[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ  ФЕВРАЛЬ 2013 ШВАТ 5773 – 2(250)

 

аарон аппельфельд

Перевод с иврита Виктора Радуцкого

 

ПТИЦЫ

Птицы, они, по сути, наши враги. В конце зимы появились они, словно сработанные из эластичного металла. Часами длилось широкое их парение, даже темнота становилась еще мрачнее. Птицы близоруки, но обонянием, по-видимому, обладало даже их оперение. Птицы обнаружили нас и более не оставляли в покое.

Расправляли в небе свои крылья во всю ширь, затем стремглав падали вниз, как бы бросая якорь, и сразу же, взмыв ввысь, парили в воздухе, не шевельнув ни единым перышком. Хищники, питающиеся падалью, птицы, однако, по отношению к нам, — быть может, по причине их частичной слепоты — вели себя так, точно мы и были их добычей. Случалось, что слепота на миг повергала их в изумление. Схватят они кое-что из нашей одежды, взмоют вверх, но тут же возвращаются, поднимают оглушительный гам, подозревая, что мы их обманули.

В этих голых горах человек может найти все. Но птицы, подобные этим, — редкость даже здесь. По-видимому, ветры принесли их сюда. А возможно, и мы сами, наше существование, висящее на волоске, лишенное всякой надежды. Кружились они над нами плотно сбитой стаей, отбрасывая густую тень. Пистолет Шпигеля был неисправен. Да и чем бы он мог помочь, только разозлить их. Их множество, не сосчитать. Могут позвать и других птиц.

Мы, которые уже ко всему привыкли, просто не знали, что же нам делать. Происшествия наваливались на нас одно за другим, без перерыва. Но кажется, что эти птицы, более, чем любой встречный крестьянин, обнажили полную нашу беспомощность, скудость сил наших в этих местах, где нет нам укрытия, где властвуют селяне и грабители. Если бы удалось нам проникнуть в тайну пронзительных птичьих взглядов, то, быть может, смогли бы мы повлиять на них.

Но вот, смотрите, чудо: Зиндер придумал хитроумную уловку, чтобы сбить с курса их полет. Мы знали давно, что он — мастер всевозможных козней и комбинаций. Умел он говорить с теми, кто не любил нас и желал нам зла, умел подкупить, завоевать их сердца золотыми монетами, но не ведали мы, что и язык птиц он понимает. В мирное время был он мелким торговцем, ходил с товарами по деревням, это занятие перешло к нему по наследству.

— Если уж ты ведешь торговлю в деревнях, то должен знать все, — произнес Зиндер однажды.

И нынче эти слова нашли свое подтверждение. Зиндер свистел им, вздымая вверх свою палку, совершая ритмичные движения. Совсем прогнать их ему не удалось, но они прекратили кружиться над нами, воровать вещи. Садились они в стороне, пристально следя за нашим продвижением. Зиндер полагал, что если удастся нам подкупить их, то они не причинят нам вреда. Ведь они — хищники, питаются падалью. И Зиндер тут же воплотил в жизнь свой замысел. Мы отправились добывать падаль. Приношение совершил сам Зиндер. Птицы пожирали остатки мертвой лошади со страстью. Зиндер был доволен своей уловкой: «Они ничем не отличаются от крестьян. Подкуп решает все».

Один раз в день Зиндер доставлял им добычу. Нахтигаль заметил:

— Если мы так себя поведем, они никогда нас не оставят. И еще: не всегда мы сможем исполнить эти взятые на себя обязанности. Откуда появятся трупы…

Мы знали точно: ведь птицы дожидаются только одного — нашей смерти. Смерть нашу они нюхом своим учуяли. Не отступятся от нас более. Но тем временем не кружились над нами. И даже этот договор был неким достижением. Преследователи, все время шедшие за нами следом, легко бы обнаружили нас по скоплению птиц. Птицы, и не только те, которые зимуют в этих местах, пристают и цепляются к беглецам в надежде, что они наконец-то умрут.

