[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ  СЕНТЯБРЬ 2012 ЭЛУЛ 5772 – 9(245)

 

ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ ПО-ЕВРЕЙСКИ

 

Синтия Озик

Кому принадлежит Анна Франк?

М.: Текст; Книжники, 2012. — 220 с. (Серия «Чейсовская коллекция».)

Синтия Озик по своим культурно-психологическим корням — плоть от плоти американских интеллектуалов с Восточного побережья, которые, как и их калифорнийские собратья, не так уж сильно отличаются по психотипу от московских и петербургских интеллигентов. Во всяком случае, меньше отличаются, чем еще недавно обеим сторонам казалось. Шок от узнавания «другого», так выразительно описанный Озик в повести «Путтермессер и московская родственница» (целиком основанной на реальных фактах — об этом подробно рассказано в одной из статей, включенных в новую книгу), сменился пониманием внутреннего родства. Советская интеллигенция, давшая трещину на рубеже девяностых, возродилась численно редуцированной, но еще более похожей на американскую. Так что исходная психологическая ситуация нам понятна. Понятно, против чего — во внешнем мире и в себе — бунтует Озик.

Ибо она — интеллектуал взбунтовавшийся, поднявший руку на идолов просвещенного сословия, таких, как Прогресс и Общечеловеческие Ценности. И фундаментом для бунта служит в ее случае как раз еврейство.

Эпоха Просвещения, давшая меньшинствам гражданское равноправие и возможность на равных участвовать в культурном процессе, потребовала непомерной платы: частичного отказа от собственного лица, от «реакционных» сторон собственной культуры. Этот отказ и вызывает неприятие Озик. Формула «будь евреем в шатре своем и человеком, выходя наружу» означала, что быть человеком — это значит не быть евреем. И потому из этой формулы «вытекала приватизация еврейского сознания, сужение его горизонта». Еврейское оказалось сведено к «этничности», охотно допускаемой в мире мультикультурализма. Озик же предлагает иное: «соединить дары Просвещения… с верховенством еврейского начала». Точнее, осуществить новый вариант современной либеральной, просвещенческой цивилизации — не на (пост)христианской, а на иудейской базе.

Утопия? Несомненно. У Озик есть утопии и посмелее. Например, о «новом идише» на основе английского языка, который является ныне языком «большей части евреев Диаспоры». Идея, разумеется, американская до мозга костей, но тесно связанная с тем «универсалистским иудаизмом», который писательница пытается сконструировать. «Как тогда (в эпоху поздней античности. — В. Ш.) с греками — так теперь с Просвещением», а значит: как тогда с греческим (а потом — с верхненемецким, с кастильским) — так теперь с английским. Не отвергнуть и не подчиниться, а сделать своим, вовлечь в свою духовную орбиту.

На практике, однако, эти яркие и высокие идеи вряд ли могут быть восприняты и современным секулярным миром, и традиционным еврейским мышлением. Это особенно видно, когда они проецируются на трагические эпизоды истории XX века.

Одна из главных статей сборника, давшая ему название, посвящена Анне Франк, точнее, истории рецепции ее образа и ее знаменитого дневника сознанием обывателя и массовой культурой. Озик здесь беспощадна как никогда: «Глубоко правдивый документ использовали для распространения частичной правды, суррогатной правды и антиправды… Почти каждый, кто прикасался к дневнику с благородным намерением сделать его достоянием широкой публики, внес лепту в подрыв исторической памяти». Веселая, жизнестойкая, смелая, героическая девочка? Как бы не так. Читать дневник Анны можно только, зная историю Холокоста, прочитав Эли Визеля, Примо Леви (которому тоже посвящен один из очерков в книге Озик). «Лагерь уничтожал всякую возможность отваги, дал долговечные свидетельства хрупкости, легкой уничтожимости человеческого духа… История Анны Франк, рассказанная правдиво, — это история без искупления, без пути к свету». И уж совсем резко: «Мародерство — вот погребальная песнь по убитым».

