[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ  ФЕВРАЛЬ 2012 ШВАТ 5772 – 2(238)

 

некод зингер

НАША ДРЕВНЯЯ СТОЛИЦА

Уже долгие годы лишен я радости пробуждений того лета на улице Пророков, когда, открывая глаза навстречу внешнему миру, я знал, что меня ожидает прямой и последовательный, уверенный в своей объективности и подлинности, переход из сна в явь, словно из одной комнаты волшебного замка в другую. Та радость пробуждений, с льющимся через край ликованием от предвкушения чудесных сюрпризов, ожидающих меня на каждом углу и в каждом лестничном пролете, существует ныне лишь в щемящих воспоминаниях и в наивной надежде на ее возвращение в один прекрасный день[1].

Переход этот из сна в явь, в познании того места, в котором я пребывал и которое намеревался обстоятельно обжить, загадывая провести в нем все отведенные мне в этом мире яви дни, оборачивался переводом из одной языковой реальности в другую. Сегодня, оглядываясь на то счастливое в своей юношеской наивности время, я понимаю, что процесс этот, казавшийся мне тогда необычайно важным, можно было бы назвать переливанием из пустого в порожнее, а перевод текстов вразброд контекстов заклеймить справедливым презрением. Но стоило ли ломать копья, стулья и прочий инвентарь, когда за всяким осознанием места и времени начинало сквозить ничуть не менее реальное осознание призрачности этого осознания, словно во сне, вошедшем в явь, меня продолжали преследовать неразрешимые вопросы, среди которых вопрос о том, чей же это был сон, оставался едва ли не самым легким. Я спрашивал себя, существует ли на самом деле город Иерусалим — колыбель трех религий, единая и неделимая столица Государства Израиль, или его присутствие — не более чем тяжеловесный фантом, порождение коллективного и несознательного, густое производное опиума для народа.

Тогда-то я и начал играть в эту игру, напоминающую постройку игрушечного городка из разнородных деталей набора «Сделай сам», развивающего конструкторские способности ребенка. Для какого возраста предназначена эта игра? Еще один въедливый вопрос, от которого я отмахнулся, чувствуя в нем не угрозу даже, а, как говаривали в прежние эпохи, докуку. Почему бы не попробовать, если иной выход до сих пор никем не найден? Утопающий в реке времен хватается за соломинку в чужом глазу, как непременно сказала бы в подобном случае моя прабабка, великая аранжировщица народной мудрости. Чтобы не остаться висящим в безвоздушном пространстве без малейшей опоры, я должен был сам построить свой город, используя практически неисчерпаемый подручный материал, небрежно разбросанный повсюду расточительными зодчими мировой культуры.

Бывают авторские города. Всякий, например, знает, что автор Петербурга — Петр Алексеевич Романов. Опять романов! Сколько можно романов! Существуют ведь в мире и совсем иные жанры. Иерусалим — город-мидраш, составленный из обрывков толкований толкования различных толкований, зачастую довольно бестолковых, всегда предельно непрозрачных. Выстроенная Сулейманом Великолепным городская стена, которую мы имеем возможность наблюдать и сегодня, — ра­зительный пример такого эклектического метода. Каких только деталей нет в ее кладке! Ученый малый, но педант различит грубо тесанные обломки евусейских укреплений, выгрызенные жучком-червячком Шамиром без помощи железа глыбы Соломонова храма, Иродовы блоки, Адриановы монолиты, посильные вклады всяческих византийцев, крестоносцев и прочих саладинов.

Итак, коллективное творчество: римлянин тащит, что плохо лежит у эллина и иудея, ставит на чужом кубике свое языческое тавро, поверх которого христианский король добавляет в качестве подписи свой крестик. И все это ради того, чтобы хозяйственный турок заткнул этим кубиком пробоину в ограде нашей и вашей вечной столицы, cмастряченной по тому же самому принципу, доведенному до совершенства, ad absurdum[2]. Произведение именуется «Иерусалим», хотя бы временно, по чисто технической необходимости.