— Но с птицами, подобными нашим, — сказал Зиндер, — ты можешь, по крайней мере, договориться, прийти к соглашению. Они ленивы и поискам добычи предпочитают подношения.

Расхаживали они совсем рядом с нами, прислушивались и только ночью поднимались и улетали на поиски добавки.

Но Нахтигаль был весьма озабочен:

— Мало нам преследователей, так теперь еще и птицы…

Однако Зиндер, привычный ко всевозможным уловкам, утешил его:

— Кончится весна, и они исчезнут. У меня на этот счет есть много признаков. Жары они не выносят. Сразу же улетают на север.

Разумеется, это было всего лишь благое пожелание. В здешних краях холод властвует почти круглый год. Лето короткое. Не откажутся они с легкостью от кучки беззащитных людей, ищущих укрытие.

Весна набрала силу. Преследователи снова были замечены в долине. Легко неслись они галопом. А мы углубились в горы, сопровождаемые нашими вечными сторожами. Солнце стояло высоко, день был длинным, но мы, случалось, продвигались вперед и ночью. А Зиндер, которого даже в трудные минуты не оставляло чувство юмора, говаривал:

— Мы отличаемся от остальных беглецов. Нас преследуют, но и сопровождают. Похоже, что плоть наша весьма и весьма ценна. Если бы это было не так, то не возжелали бы они нас так страстно.

— А если мы не обеспечим им пропитание, что они сделают?

— Ничего они нам не сделают, только будут кружить над нами.

Не было смысла подвергаться риску.

— Пока их можно подкупить — следует подкупать.

Это было жизненным принципом Зиндера.

Наши странствования обволакивал новый ритм. Птицы располагались станом неподалеку от нас, они были нашим сопровождением, а мы обеспечивали их питанием.

Иногда, во тьме, мы замечали их взгляды. Казалось, они что-то обдумывали. Конечно же, о нашей близкой смерти размышляли.

— Ты ведь видишь их вблизи, Зиндер. Что они собираются делать? Что у них на уме?

На данный момент они не выдают никаких реальных признаков своих намерений. Погружены в дрему, по большей части. Им совсем не плохо, по-видимому.

— Нас они в покое не оставят.

Много их было, пожалуй более двадцати.

Теплые ветры весны им слегка досаждали, заметно, что перья у них выпадали, однако никаких признаков усталости они не проявляли. Исполняли свои обещания, не кружились над нами. Но иногда по ночам поднимали истошный крик. Этот пронзительный крик, походивший на вопль усталости, мог выдать нас. Зиндер тут же шел успокаивать их, беседуя с ними мягко и нежно.

— Если мы их приучим, то они уже никогда не смогут без нас.

И действительно, они привыкли к нашему живому присутствию. Сопровождали нас взглядом своих близоруких глаз, словно изучая с любопытством.

И сам Зиндер начал относиться к ним с какой-то неясной приязнью, словно эти птицы — домашние животные.

— Ведь они нас ненавидят.

— Отнюдь нет.

— Почему они не оставляют нас в покое?

— Ждут они, что мы все умрем.

— И это ты не называешь ненавистью?

Зиндер во всех подробностях, со странной точностью разъяснял их намерения, словно птицы ему лично обо всем рассказывали.

Иногда он показывал им направление на север, где ждала их желанная прохлада. Однако на все его попытки изменить что-либо птицы никак не реагировали. Погружены были в ожидание. Иногда они вдруг взмывали вверх, распростершись над нами, будто плотный зонт, закрывая небо. Зиндер тут же пояснял, что именно так ведут себя зимние птицы. Мол, одолела их усталость, терпение на исходе. Надо им это позволить, пусть немного расслабятся. Жара изнуряет их. Мы приносили им воду, скопившуюся в выбоинах и воронках, и Зиндер самолично поил их из наших жестяных мисок для еды.

— Если они от нас не отстают, значит, конец наш близок.