Озик с мрачной язвительностью приводит примеры смягчения антинемецких высказываний первым переводчиком дневника девочки на язык ее убийц. А вот у японских школьниц, гражданок совсем иного мира, где Освенцим и Биркенау — далекие, мало что значащие имена, «Анна Франк» означает первые месячные: описание этого опыта — все, что почерпнули они из страшной книги. Но прежде всего внимание Озик привлекает сознательное и последовательное вытравление из истории Анны Франк всего специфически еврейского (особенно бросающееся в глаза в первой бродвейской инсценировке дневника). Убивают неких людей, неважно почему — так интерпретируется этот сюжет, и Озик сравнивает ситуацию с памятником в Бабьем Яре, посвященном убитым гитлеровцами «советским гражданам».

Мрачный сарказм Озик убеждает — но затем закрадываются сомнения. С какой точки зрения мы смотрим на Холокост? С традиционной еврейской? Тогда действительно важно то (и только то), что жертвой стал народ Израиля. Но носителей этой точки зрения не так уж заботит отношение гойского мира к еврейской Катастрофе — во всяком случае, у них нет на сей счет особых надежд и иллюзий. Или мы смотрим на случившееся с точки зрения секулярного гуманизма? Тогда уникальность Холокоста — в промышленных методах убийства, в его «научном» обосновании (отличающем его от, скажем, геноцида армян в Турции) — а кто именно стал жертвой этой индустрии смерти, важно уже во вторую очередь.

Озик, как и многие современные еврейские писатели, пытается снять противоречие между этими несовместимыми позициями — что порождает противоречия новые, внутри ее духовного мира. Она отстаивает право писателя на творческую свободу и в то же время не может до конца примириться с тем, что героиня «Выбора Софи» Стайрона — полька («Во имя самоценных прав литературы, во имя возвышенных прав воображения аномалия стирает память, аномалия замещает историю». Хотя можно ли говорить о 75 тыс. нееврейских жертв Освенцима — сама Озик называет эту цифру — как об «аномалии»?)

Если на то пошло, сами процитированные выше слова о безнадежности и негероичности лагерного мира неуникальны: они перекликаются со словами Варлама Шаламова, относящимися к иным жертвам и иным лагерям. Причем именно по отношению к Холокосту эти суждения выглядят сомнительными, ибо уравнивают Мордехая Анелевича и его сподвижников с теми, кто погиб не сопротивляясь, и даже с коллаборационистами, с лагерными капо.

Разговор плавно переходит на русскую литературу. В числе писателей, о которых пишет Озик, есть (наряду с Гершомом Шолемом, Марком Твеном, Х.-Н. Бяликом, Кафкой) и Исаак Бабель. Пишет она о нем вещи весьма разумные, корреспондирующие, кстати, с новейшими мыслями и изысканиями отечественных исследователей. Но есть и характерные ошибки. Так, про двадцатые годы Озик пишет: «Цензура, активная при царском режиме, возродилась в 1922 году, но еще не была жесткой…» Русскому читателю не надо объяснять, что цензура в 1917—1922 годах существовала и была гораздо жестче, чем в последние двенадцать лет существования царизма. Мелочь, казалось бы, — но она показывает, насколько глубоко впитала Озик картину мира, характерную для того леволиберального истеблишмента, против которого она бунтует.

Валерий Шубинский

 

КТО ПО НАЦИОНАЛЬНОСТИ АККАУНТ?

 

Евгений Попов

Арбайт. Широкое полотно: интернет-роман

М.: Астрель, 2012. — 576 с.

Немецкое слово arbeit («работа»), вынесенное в заголовок новой книги известного российского прозаика, автоматически вызывает в памяти формулу «Arbeit macht frei» («Труд освобождает»), отлитую в металле и издевательски вывешенную над воротами Освенцима. Автор книги имеет в виду это обстоятельство, однако в эпиграфе напоминает и о другом: уже в наши дни названная табличка была похищена из музея «Аушвиц-Биркенау» тайными злоумышленниками. С какой целью? Неведомо. Быть может, как сувенир. В конце концов, после Освенцима — если согласиться с Адорно — нельзя только писать стихи. А все прочее делать, в принципе, не возбраняется.