Дэннис Бэкингем, с которым я не раз встречался в конце прошедшего тысячелетия, говорил, что название «Иерусалим» слишком тяжеловесно и претенциозно для города, в котором мы живем, и его следовало бы сменить на какое-нибудь более легкомысленное, например: «Пфефферкухен»[3]. Пфефферкухен следовало бы сложить из кубиков таким образом, чтобы не жалко было одним движением развалить всю постройку. Но все-таки, он, безусловно, прав. Слово «Иерусалим» невыносимо перегружено как смыслами, так и их отсутствием. Именно поэтому я не нахожу подходящего названия для своего проекта и подобно множеству менее рефлектирующих сочинителей вынужден назвать его Иерусалимом.

Тем летом, когда контуры этой игры только-только начинали вырисовываться в моем сознании, я вернулся в свою мастерскую на улице Пророков, словно беглый барин в коморку дворника, вовсе не из Москвы, а из Парижа, из первой своей заграничной поездки. Помнится, Париж поразил меня тогда каким-то почти невероятным, наивным соответствием своему заочно сложившемуся облику. Словно все картины и звуки исходили не от реального города, а от укоренившегося в моем мозгу образа, суммировавшего все то, что я видел и слышал раньше: в дождь он расцветал, как серая роза; в крошечном кафе на углу рю Турбиго и рю де Синь над круассаном и чашечкой кофе кружил рвущийся из радиоприемника с детства знакомый и родной голос Эдит Пиаф: пада´м, пада´м, пада´м; отражение Гали-Даны в луже на Пон Нёф, казалось, замешкалось там, по крайней мере, на полстолетия, пригвожденное к месту камерой Робера Дуано…

Иерусалим же показался по возвращении совершенно нереальным, наглухо задраенным со всех сторон. «Ати́к сату́м»[4] — повторял я, не веря ни глазам, ни ушам своим. Вот он — мой город, знакомый до слез и в то же самое время совершенно неузнаваемый, лишенный тех самых примет, которые в Париже едва ли на каждом шагу бросались мне навстречу с распростертыми объятиями, предлагая на выбор кинематограф новой волны, пирожное Мадлен, пленэр импрессионистов... В Пумперникеле приходилось ориентироваться по запахам: фалафеля в пите — угол Агриппы и Короля Георга V, раскаленной и пыльной сосновой коры в соединении с бензином — угол Штрауса и Пророков, окаменевшей мочи нескольких поколений — угол Шамая и Йоэля Соломона.

«Что они делали все эти века? — раздраженно думал я, глядя с променада Хаз на золотой купол мечети Омара — местного эквивалента Эйфелевой башни, бесившей своей пошлостью еще Мопассана. — Метафизики, прости нам, Г-споди, прегрешения наши! Вот это нам предлагают в утешение? Мудрецы в одном тазу!»

Когда преставился мой предшественник на посту маляра-декоратора в Новосибирском оперном театре, литературное его наследие, хранившееся в старом рассохшемся чемодане, обвязанном веревкой, вынесли вместе с прочим скудным его имуществом из комнатки в общежитии на помойку. Килограммов пять необщих школьных тетрадей, исписанных тайнописью. Автор, видите ли, был сумасшедшим, и расшифровать таинственные закорючки никому не удалось, ведь ни один знак в рукописях не повторялся дважды. Так все его поэтическое наследие и осталось непрочитанным.

Кто-нибудь на всем Б-жьем свете скорбит об этом? «А сколько их было?» — задается риторическим вопросом Гали-Дана, — «эпох и столовых», не менее и не более значимых, чем новосибирская диетическая, в которой «умирала целая эпоха»? Иногда мне кажется, что все они отнюдь не тают в безвоздушном пространстве равнодушной безразмерной вселенной, но собираются здесь, между небом и землей. Я хочу сказать, между увесистым, вечно пребывающим в свободном падении небом и невесомой, почти нематериальной землей. Каким образом умещается здесь все это пущенное на ветер богатство?