И неотступное их пребывание с нами более всего подтверждало это предположение.

Нахтигаль возмущался уловками и хитростями Зиндера, называя их «еврейскими штучками, которые все более и более подвергают нас опасности».

Необходим иной подход, прямой, здоровый, лишенный страха. Понятно, что это были всего лишь пожелания рассерженного человека.

Зиндер не вступал с ним в спор.

Старик Даян не издал ни единого звука. Люди несли его на носилках. Не раз мы даже собирались оставить его. Птицы, двигавшиеся за нами по пятам, пересчитывавшие нас все время, ожидали, возможно, что мы поставим носилки на землю и исчезнем. Вполне вероятно, что этим они бы и удовольствовались.

Даян сам порою упрашивал:

— Я старый. Оставьте меня.

И было у него, у Даяна, немало врагов среди нас.

В свое время, когда был он еще здоров, вместе с нами спасался от преследователей, Даян частенько мучил сестер. И досаждал не только сестрам. Уже тогда стариковские бормотания острее всяких шипов и колючек донимали нас. Нахтигаль прозвал его «ябеда».

— Не можем мы спастись, — бормотал Даян. — Сестры развратничают, то один, то другой замышляет сбежать единолично. Осквернен последний уголок, где еще было Присутствие Б-жие.

Никто не понимал его бормотаний. Отрешенно нес он свое одиночество среди нашего безмерного одиночества.

А потом он заболел. Ни за что не хотел трястись и раскачиваться в носилках. Но люди почему-то навязали ему эту тряску и раскачивание. По этому поводу Даян не выразил никакой благодарности. Время от времени, когда необходимо было передвигаться как можно быстрее, он умолял:

— Оставьте меня.

Голос его был мягким, нежным, словно он уже не принадлежал этому миру. Но теперь люди не готовы были оставить его. При мысли о том, что птицы дожидаются его смерти, — возможно, только его смерти — отметались в сторону все его прежние оскорбления.

С тех пор как появились птицы, люди окружали носилки плотным кольцом. Ожидали услышать его слово. Но старик не нарушал молчания. Его бледное лицо, обрамленное белой бородой, глядело на нас из глубин болезни. Он теперь не сердился на нас. И именно это было нам больнее всего. Будто он примирился с нами только поневоле. Может, еще и потому, что мы уже были свободны от его влияния. А быть может, осознал нашу близость к нему.

Перелом произошел совсем неожиданно. Птицы вдруг поднялись вверх, похоже, кто-то созывал их. Их было намного больше, чем мы себе представляли. Кружение их широкое, наполненное свежестью, бодростью, казалось, они только что прибыли из холодных краев. Понапрасну кричал им Зиндер. Они не обращали на него никакого внимания, совершенно не узнавая его. Их спокойное, размеренное парение навело темень, свет дня померк. Зиндер стоял дурак дураком, чувствуя, что у него все отобрали, всего лишили, вконец разорили. В полном отчаянии заговорил Зиндер с птицами не на нашем языке, а на языке других народов:

— Вы нас выдаете! Ведь местность открытая. По ночам вы поднимаете гам, а теперь вообще взмыли вверх. Садитесь, садитесь! Иначе мы вам больше не принесем падали.

Для маскировки люди прикрыли Даяна темными шкурами. Болезнь Даяна была близка нам, будто это наши раны стягивала повязка.

Зиндер не переставая размахивал палкой над своей головой. Но птицы не обращали на него никакого внимания. Они парили в весеннем пространстве, совсем близко от земли.

— Нет у меня более власти над ними, — сказал Зиндер, чуть не плача.

Шпигель выхватил свой неисправный пистолет, направил его, прицеливаясь, в сторону птиц.