История о краже лагерной таблички из музея — тот важный нюанс, который помогает читателю лучше разобраться в творческой манере литератора Гдова — главного персонажа романа Попова и по совместительству альтер-эго писателя. Сидя за рабочим столом и стараясь постигнуть глубинную суть вещей, Гдов-мыслитель, сам того не желая, раз за разом сопрягает великое-трагическое с мелочным, смешным и глуповатым. Возвышенная мысль тянет за собой на веревочке целый ворох житейских происшествий разной степени идиотизма, и в итоге всякий раз Гдов-литератор испытывает приступ меланхолии: хотелось воспарить духом, но сама реальность — точь-в-точь как поручик Ржевский из анекдота — все опошлила.

Автор называет новое произведение интернет-романом не за-ради красного словца и не для того, чтобы петушком побежать впереди технического прогресса (тогда бы, наверное, следовало писать какой-нибудь «нанороман»). Просто этот термин вполне соответствует жанру книги. По ходу работы над ней Попов выкладывал в сеть свеженаписанные главы, сопровождая каждую перечнем вопросов, которые могли бы обсудить завсегдатаи блогосферы. Материалы читательской дискуссии публикуются вслед за авторским текстом той или иной главы, в разделе «Широкое полотно», а в конце книги писатель честно перечисляет никнеймы своих сетевых соавторов.

Сами вопросы сформулированы намеренно пародийно (автор имитирует стиль школьных учебников), но читатель, обсуждая истории Попова-Гдова, далеко не всегда расположен шутить. Примечательно, что пресловутый «еврейский вопрос», почти не затрагиваемый либо затрагиваемый по касательной самим повествователем, пунктиром возникает в комментариях к главам: регулярно и неумолимо.

Например, писатель Гдов рассказывает о романе заполярного поэта Эдика, еврея по национальности, с депутатшей Верховного Совета СССР от северной автономии, а сетевой комментатор пишет: «В Израиле — солнце и продукты питания дешевле. Не все уехавшие в Израиль являются евреями». Другой комментатор подхватывает: «В СССР я на дому преподавал иврит. У меня были русские ученики, не имевшие понятия ни о евреях, ни об иудаизме». Третий и вовсе пускается в историко-географические изыскания: «Около Норильска еще и озеро ЕССЕЙ имеется, в районе которого я работал. А ведь, согласно энциклопедии, ессеи, или кумраниты, — одна из ИУДЕЙСКИХ сект, получившая начало в первой четверти II в. до н. э.».

Вот писатель Гдов подсмеивается над помощником депутата Госдумы, а комментатор немедленно бдит: «А нет ли в этом тексте скрытого антисемитизма? Ведь помощник депутата Госдумы — это, типа, ученый еврей при губернаторе. А то, что он выпускник МИИТа, подозрительно вдвойне». Гдов вспоминает про депортации сталинских времен, а комментатор ведет речь о своем, наболевшем: «Мент, остановив еврейского юношу, предъявившего паспорт, бесплатно отпускает его за то, что он не кавказец». Гдов рассуждает о романтических цыганах в творчестве Горького, а комментатор главы переводит разговор на другое, куда более современное: «Евгений Ройзман, создатель фонда ГОРОД БЕЗ НАРКОТИКОВ, убедительно… доказывает, что цыгане — главные поставщики наркоты в Екатеринбургском ареале. За борьбу с наркотой и ее распространением некоторые именуют ЕВРЕЯ Ройзмана РУССКИМ НАЦИОНАЛИСТОМ». Гдов объясняет, как вести себя на допросах в КГБ, а комментатор по странной ассоциации ведет речь про то, как «еврейская общественность подвергла остракизму индийский фильм о Ганди “Мой друг Гитлер”. Хотя фильм этот вполне политкорректный, а его название — приветствие, с которым Ганди обращался к фюреру в письмах».

И так далее, по всему тексту книги. Чего ни коснись, какую тему ни затронь, в итоге кто-нибудь из читателей Гдова непременно вырулит на все ту же дорожку: «еврей боролся с КГБ», «даже из Англии как-то всех евреев выселили», «молдаванка не может быть еврейкой, потому что еврейки лучше», «обрезание делать не надо, православный еврей — тоже неплохая конструкция»…

При желании можно порассуждать о том, как специфичен читатель Гдова-Попова, или увидеть во всем этом иллюстрацию болезненной сдвинутости интернет-аудитории на национальной тематике. А можно просто сделать вывод, что все закономерно: в конце концов, сам Интернет — тоже чисто еврейское изобретение. Даже если его придумали вовсе не евреи.