Подушная подать. Именная опись. Ревизская сказка. Сожженные «Похождения Чичикова в Иерусалиме». Г-сподни игры в архивариуса и систематизатора. Сошедший с ума, а оттуда далее — в Аид — отец систематики Каролус Линнеус, ведущий картотеку иерусалимских химер, каждой галлюцинации присваивающий двоичное латинское название. Например: Salus populi, Ruine sacrum, Ars poetica, Alia tempora, Jus primogeniturae, Omnia mutantur, Nihil interit[5].

Возможно, город, стоящий над бездной, не имеющий дна, подобно цилиндру фокусника, впитывает, всасывает в себя все то, что приносит к пупу земли возвращающийся на свои круги ветер. Мельчайшие першинки былого величия — мириад всемирных историй и человеческих жизней — оседают на стенках его извилистых кровеносных сосудов, покрывают живую поверхность его экспериментальных срезов, вьются в его непокойном воздухе. Г-споди, до чего же много пыли в Иерусалиме! Читающие книгу сует найдут способ восстановить по этим геологическим отложениям эфемеру мирового дыхания. Соображение сие успокаивает, примиряет с путем всякой плоти смущенную душу, не способную принять идею полного и бесследного исчезновения.

Мне вспоминается первый опыт иерусалимского блефа, предпринятый по странному, ничем не спровоцированному наитию в девятом классе новосибирской средней школы № 10. Учительница географии Анна Денисовна Жадина решила, что мы, сливки общества, собранные под литерой «А», не без удовольствия станем выступать перед всеми прочими учащимися с докладами о столицах различных зарубежных государств, сопровождаемыми демонстрацией какого ни на есть иллюстративного материала, доступного сибирским школьникам эпохи застойной разрядки. Началась запись — штатные Варшава, София и прочий Бухарест разошлись первыми, за ними последовали соблазнительные Париж, Рим и Лондон. Круг неумолимо сужался, а я продолжал сидеть неподвижно и бесстрастно, не вознося трепетной десницы.

— Зингер! — В голосе Анны Денисовны слышалось неподдельное недоумение. — Вы е-ще не вы-бра-ли сто-ли-цу?!!!

Как же, выбрал, Анна Денисовна. Я, с вашего позволения, выбрал Иерусалим.

 

Мало того, что я не знал о Иерусалиме ровным счетом ничего и в жизни своей не видел ни одной картинки с изображением этого города, если не считать вольных измышлений средневековой и классической живописи, я к тому же до того момента был к нему совершенно индифферентен. Его имя вылетело, как большая увесистая птица, вроде пингвина, вероятно, из чувства голого противоречия.

Но сказанного не воротишь — выбор был сделан, как выяснилось, на всю жизнь.

Реакция видавшей виды заслуженной учительницы была смущенной:

Э-э-э… Зингер… видите ли, Иерусалим, конечно, очень интересный город, но, видите ли, видите ли…

Вместо того чтобы прямо заявить, что никакого Иерусалима не существует, как поступил бы на ее месте всякий, имей он хоть немного времени на моральную подготовку, Жадина тщетно пыталась найти хоть какой-нибудь интеллигентный аргумент против — ведь о позволении не могло быть и речи. Но этот искомый интеллигентный аргумент никак, никак не находился. Я уже искренне жалел, что поставил достойную пожилую даму в столь тягостное положение.

— А Иерусалим — это столица чего? — подлила масла в огонь притворявшаяся наивной Ларочка Алиева.

— Израиля, дура! — резко шикнула на нее лучшая по­друга Дехтерева (Брайловская).

 

Этот обмен репликами спас Анну Денисовну от уже нависавшего над нею призрака Ивана Денисовича.

— Видите ли, э-э-э… Зингер, — с трудом переводя дух, объяснила она не столько мне, сколько гораздо выше стоящим инстанциям, — в соответствии с решением ООН, столицей Государства Израиль является Тель-Авив, а Иерусалим имеет особый э-э-э… международный статус. Видите ли, э-э-э… поскольку в этом цикле э-э-э… лекций речь идет именно о государственных столицах, Иерусалим э-э-э… очень, конечно, интересный город, в данном случае не подойдет, э-э-э… точно так же, как, например, э-э-э… Сидней или, скажем, Рио-де-Жанейро.