Даяна мы не выдадим. Они его не получат. Сестры рыдали, ибо кончилось в мире всякое милосердие. Целых двое суток кружились они над нами, и своим парением, превращавшим ясный день в вечерние сумерки, намеревались затуманить наше сознание. Холод окутал нас, как будто и вправду зима вернулась. Этот холод гнал нас дальше, в горы. Мы продвигались вперед, но птицы нас не оставляли. Зонт, что распростерли они над нами, становился все плотнее. Но однажды вечером, когда они попеременно то взлетали, то опускались пониже к земле, птицы вдруг резко отклонились вправо, понеслись туда, куда позвали их ветры. Столь стремительно изменили они свой полет, что пустое пространство, оставленное ими, повергло нас в панику. Несчастье ослепило нас на мгновенье. Хотели мы исторгнуть крик из глубин души: «Спасите нас!»

Но тут же мы почувствовали, что нынче они унюхали и иную плоть — нашу плоть. Они уже долбят клювами склоны окрестных гор, и в горах гаснут наши последние шаги.

Даян приподнялся на носилках, как бы собираясь самого себя выдать птицам, в искупление.

Птицы рылись в склонах, чуть поодаль от нас. Нашу смерть они готовы исчерпать медленно-медленно, не оставляя ни единой крошки. И даже тогда, когда птиц нет, их доводящее до отчаяния парение не прекращается ни на миг.

Был у нас Даян, но и того мы вот-вот потеряем.

 

 

 

ТруППа

Весна умерла весной. С каким-то неуемным вожделением сырость продолжала грызть окна, выходящие на север. Здание, которое когда-то называлось «театр», постепенно разрушалось, и входом его завладел средиземноморский ветер. Походило оно на заброшенную синагогу, куда только изредка забредали одинокие старые евреи. Еще совсем недавно на его сцене игрались серьезные пьесы, но в последние годы публика подустала. Не хочет она глубокомысленных пьес, ей подавай комедию. Пиня, режиссер, понапрасну увещевал и укорял свою публику — она требовала веселья. Режиссер вынужден был вывести на сцену своих пожилых актеров, загримировав их под молодых. Иногда Пиня стремительно врывался на сцену и кричал:

— Не позволю этого! Идиш — наш святой язык!

И публика цепенела.

Да и актеров своих Пиня не жалел. От Идры, слепой, требовал он чистого звука. Часами он истязал ее у рояля. Покорная стояла Идра рядом с режиссером. Его обидные слова она сносила молча. Слепое лицо ее больше не выражало никаких желаний. Но Бардо, ее партнер, временами восставал, говорил, что все это — произвол, публика глуха, она не в состоянии различать звуки. Уши этих глухих жаждут только шума и грохота. Пиня взрывался, грубо кричал на него:

— Певец обязан быть певцом!

В былые времена Пиня предвещал и Идре, и Бардо великое будущее, успех, славу, но в последние годы он перестал говорить о славе, однако еще настойчивей добивался полноты и совершенства пения. И от актеров требовал он, чтобы и движение, и ритм были четкими. Актеры на него доносили, подавали петиции в Попечительский совет театра: «Мы, актеры-ветераны, известные широкой публике, не в состоянии более сносить жестокие методы руководства, введенные Пиней. Он глумится над нами с самого раннего утра…»

В Попечительском совете заседали три почтенных торговца, которые в прошлой жизни, в Польше, принимали у себя в домах писателей, поэтов, странствующих проповедников. Искусством компромисса владели они отлично. Однако Пиня не уступал. Год от года становился он все суровей, словно намеревался представить свою труппу пред Судией всех судей.

Иногда, случалось, ниточка рвалась. Актеры объявляли забастовку. Попечительский совет прибавлял им зарплату, и вновь все шло своим чередом. Молчаливый союз существовал между советом и Пиней. Попечители помнили Пиню еще с довоенных, отмеченных известностью и успехом времен, и имя его весьма импонировало им. Как люди, опытные в делах, они знали, что капризы есть у каждого высокого профессионала и не стоит проявлять настойчивость по отношению к нему.