Роман Арбитман

 

Три рукава пальто

 

Марина Степнова

Женщины Лазаря

М.: АСТ, Астрель, 2011. — 448 с.

Про Марину Степнову известно, что она шеф-редактор мужского журнала «XXL», переводчик с румынского, что семь лет назад вышел ее первый роман «Хирург», но в обойму литераторов, презентуемых за рубежом, мелькающих в премиальных списках и на страницах глянцевых журналов, она вошла благодаря роману «Женщины Лазаря».

О самом романе в основном говорят, что в нем какой-то изумительный, высокохудожественный язык, а про содержание бросают уклончиво: о любви. В издательской аннотации последнее слово выделено даже прописными буквами, чтобы читатель не промахнулся. Но тут же сбивают прицел: в предполагаемом любовном сюжете наличествуют три женских имени, и только одно — мужское.

На деле оказывается, что Лазарь Линдт, выдающийся советский физик, Марине Степновой, равно как и своим женщинам, интересен с достаточно формальной точки зрения — как сюжетная скрепа. Роман «Женщины Лазаря» встраивается в набирающую вес литературную тенденцию — на разлезающемся полотне советской истории писать семейный портрет.

Род и советская история рифмуются не только в книге Степновой, но и, скажем, в романах Сергея Кузнецова «Хоровод воды» (2010) и Сергея Самсонова «Проводник электричества» (2011). В романах этого направления обязательно бывает интрига с родовым проклятьем, а центральной коллизией оказывается супружеское бесплодие. (В «Женщинах Лазаря» это предсказанье бабки-ведуньи и договор бесплодной Маруси с Б-гом, пославшим ей нежданное утешение в конце жизни.)

И еще: в исследовании советского общества писатели стараются забраться повыше — завел эту моду Александр Терехов в детективной эпопее «Каменный мост», герой которой раскапывает давние преступления советской номенклатуры. На номенклатурной, неприкосновенной высоте живут академик Линдт и любимые им женщины.

Значат эти совпадения одно: литература наконец дозрела до восстановления исторической преемственности, сшивания отрывков народной памяти. Потому-то средний советский обыватель и не интересен писателям, что он продукт государства, велевшего не помнить родства, не отвечать за отца, вычеркивать сосланного супруга. Романисты ищут в советском обществе аналог дореволюционной аристократии, ведь именно с аристократическим сословием связаны понятия дома, гнезда, рода, крови — преемственности.

Но, увлекаясь семейной темой, писатели упускают из виду поставленную было сверхзадачу. Ни одному из авторов названных — хотя и эпопейно толстых — романов не удалось создать сколько-нибудь цельный образ советского времени. Их аристократичные, исключительные герои красуются на стертом фоне.

А нет цельного образа эпохи — нет и эффекта непрерывности. Нет и — самого романа.

Книга о трех женщинах Лазаря по исполнению не что иное, как цикл из трех повестей, художественно разнородных. Первая «повесть» — о любви героя к счастливой чужой жене Марусе — и впрямь незаурядная беллетристика. Гениального Линдта автор изображает личностью парадоксальной — зато Марусю цельной. Недаром выросла она в многодетной дореволюционной семье священника — свет домашнего очага, семейной любви она распространяет на долготу всего романа, всех советских десятилетий.

Вторая «повесть» — о юной жене Лазаря, много моложе его, взятой почти насильно, — отдает бульварными страстями. Третья — об осиротевшей внучке Линдта Лидочке, мечтающей вернуть себе любовь и дом, — написана разительно небрежно и повторяет узловые коллизии первых частей. Потому кажется, что она преследует цель не художественную, а психотерапевтическую.

Тема любви и дома в романе самая выигрышная, она по-настоящему впору автору: можно бесконечно читать, например, о «строительстве пальто» для молодой невесты. Однако «состроить» концептуальный подклад, который соединил бы мужскую линию гения и женскую линию дома в цельный роман, Степновой никак не удается.

