[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ АПРЕЛЬ 2000 НИСАН 5760 — 4 (96)

 

Последние месЯцы жизни Переца

В моих ушах еще звучит его взволнованная, прерываемая паузами отчаяния речь. Я еще вижу эти большие, остановившиеся на страшной мысли, глаза. А теперь его уже нет и нужно вспоминать и рассказывать о том, как жил он в последние дни, как оборвалась эта дорогая для всех нас жизнь...

Если о писателе и творце незабвенных образов можно говорить так, как говорят о народном трибуне, умирающем на посту, то о Леоне Переце нужно сказать, что он покинул наш мир, оставаясь на посту до последней минуты, отдавая своему народу все помыслы, всю душу, всего себя без остатка: занимался серьезнейшими литературными работами, откликался трудом своим на новые запросы литературного характера, следил за последними событиями, пытался внести, насколько это было в его силах, организующее начало в хаос еврейской жизни в Варшаве, созывал совещания, говорил, работал, пока хватило сил.

Судьба уже давно послала нашему писателю одно испытание, которое много лет терзало его, а теперь, в эти тяжкие для польского еврейства дни, превратилось в орудие такой пытки, которой он не мог перенести и не перенес. Л. Перец свыше  д в а д ц а т и  лет состоял на службе в варшавской гмине. Свыше двадцати лет он должен был наблюдать то, что творилось в самом отсталом, самом антинародном еврейском учреждении. Изо дня в день, из года в год  з д е с ь  шел развал еврейской общины, интересы всего польского еврейства  з д е с ь  покупались и продавались, а он должен был все это молча и терпеливо наблюдать. Чуткая, впечатлительная душа поэта, воспринимавшая так тонко все нюансы еврейской психики, еврейского бытия, была постоянно в этой гминной гуще. Об этой дикой, несуразной драме хотелось ведь всегда говорить. Варшавская гмина с этою плеядою жалких эпигонов польской ассимиляции и среди них – Леон Перец!..

Началась война. Польша стала главным театром военных действий. Все и отовсюду устремилось в Варшаву. А вся Варшава устремилась в гмину. Здесь искали всего и ничего не находили. Наступила самая печальная полоса в жизни варшавской гмины. Малодушная трусость перед польской шляхтой, заносчивость по отношению к русско-еврейскому обществу, собственная беспомощность, столь же бесплодные, сколь и постыдные переговоры с поляками и т. д.

Выборы в польский парламент в еврейском районе Варшавы.

В течение почти десяти недель изо дня в день я встречался в это время в помещении гмины с Л. Перецом. Я был свидетелем самых тяжелых, мучительных его переживаний. Почти ежедневно он встречал меня одними и теми же словами:

– Что же это будет?.. Возьмитесь что-нибудь сделать... Пусть приедет кто-нибудь из Петрограда и наведет хоть какой-нибудь порядок...

Я указывал ему на все трудности, связанные с осуществлением его предложений, а он снова и снова говорил о грядущем ужасе, о полном развале гмины, возмущаясь попутно также шумной, суетливой работой сионистов:

– О, они хуже тех... Там хоть есть навык, а здесь только шум и, кроме того, упрямое нежелание привлечь кого бы то ни было к работе. Ведь в Варшаве есть масса хороших, полезных еврейских сил.

Эту мысль покойный писатель повторял без конца, и эта же мысль его, как мы увидим дальше, стала исходным началом для одного очень серьезного начинания, над которым покойный поработал немало.

Положение ухудшалось изо дня в день. Беженцы шли беспрестанно густою массою. Растерянный, беспомощный, он ко всем обращался, у всех искал ответа.

Хлынула самая большая волна. Свыше двадцати тысяч беженцев прибыли в два дня, запрудили и улицу, где помещается гмина, и весь гминный двор. На этот двор выходило окно из комнаты, где работал Л. Перец. На этом дворе происходили сцены, помрачающие ум, леденящие кровь.

Явившись в гмину, я вошел к нему в комнату и тихо поздоровался. Он стоял у окна и смотрел на то, что происходило на дворе. Обернувшись, он ничего мне не ответил, подошел к столу и молча сел.

Я понял, что сегодня, как в дни нашего семидневного траура по покойнику – "Schiwo" – нельзя приветствовать хозяина при вступлении в комнату и при выходе из нее. Мы обменялись лишь несколькими словами в течение двух часов. От сильного нервного потрясения у него разболелась нога и он ходил по комнате, тяжело прихрамывая...

В эти дни он все настойчивее стал говорить о необходимости организовать ту многочисленную еврейскую  нейтральную  массу, которая в настоящий момент, может быть, поймет смысл переживаемых польским еврейством событий и откажется от пассивной роли. Он доказывал, что по сравнению с разваливающейся в куски группой ассимиляторов,  с одной стороны, и маленькой кучкой сионистов – с другой, эта нейтральная масса может явить собою большую свежую и здоровую общественную силу. Нужно создать сначала ядро из дельных и верных людей, нужно сгруппировать в этом ядре исключительно  польских  евреев, дабы не дать в самом начале повода к разговорам о "литвацком" вмешательстве, нужно взять людей, которые не захотят на спине польского еврея делать свою партийную политику, имевшую в виду совершенно другие цели, нужно выступить во вне с достоинством, но и с тактом, с сознанием ответственности, нужно помнить, что момент наступил слишком критический, решительный...

Л. Перец никогда не был общественным деятелем в собственном смысле. Он бурно выступал на публичных собраниях, в частности во время выборов в IV Государственную Думу, живо реагировал на все общественные явления и хорошо разбирался в их характере и их значении. Но он был слишком яркой и своеобразной индивидуальностью, чтобы согласовать свою импульсивную натуру с организационной дисциплиной, со всем укладом общественно-групповой жизни и работы.