Годы шли, однако «глухая» публика обожала пение Идры и Бардо, и эта пара слепых доставляла своим поклонникам истинное удовольствие. Актеры, хотя и состарились, продолжали выступать в опереттах, которые Пиня шлифовал до внушающего ужас блеска.

Жили актеры над зрительным залом театра, на верхнем этаже, в комнатах, которые снимал для них Попечительский совет. Когда-то, случалось, ссорились, как это бывает среди актеров. Потрясали труппу и бурные любови, и шумные расставания. Впрочем, годы, радикулит, суровости, введенные Пиней, — все это утихомирило бури. В былые времена Шефилия порою сотрясала верхний этаж своими безудержными любовными приключениями. Однако в последние годы выцвели ее прекрасные волосы, она все более замыкалась в себе. Но многочисленные ее поклонники по-прежнему громко кричали: «Шефилия! Шефилия!» И всякий ее выход на сцену приводил в возбуждение зрительный зал.

Ее партнер, «великий мастер сцены» Юровский, потерявший во время войны обе ноги, выступал, появляясь перед публикой на двух протезах, объявляя, что он «великий мастер сцены Юровский». Вот такая была у него причуда, или как бы это назвать…

Временами Пиня, пребывая в добром расположении духа, провозглашал, что театральная труппа, с которой выпало ему счастье работать, воистину святая, она обязана скрупулезно исполнять все наши заповеди. «Публика отнюдь не глуха. Она без нас не может, как и мы не можем без публики. Пение наше становится все лучше, все совершеннее. Сценическое движение обретает всеохватную силу, никакие слова ему более не понадобятся. Слова, говаривал Пиня, праматерь греха. Нам еще удастся отменить полностью всякие слова. Диалог — это просто болтовня. Мы можем и без него».

Шефилия временами жаловалась, восставала, но Пиня напоминал ей, кто она, какого она роду-племени, и Шефилия сдавалась, рыдала, билась головой о стену.

А еще был в труппе один актер, худощавый, исполненный сдержанного воодушевления. Пиня называл его «Аскет». Часами, бывало, просиживал этот актер в своей комнате, упражняя ноги. Отмороженные в просторах Сибири ноги отказывались служить ему. Аскет тренировал их, словно объезжал строптивых скакунов, и, к великому изумлению, ноги лихо двигались в такт музыке. Шефилия называла его «гений», и Аскет каждый вечер снова и снова доказывал на сцене, что это так.

Но иногда и у режиссера бывали трудные времена. Он закрывался в своей комнате, и перед его дверью собирался весь Попечительский совет, умоляя: «Пиня, открой дверь. Мы хотим поговорить с тобой. Ты губишь все дело. Ты отбираешь заработок у людей».

Пиня выходил к ним, сердитый, а они находили способ умаслить его.

В конце концов спектакль начинался. В буфете подавали чай. Шефилия шествовала в окружении публики, обращаясь по именам к своим почитателям.

В последний месяц Пиня переживал весьма трудные времена. Однажды он целый день не выходил из своей комнаты. Весь Попечительский совет стоял у его закрытых дверей и умолял: «Пиня, открой дверь. На кого ты нас покидаешь? Мы сделаем все, только открой дверь».

Но никакие мольбы не помогли, и Пиня никому не открыл.

Призвали Идру и Бардо, пусть голоса слепых воззовут к Пине. Шефилия кричала во весь голос: «Пиня! Пиня!»

Так прошла ночь.

А утром Пиня покинул свою комнату и сказал:

— Мы не можем больше быть клоунами. Каждое слово стоит нам крови. Не можем мы пребывать в мире, катящемся в тартарары, и плясать, словно бесы. Идиш — это святой язык, им мы должны освятиться.

Попечительский совет улыбнулся, сменил улыбку на серьезное выражение лица, взмолился:

— Публика наша старая, глуховатая, люди несчастные, ищут по вечерам хоть немного развлечений, у них и без того немало неприятностей. Они жаждут чуть-чуть веселья, хоть малую толику. Богачи не дадут нам денег. Не стоит разрушать преуспевающее дело.