Продолжая нехитрую эту метафору, можно сказать, что материю на подклад Степнова выбрала удачно, только зачем-то раскроила ее на заплаты. Библейское имя заглавного героя могло обещать больше. Однако ни рассыпанные по роману возвышенные библейские цитаты, ни волшебно звучащий идиш, который Лазарь припомнил перед самой смертью, ни перетекающий образ Б-га: то грозного, дарующего и отнимающего ни за что, как в книге Иова, то милостивого, пришедшего гостем в дом, как в Евангелии, — не создают контрапункта иудейского и христианского, еврейского и русского в романе.

Конспирологическую идею о том, что «лучшие сыны еврейского народа сами были участниками и вдохновителями русского бунта», Степнова могла отвоевать у националистов и сделать основой советской историософии. Но она только повторяет ее и не умеет объяснить, что же это за «отчетливый иудейский привкус» был у русской революции. Контрапункт культур в советской истории показан в романе однозначно и элементарно — как встреча молчаливой страдающей еврейки и сердитой работящей русской в доме приютившей их на время войны Маруси.

В романе много подобных общих мест. Насыщенный сравнениями и метафорами язык Степновой долгое время не дает почувствовать банальности ее мышления. Зато легко дает ощутить главное в этой книге: тепло обжитого дома, в котором любая кухарка может управлять академиком.

Валерия Пустовая

 

Вспоминая исчезнувший мир

 

Бен-Цион Динур

Мир, которого не стало.

Воспоминания и впечатления (1884–1914)

Пер. с иврита А. Вайсман,
С. Могилевского
М.: Мосты культуры; Иерусалим: Гешарим, 2008. — 552 с.

Воспоминания выдающегося израильского историка, педагога, общественного и государственного деятеля Бенциона Динура (1882—1973) достойно пополняют список изданных за последнее время по-русски мемуаров Семена Дубнова, Полины Венгеровой, Ехезкела Котика и ряда других авторов, повествующих о еврейской жизни в России XIX–XX столетий.

Динур уже в юные годы ощутил потребность рассказать о происходящем вокруг, о своих взглядах и настроениях и о людях, которых знал. На склоне лет эта внутренняя необходимость написать о мире, исчезнувшем, как некогда Атлантида, настойчиво потребовала материализации. Лица тех, с кем когда-то он был знаком, всплывали перед ним бессонными ночами: «Неужели ты сотрешь наши имена с лица земли и не оставишь о нас памяти?» И Динур дал себе зарок запечатлеть на бумаге местечки, города, образы людей — целые миры, погрузившиеся в пучину забвения.

Под влиянием этого императива и написана его книга воспоминаний (часть ее Динур продиктовал), впервые вышедшая в 1958 году в Иерусалиме. Автор опирался не только на свою феноменальную память, но и на дневниковые записи и письма, позволявшие иногда датировать описываемые события с точностью до дня.

Динур (впрочем, Динуром он стал позже, его «семейная» фамилия — Динабург) родился в 1882 году в городке Хорол Полтавской губернии, в хабадской семье. Он рассказывает о занятиях в хедере, о странствиях по ешивам Украины и Литвы (в том числе о знаменитых ешивах в Тельшах и Слободке), об изучении хасидизма в Любавичах. Однако, пройдя через центры традиционной еврейской учености, в двадцать лет он избирает иной путь и становится историком своего народа. Если Шимон Дубнов десятью годами ранее решил обратиться к изучению истории русского еврейства, то Динура прежде всего привлекала древняя история, критический анализ талмудических текстов. Интерес к библейским и талмудическим источникам не мог не повлиять на формирование его политических взглядов: Динур стал пламенным сторонником сионизма столь же естественно, как Дубнов — теоретиком галутного национализма и идеологом еврейского автономизма в диаспоре. Еще обучаясь в тельшской ешиве, Динур узнал о конфиденциальном совещании, на котором шла речь об объединении всех «благочестивых и богобоязненных» цадиков, раввинов и сторонников просвещения — маскилов для противодействия сионизму, — и немедленно оповестил об этом сионистов Ковны. В результате кампания провалилась.