— А пусть он про Тель-Авив рассказывает! — нагло предложил Ткачук, которого явно не устраивала с таким трудом достигнутая разрядка напряженности.

Но про Тель-Авив я рассказывать отказался, твердо и однозначно. Я и сейчас не могу ничего вразумительного рассказать про Тель-Авив, кроме того, что это — возникшая на девятом году прошлого столетия не слишком остроумная пародия на Санкт-Петербург, со всеми непременными атрибутами окна в Европу: с утлыми мшистыми берегами, с избами, в последние десятилетия посягнувшими на пятидесятиэтажное достоинство, с гостюющими флагами, с пирами на просторе и с медным всадником Меиром Дизенгофом, отсель грозящим мировому шведу.

Иерусалим не выбирают, он наваливается на ничего не подозревающего субъекта сам, незвано-негаданно-непрошено, да так, что потом у застигнутого врасплох скорее отсохнет правая рука, чем изгладится из памяти этот внешне малоприметный населенный пункт. При этом, как показано выше, его вовсе не обязательно осязать, видеть или тем более любить. Можно, сидя на Диком Западе, вздрагивать с каждым глухим ударом его тяжелого сердца на Востоке. Можно вырисовывать готические башенки где-нибудь в Ломбардии или в Бургундии, утвер­ждая, что это Иерусалим, и быть на волосок от правды. Можно складывать его из обломков плохо прожитых чужих жизней, не греша против истины. Протянул руку в произвольном направлении — и вот крупица Иерусалима уже в твоих цепких пальцах. Взять, например, популярную некогда песню «Горел, пылал пожар московский». Это о Иерусалиме или нет? Это о нашей древней столице или как? Там же однозначно сказано: «И на челе его высоком не отразилось ничего». Наши мудрецы, да будет их память благословенна, непременно сказали бы, что речь идет одновременно и о царе из плоти и крови, и о Царе над царями царей. Если о царе из плоти и крови речь, то это Давид, помазанник Б-жий, сказавший о себе в бедствии: «Устроили ловушку мне, ищущие души моей… А я, как глухой, — не слышу и как немой, не открывающий рта своего. И стал я, как человек, который не слышит и в чьих устах нет резонов» (Теи­лим, 38:13-15). Если же о Царе над царями царей речь, то не о Нем ли сказал Давид: «Доколе, Г-споди? Доколе скрывать будешь лицо Свое от меня?» (Там же,13:2). И еще сказал он: «Лица Твоего, Г-споди, искать буду. Не скрывай лицо Твое от меня!» (Там же, 27:9). Отсюда мы делаем вывод, что пожар московский — это разрушение Иерусалима. Замечу, кстати или некстати, что многие из мудрецов этих сидели в Вавилоне, в Земле Израиля никогда не бывали, но при том о Святом граде судили с полным знанием дела.

Впрочем, я вовсе не уверен, что все эти измышления, сколько бы они меня ни занимали, очень волнуют моего воображаемого читателя. Я в своей жизни, возможно, еще не раз вернусь к этой теме — уж очень она мне покоя не дает. Но нужно ведь и о ближнем подумать, а ближнему схоластические рассуждения не интересны, ему подавай увлекательный сюжет: о любви, о смерти, о деньгах…  

добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 



[1].       Цитата из романа Давида Шахара «Лето на улице Пророков» в переводе автора.

 

[2].       До нелепости (лат.).

 

[3].       Имбирный пряник (нем.).

 

[4].       Каббалистическое понятие, характеризующее непознаваемую первопричину, буквально: древний непроницаемый.

 

[5].       «Благо народа», «Священные руины», «Искусство поэзии», «Иные времена», «Право первородства», «Все изменяется», «Ничто не сохраняется» (лат.).