Но Пиня на сей раз стоял на своем. Попечительский совет сдался, и Пиня, цитируя Священное Писание, объявил всей труппе:

— Снимите обувь свою.

И в голом коридоре верхнего этажа воцарилась тяжелая суета. Подобная той, что испытывали актеры в отцовском доме в канун праздника Песах. Выскребли полы. Пиня собрал все красочные театральные костюмы и объявил, что труппа должна вступить в свою новую жизнь кристально чистой, без малейшего изъяна. Шефилия рыдала, лила горькие слезы. Как сможет она выйти на сцену без грима? Будь она слепой, ей это было бы безразлично. Пытаясь утешить Шефилию, «великий мастер сцены» изрек: «Смерть вовсе не так страшна, какою она прикидывается».

Вечер открылся пением слепых. Пиня не гримировал их слепоту. Голоса Идры и Бардо слились с бездной тьмы. Они пели Псалмы: «Кто взойдет на гору Г-сподню...» К этому двадцать третьему Псалму Давидову сочинили они собственную мелодию. Публика плакала. Слепые извлекали мелодию из глубин своей души. Пришла очередь Шефилии. Она взмолилась: «Откажись от меня…» Именно так она обычно и говорила. Пиня сурово на нее прикрикнул:

— Ступай на сцену!

Впервые за все дни своей жизни стояла она на сцене без грима. Публика, привыкшая видеть ее в опереттах, не верила глазам своим. Худощавая, высокого роста, с поредевшими волосами, она обликом своим напоминала общипанную курицу. Голос она утратила, поэтому говорила, а не пела. Вернее, кто-то изнутри ее говорил, и она стояла, словно перед судьями. Рассказывала о том, кем были ее предки, как случилось, что на какое-то время она исторгла их из своей памяти.

«Великий мастер сцены» Юровский выступал без протезов, он тоже говорил о том, что забыл о своем наследии, отрекся от своих дедов-прадедов. Шефилия спросила, будут ли они прощены, а Юровский сказал, что ему еще предстоит долгий путь, в конце которого, замолив грехи, выпросит он прощение.

Публика была взволнована. Годы противостояния публики и режиссера пришли к своему завершению; после спектакля весь Попечительский совет сидел в буфете, бормоча:

— Чего он от нас хочет? Разве мало мы ему дали? Чего он хочет от Шефилии? Она несчастна.

Хитрые молнии сверкали во взгляде этих старых контрабандистов, словно были они пойманы со своими позолоченными изделиями, выдаваемыми за чистое золото. Артисты промолчали, не проронили ни единого звука. Новый спектакль Пини вывел их из равновесия. Они сидели, не находя слов, Шефилия в буфете не появилась. Публика разошлась. Кассир выбрался из своей конуры с видом человека, чей бизнес рухнул полностью и бесповоротно.

Понапрасну Попечительский совет пытался достичь примирения: «Капризы есть у каждого режиссера, но сможем ли мы от него отказаться? Он ведь прошел с нами долгий путь. Мы должны проявить терпимость. Режиссер подвержен смене настроений…»

Говорили они мягко, подбирая слова, будто чувствуя свою вину, которую надо загладить.

Для труппы настали суровые времена. Пиня репетировал, не давая никому никаких поблажек, словно труппе предстояло играть пред самим Высшим Судией. Даже Аскет, привычный к изнурительным упражнениям, ворчал и брюзжал. Пиня сам отощал. Исхудалое лицо его горело, в глазах — лихорадочный блеск. Труппа замыкалась сама в себе, и былая приподнятая взволнованность угасала. Актеры теперь одевались в старые зимние одежки, а то великолепие, внешнее великолепие, к которому они столь привычны были все эти годы, обрело свое место на складе. Вот теперь-то они и походили на своих дедов-прадедов, тех, которых они позабыли.