На несколько лет сионистская деятельность, бурные споры о будущем еврейства в России стали важнейшей стороной деятельности Динура. Одновременно он не оставлял намерения сдать экстерном гимназические экзамены и получить аттестат зрелости, который открывал путь для учебы в университете. Однако все попытки закончились ничем, гимназическое начальство Полтавы, где тогда жил Динур, было полно решимости завалить на экзаменах его и большинство других евреев-экстернов. При этом сами учителя гимназии приглашали и рекомендовали его как непревзойденного репетитора для детей своих родных и знакомых.

Но из «шатров Торы и Талмуда» и даже от политики Динура неудержимо влекло к истории эпохи Второго храма. Так он практически без единой марки в кармане оказался слушателем престижной берлинской Высшей школы иудаики, а затем студентом Бернского университета…

Особый интерес воспоминаний Динура — в картинах быта, религиозной и общественной жизни евреев небольших городов и местечек юга Украины рубежа столетий, о чем сохранилось очень мало источников частного характера, в отличие, скажем, от многочисленных мемуаров о евреях крупных центров империи: Одессы, Вильны, Москвы, Санкт-Петербурга.

Книга отлично переведена. Можно указать лишь на ряд не слишком значительных погрешностей: например, местечко Смела Киевской губернии несколько раз названо Смилой, что верно по-украински и по-польски, но не по-русски.

Нельзя не отметить работу научного редактора Ильи Лурье, а также тщательный и подробный комментарий, выполненный Юрием Сноповым. Впрочем, читателю такой книги, наверное, можно не объяснять, что такое маца, Песах, седер, Ханука и т. д. С другой стороны, ряд комментариев неполон, в иных местах встречаются повторы. Ошибки памяти мемуариста подчас оставлены без внимания: так, С. А. Венгеров никогда не был врачом.

Жаль, что в томе не нашлось места для вступительной статьи, которая давала бы общее представление о жизни и деятельности мемуариста. А ведь он был членом кнессета первого созыва, министром просвещения и культуры, профессором Еврейского университета в Иерусалиме, лауреатом Государственной премии Израиля, президентом мемориального института «Яд ва-Шем». Историческая концепция Динура на многие десятилетия стала — и в значительной мере остается — доминирующей как в израильских школьных учебниках, так и в статьях, монографиях, обобщающих коллективных трудах и даже в энциклопедических изданиях, например в Краткой еврейской энциклопедии на русском языке.

Свои воспоминания Динур продолжил вторым, не менее содержательным томом «В дни вой-ны и революции», охватывающим период с 1914 по 1921 год (то есть до репатриации в Палестину). Будем надеяться, что в ближайшем будущем и он станет достоянием русскоязычного читателя.

Александр Локшин

 

Эринии

 

Джонатан Литтелл

Благоволительницы

Пер. с франц. И. Мельниковой
М.: Ад Маргинем Пресс, 2012. — 800 с.

Шесть лет назад Джонатан Литтелл, сын американского писателя и журналиста Роберта Литтелла, билингв, франкофил, написал на французском роман «Благоволительницы» — 800 страниц далеко не легкого текста. Сразу по выходе эта книга стала событием, и не только во Франции, но и во всем мире. В этом году она наконец издана в России.

Как-то странно говорить об этом произведении с привычных позиций, рассуждать о нем в сугубо литературоведческих или общеэстетических категориях. Роман с первых страниц вызывает шок, возмущает. Избранным героем, характером повествования, странным, как будто с той стороны добра и зла идущим голосом неслыханной исповеди.

Максимилиан Ауэ, офицер СС, рассказывает о своей жизни, о скитаниях во время второй мировой: Польша, Украина, Кавказ, Сталинград, Франция, Венгрия, лагеря уничтожения, карательные акции, расстрелы, газовые камеры. Он свидетель и участник событий. Его исповедь продиктована не чувством вины или раскаянием — Ауэ вполне убежденный нацист, а война, по его мнению, всех подчиняет себе, ставит в равное положение, и нельзя обвинять солдат, подчиняющихся приказу. Он словно бы освобождает себя от собственной воли, даже в страшные моменты кричащего ужаса — таких сцен, в прямом смысле слова травмирующих читательское сознание, в книге много. Но сам герой внешне не то чтобы невозмутим или жесток — он как бы издалека смотрит на то, что происходит вокруг.

