за исключением разве что «Подлиповцев» Решетникова, что наверняка случайность): он происходит непосредственно из экзистенциального опыта русских беженцев – опыта мировой войны, революции, разрушения всякой государственности и цивилизации, Гражданской войны со всеми ее кошмарами, перемещения по миру без смысла и цели, оседания в чужой культуре – опыта абсолютной объектности.

Таким образом, и в основе экзистенциализма отчасти лежит «русский опыт» – но только, конечно, понятый через свой собственный – через опыт второй мировой войны, Алжира, перемещения в пространстве, разрушения устойчивых картин мира и проч.

Я думаю, именно этот исторический опыт впервые в истории позволил некоторым европейцам – точнее, заставил некоторых европейцев – посмотреть на себя самих как на не требующие объяснения, описания, называния объекты. Которые почему-то живут какую-то жизнь и почему-то ее регистрируют.

И разве не поразительно, что у истока этого трагического, но, несомненно, сущностно важного развития европейского самопонимания находился, оказывается, скромный скульптор-анималист из Парижа и Рамат-Гана?

Может быть, этот перевод его романа, вызвавший заметный энтузиазм в немецкой прессе (уже добрая дюжина рецензий во влиятельных газетах и на крупных радиостанциях), нагонит новую волну европейского интереса – как это было в свое время с Эмманюэлем Бовом: забытый во Франции, он сделался общепризнанным «классиком модерна» после появления в 70х годах переводов на немецкий, сделанных Петером Хандке. Может быть, и время Мишеля Матвеева наконец-то пришло. Может быть, начинается его Большая Европейская Биография.

  добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.



[1]    Michel Matveev. Die Gehetzten. Bonn: Weidle Verlag, 2010.

 

[2]    Перевод, как и в других, далее не оговариваемых случаях, мой. – О. Ю.

 

[3]    Я знаю? Подносил бомбы, рисовал транспаранты, свистел при приближении городовых; первая книга Мишеля Матвеева «Люди пятого года» («Hommes de 1905», 1929) рассказывает как раз о событиях того времени и ввиду своей исключительной подробности и обстоятельности считается чуть ли не учебником по устройству революций. Неудачных, видимо, все-таки...

 

[4]    Ныне Кировоград, но слыхать, что совершаются в последнее время поползновения вернуть этому новороссийскому городку императрицыно имя. Дай-то Б-г: веселая царица была Елисавет!

 

[5]    Нюренберг А. Воспоминания, встречи, мысли об искусстве. М., 1969.

 

[6]   Не единственной, но, несомненно, одной из существенных причин разложения фронта первой мировой войны был повсеместный террор «рабочего и крестьянина в серой шинели» по отношению к еврейскому населению практически всех территорий, на которых шли боевые действия. Все «пархатые» автоматически считались германскими и австрийскими шпионами, и офицеры русской армии, даже если и пытались вмешаться, существенных успехов добиться не могли. Регулярная армия постепенно превращалась в гигантскую банду мародеров и насильников, что сделало ее полностью созревшей для разгрома и последующей Гражданской войны. Так (не только, конечно, так, но в том числе и так) откликнулась для Российской империи слабоумная антиеврейская политика, систематически проводившаяся ее, мягко говоря, малокомпетентной верхушкой с 80х годов XIХ века. Решающим сигналом было, конечно, поощрение, допущение и соучастие организации знаменитых погромов начала века, в первую очередь кишиневского. Это был сигнал к самоотмене государства.

 

[7]    Этот оборот, про веселый город Париж, стоящий на мрачной реке Сене, вырезала мне в свое время из материала о Пауле Целане редактор русской службы радиостанции «Немецкая волна». «Да что вы мне такое пишете?! У меня же дикторы будут смеяться!» – сказала редактор, по совместительству жена одного выдающегося культуролога. Сотрудничество не заладилось. Я рад, что оборот удалось спасти, хотя, конечно, у нашего героя с рекой Сеной не было такой трагической связи, как у Целана. Но у Целана-то была!

 

[8]   Humaniteˆ du Dimanche, 13.09.1964.

 

[9]    Карпентра – городок в Провансе, столица маленького района, исторически находившегося в собственности римских пап. Поэтому здесь разрешалось (за хорошие деньги, конечно) проживание евреев, воспрещенное на остальной территории Французского королевства. Местная синагога – самая старая во Франции – снаружи без особых примет, зато внутри золото, голубизна рококо и вделанный высоко в стенку крохотный гнутый стульчик для пророка Элияу. Знал ли об этом Жозеф Констан, когда собирался в Карпентра писать о революции пятого года?

 

[10]  На этот год, вероятно, пришелся пик прижизненной известности Жозефа Констана, как на 1934-й – пик прижизненного писательского успеха Мишеля Матвеева.

 

[11]  Кто бы это в свое время объяснил Остапу Бендеру? Может, и по сей день он гулял бы по Рио-де-Жанейро в клетчатых шортах, открывающих шишковатые коленные чашечки в старческой гречке.

 

[12]  Эмманюэль Бов – один из классиков новой французской литературы, доведший равномерное отчуждение повествующего от повествования до мыслимого совершенства. Был, как и Матвеев, прочно забыт, но в 70х годах прошлого века вспомнен по всей Европе (что, кажется, с Матвеевым происходит сейчас). В России известен до сих пор недостаточно, но это положение постепенно исправляется усилиями С.Ю. Юрьенена, совместно с Ауророй Гальего блистательно переведшего на русский его самый знаменитый роман «Мои друзья» (с 2005 года публикуется в русско-датском журнале «Новый берег»).