А место, что когда-то называлось «Театр Пини», утратило свой прежний вид. Зима стучалась в его стены. Люди вползали внутрь здания, словно приходили в забытую синагогу. Ужас застыл на их лицах. Торговцы, члены Попечительского совета, пытались шутить, уверяя, что все это не более чем каприз Пини, мол, он — клоун, шут, лицедей. Артисты сидели и слушали. Наконец один из актеров, Борский, сказал, что он чует запах похорон.

Режиссер не отступил. По ночам он, бывало, истязал Идру и Бардо у рояля. А Шефилии велел отрешиться от всего, замкнуться в своей внутренней жизни. «Великий мастер сцены» Юровский выбросил свои протезы и сказал, что отныне и навсегда он хочет всего себя вложить в молитву, не ожидая никакого вознаграждения.

В публике вызревало негодование. Не желает она такого театра. Не может вынести той тишины, что заполонила сцену. Довольно с нее всяких исповедей и проповедей. Шефилия должна выступать в гриме. Она безобразна. Режиссер унижает «великого мастера сцены» Юровского, он выползает на сцену, словно насекомое. Необходимо принести барабаны. Кассир, опасавшийся за свой заработок, подзуживал актеров вполголоса: «Почему вы не поднимаете шума, не устраиваете беспорядки? Режиссер обманывает вас. Он кормит вас всяким мусором...»

Но режиссер властвовал безгранично. Идра и Бардо были полностью погружены в свое пение. Шефилия походила на плакальщицу древних времен, похоронившую сыновей своих.

В конце зимы умер Пиня. И мелодия угасла.

Зеленые ветры дули с моря, штурмуя стены с каким-то странным вожделением. Погребальное братство «Хевра кадиша» явилось с утра пораньше, дабы все осознали: вот она, подлинная реальность. Шефилия рвала свои редкие волосы, завывая: «На кого ты нас покидаешь?!» Слепые Идра и Бардо стояли у порога, словно две статуи святых. Попечительский совет явился, одетый во все черное. Как на крыльях, разлетелся слух среди владельцев лавок и рундуков: «Пиня умер!» Будто стая птиц налетела ночью…

Похороны были какими-то торопливыми, ощущалась некая странная скованность, какая временами может привидеться во сне… И не нашлось никого, кто сказал бы надгробное слово. Один из членов Попечительского совета произнес: «Великий мастер сцены Юровский выступит с декламацией». Но Юровский, застыв как камень, онемел…

Слова древней молитвы парили в воздухе, словно птицы. А потом, среди тех немногих, кто провожал Пиню в последний путь, разлилось какое-то странное темное изумление.

— Надо сорганизоваться…

Этими словами, побуждающими к действию, Попечительский совет пытался унять горечь утраты. Люди расползлись, словно муравьи. Юровского увезли на такси. Шефилия была поводырем слепых.

Еще в вечер похорон Попечительский совет широко распахнул двери театра, но ни один зритель не появился. Слепые стояли у окон, заброшенные всеми. Всю неделю совет в полном составе не покидал здания театра, но люди так и не пришли. Юровскому предстояла ампутация культей ног, и его поместили в больницу. Шефилия слонялась по улицам. Аскет бежал в Иерусалим...

Когда закончились семь дней траура «шива», попечители собрались на совет. Достали конторские книги, погрузились в расчеты, на листочках плотной бумаги провели дополнительные подсчеты. В конце концов пришли к выводу, что ситуация складывается наихудшим образом. Необходимо расплатиться с долгами. Нужно найти людей, которые помогут избавиться от долгов. Кроме того, нельзя бросить на произвол судьбы Юровского. Подготовили длинный, подробный список всех долгов. Написали два письма в Америку, к тамошним богачам, сообщили им, что режиссер умер, труппа рассеялась, и если своевременно не будет прислана приличная сумма, то вполне реально опасение, что большую сцену придется закрыть.

добавить комментарий

<< содержание

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.