Конечно, герой синтезирован, сконструирован, и план этой конструкции просматривается легко. Максимилиан Ауэ как будто обыкновенный человек, именно в этом он убеждает себя и других: «Я живу, делаю, что могу, как все вокруг, я — человек, как и вы. Уж поверьте мне: я такой же, как и вы». Он не психопат, не садист, он любит музыку, он брезглив, у него есть представления об офицерской чести, о чистоте, он начитан, знает греческий и французский, рассуждает о Пушкине, Лермонтове, Толстом, Стендале, Платоне, он гомосексуалист — и все эти черты определяют его речь и его способ рассказывания. Но они обращаются в прах, в ничто рядом с тем, что происходит вокруг, что творится с другими и в чем участвует Ауэ. Все эти черты и черточки, психологические и ментальные особенности — не более чем рудименты психологии, обветшавшая оболочка души. Они не изменяют поведения героя, не заставляют переменить свои действия или убеждения, отказаться от них. Смерть и убийства вызывают отвращение, порождают ночные кошмары, болезненные видения, но позволить себе человеческое движение, сожаление, расположение, сочувствие — герой не может. Вернее, этого просто не происходит. И девочка, которую Ауэ держит за руку перед рвом, где только что расстреляли ее мать, девочка, которая взывает к его помощи и что-то ему испуганно шепчет, — не будет спасена. Ауэ передает ее солдату-расстрельщику.

Психология, обычные ментальные построения, теории, концепции, философские рассуждения (всего этого у Литтелла, кстати говоря, предостаточно) здесь не работают — в первую очередь для самого героя. Все это несопоставимо с масштабом творящегося зла, и выстроить на этом роман невозможно. Отсюда еще один конструкт, к которому прибегает автор, — миф. Роман повторяет мотивы «Орестеи» Эсхила. Делает это Литтелл вполне осознанно и намеренно, намеки на трагедию рассыпаны по всему тексту. Да, собственно, и название говорит об этом. Благоволительницы — это Эринии, богини мщения и возмездия, преследующие героя, вновь и вновь заставляющие его переживать пройденное, мучиться странными и отвратительными снами. И в этом, наверное, основная тяжесть и основное достижение романа. Нельзя языком классического гуманизма описывать главную катастрофу двадцатого столетия — тот ужас, ту бездну, которая отделяет классическую эпоху от нашего времени. Катастрофу, масштаб и последствия которой до сих пор в полной мере не осознаны.

Николай Александров

 

К. Эльдад, Ш. Башан. Веселенцы. Радости жизни на исторической родине. Путеводитель по Иудее и Самарии

Израиль, 2011. — 360 с.

Однажды певица и художница из Тель-Авива Карни Эльдад по заданию газеты «А-Арец» отправилась в Самарию делать репортаж о моде на циммеры — туристические домики в одну-две комнаты, — а по дороге останавливалась там и сям поболтать с местными жителями. Вернувшись, она взяла в соавторы мужа и написала книжку о «веселенцах» — веселых поселенцах, любящих принимать гостей и знающих толк в удовольствиях. Целый год Карни и Шломо колесили по «территориям», расспрашивали, дегустировали, проверяли и перепроверяли, так что в итоге от их внимания не ускользнула ни одна достопримечательность, ни один заслуживающий описания «веселенец». Чего стоит только некий чиновник социальной службы, однажды заметивший, что в его подвале скопились тысячи бутылок самодельного вина. Значит, пора превращать хобби в профессию. И он бросает все и открывает винодельню. А через пять лет его вино нарасхват, золотые медали на престижных конкурсах во Франции, в его погребок на перекрестке Гуш-Эцион не протолкнуться… В общем, как пишет переводчица Маша Зболинская, «стоит открыть эту книгу, как вы попадаете в странный, но откуда-то знакомый вам мир. Мир, где бродили прикольные ребята, впоследствии названные кем-то патриархами, и выдумывали новый жанр — еврейское сельское хозяйство. А спустя три тысячи лет примерно такие же ребята, только, может быть, с бородами покороче, стали праотцами похожего жанра. Мир, где сам Моше зачитывал изумленной публике новые главы из еще не вышедшей в свет книги “Дварим”. А теперь вы мирно попиваете здесь кофе в придорожной ресторации, вдыхаете горячий воздух Иорданской долины и пытаетесь ощутить связь времен…»

 

Г. Аграновский, И. Грузенберг. Вильнюс: по следам Литовского Иерусалима. Памятные места еврейской истории и культуры. Путеводитель

Вильнюс, 2011. — 656 с.

«После Суры и Пумпедиты, Кордовы и Амстердама, Майнца и Вормса, Праги и Люблина центр еврейской духовной жизни переместился на север, в Литву, в Вильнюс, ставший последним “Иерусалимом” евреев Восточной Европы». «Литовский Иерусалим» перестал существовать в результате уничтожения гитлеровцами и их пособниками практически всего еврейского населения города. Не случайно путеводитель открывается эпиграфом из Аббы Ковнера: «И я знаю / Что на том же месте / Стоит Вильнюс / И может быть город / Стал еще краше / Ведь он был отстроен заново / Но нет Литовского Иерусалима / И никогда больше не будет»… Для знакомства с еврейским Вильнюсом авторы предлагают несколько маршрутов: каждый — отдельная глава, а их в книге 23. Прогулка по одному маршруту занимает два-три часа. С помощью путеводителя можно обойти весь город и найти следы еврейского прошлого даже там, где их уже почти невозможно разглядеть.

Над аннотациями работал Александр Локшин

 

Александр Трахтенберг. Спасенный, чтобы спасать

М.: Литтерра, 2010. – 256 с.

В детстве автора было гетто, постоянное ощущение витающей рядом смерти, массовые расстрелы, смерть близких от голода. Потом – учеба, работа, оригинальная методика лечения рака. При этом доктор Трахтенберг долго был невыездным и не мог участвовать в международных конференциях. Однако в книге, местами очень специальной, непонятной без медицинского образования, он ни с кем не сводит счеты. Он, конечно, упоминает, что благодаря заботливым коллегам докторскую ему пришлось защищать фактически четырежды (последний раз – на Президиуме ВАКа), но вспоминает в основном людей добрых и хороших, рассказывая о них в выражениях самых комплиментарных. Увы, в таких выражениях уместнее писать почетные грамоты, а не мемуары. Как это часто бывает с «самодеятельными» мемуаристами, удивительный жизненный путь доктора Трахтенберга не нашел в его книге адекватного литературного выражения.

 

Леонид Зайонц. Течет река поколений…

М.: Издатель И. В. Балабанов, 2010. – 316 с.

Титульный лист книги способен отпугнуть читателя: «Автор учился у разведчика ГРУ (в отставке)»; «Любовь – лейтмотив последних четырех разделов»… Между тем это издание небесполезно – хотя бы для социологов. На основе большого эмпирического материала, с таблицами и развесистыми генеалогическими деревьями, непосредственно и простодушно создается групповой портрет российского еврейства. Состав семей, типовые имена, профессиональные предпочтения, склонность к смешанным и моноэтническим бракам, реакция на национальные конфликты, – словом, то, что именуется «особенностями этнического поведения». При этом автор не ограничивается сухими перечислениями, а еще и сообщает массу семейных преданий, цитирует любимые стихи и т. д. Родные и знакомые наверняка воспримут эти страницы с умилением, о прочих же читателях умолчу.

 

Цви Бен Дов. Василек-Мотеле

Винница, 2011. – 100 с.

Начинается эта история с анекдота – вместо еврейского младенца обрезали сына соседей-украинцев, – а заканчивается трагедией: Василек из-за своей «жидовской отметины» гибнет от рук полицая, и чудом спасшийся Мотеле живет и в годы войны, и потом под его именем… На небольшом объеме искренность интонации и трогательность сюжета могли бы, пожалуй, компенсировать отсутствие у автора писательских навыков. Но прозаиков-любителей часто подводит стремление к эпическому размаху. Вот и тому, кто скрылся за псевдонимом Цви Бен Дов, хочется вместить в один текст все свои представления и размышления о судьбе советского еврейства. Поэтому он пишет не рассказ, а повесть или даже небольшой роман. А поскольку ни языка, ни чувства композиции у него для вещи такого объема не хватает, то… В общем, лучше бы это был рассказ…

Над аннотациями работали Михаил Липкин и Михаил Майков

 

 

добавить комментарий

<< содержание

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.