И проект его организации оставался проектом.

Л. Перец был одинок в Варшаве. Он не имел для себя настоящей культурной еврейской среды. Он был одинок в гмине, но он был одинок и вне гмины, даже тогда, когда толпа рукоплескала, внимая каждому его слову. Он был одинок и в среде еврейской журналистики, которой, казалось бы, он был так близок, а на самом деле был от нее далек, очень далек. Он был старше многих годами, но при этом все же гораздо моложе молодых. В эти дни его одиночество было особенно мучительным, тяжелым. Хотелось работать, опрокинуть все преграды, облегчить страдания народа, – а кругом все было объято смятением и безнадежностью. Опускались руки...

Усталый, измученный, он ежедневно уходил из грязной Гржибовской в самый конец отдаленной и чистой Иерусалимской аллеи напротив Калишского вокзала и уединялся в своей милой, уютной квартире. Было тихо и грустно, и одиноко в этих комнатах, и только с большого портрета над письменным столом ласково и хорошо смотрел верный старый друг – Динезон. И, закрывая глаза, стряхивая с себя все тяжкие, мучительные переживания дня, он принимался за новый и новый просмотр своих последних больших литературных работ – переводs на разговорно-еврейский язык Экклезиаста и Руфи. С каким увлечением он отдавался этой работе до последних своих дней! Надо думать, что эти посмертные произведения Л. Переца станут скоро общим достоянием. Тогда все узнают, какие глубины мысли обнаружил покойный при переводе и новом толковании Экклезиаста, услышать чарующую мелодию Руфи...

Огромный труд затратил он на перевод и обработку Экклезиаста, десятки раз – около 60 раз – переписывал и переделывал, работая все с тем же усердием, увлечением.

– Надо вернуть нашему народу то, что ему принадлежит; – сказал он мне как-то, прочитав новые отрывки Экклезиаста, – ведь это продукт нашего национального творчества, а его хотят превратить в какую-то общую смесь.

Но от Экклезиаста он на следующий день снова попадал на Гржибовскую, снова глядел на это беспредельное море народного горя и снова замирал в тревоге. Атмосфера еврейской жизни в городе сгущалась. Пошли слухи о готовящемся новом выступлении политиканствующих ассимиляторов, о проекте новой декларации. Помню, почти одновременно мы получили из разных источников неопровержимые доказательства того, что слухи имеют под собою твердую почву, что не сегодня-завтра "это" может осуществиться. Он был потрясен, не в состоянии был говорить. Жаловался на сердце, на боль в ноге, мучительно стонал.

Часа через два он несколько оправился и попросил меня к себе для деловой беседы. В этот вечер он пригласил к себе некоторых деятелей и принялся за работу. Работая осторожно, в тесном кругу, он пытался создать вокруг себя хотя бы небольшую группу, не вынося еще этого дела на широкую улицу. Совещания, в которых он неизменно принимал самое деятельное участие и которые вначале созывались им самим или от его имени, носили исключительно деловой характер, были очень малолюдны и лишь постепенно расширялись. Он видел, что дело продвигается очень туго, что нужны хорошие организаторы, которых нет, но не отчаивался, работал, оставаясь в твердой уверенности, что его схема концентрации общественной энергии польского еврейства верна. Ему было тяжело от сознания, что при всем желании и, несмотря на горячее стремление, он сам не подходит для такой организаторской роли. Припоминаю, как мы возвращались с одного из организационных совещаний и он внезапно обратился ко мне с вопросом:

– Скажите мне правду, не сделал ли бы я больше, если бы сегодняшний вечер использовать для писания новеллы?

Конечно, правда была не в этом. Правда заключалась в том, что, не будучи общественным деятелем, не умея организовать и крепко спаять группу общественных деятелей, он, однако, был для большей части варшавского еврейства источником чистого национального духа, источником национального достоинства. Поэтому, не будучи организатором, он все-таки положил начало новой группе, которая при известных условиях может очень скоро дать себя почувствовать в варшавской еврейской жизни. Не будучи организатором, он все же легко группировал национальные элементы. А душою он весь стремился к этому, был весь проникнут этими стремлениями.

Таким я его видел и в последний раз, когда несколько недель тому назад прощался с ним, покидая Варшаву.

Слева направо: Шолом Аш, И.-Л. Перец, Люциан Перец (сын писателя); лежит Довид Нонберг, основатель Народной партии, член парламента.

Он не увлекался своей последней общественной деятельностью до того, чтобы обрывать хотя бы на время свою писательскую деятельность. Наоборот, эта общественная деятельность сильно влияла на его литературную работу, именно такой работе он отдавался в последнее время, именно за такой работой его застигла смерть.

Еще месяца три тому назад покойный обратил внимание на то, что творят с детьми еврейских беженцев разного рода "благодетели" как из среды ассимиляторов, так и из среды сионистов. При мне к нему обратилась тогда группа молодых людей, которые решили устраивать очаги для бедных детей на материнском, разговорно-еврейском, языке и просили писателя помочь им литературным материалом. Л. Перец предоставил им пользоваться пока разными вещами из изданных уже произведений, сказал, что специально вопросом о детской литературе не интересовался до сих пор, но обещал подумать об этом. Прошло немного времени, и вопрос о положении детей беженцев обострился. А Перец уже собрал детскую литературу на немецком, польском и других языках и уже работал над составлением на еврейском языку детских сказок, песен и стихов. Обсуждал эти темы, беседовал с учителями, советовался с друзьями и работал, работал без устали.

Судьбе угодно было, чтобы на этой работе оборвалась жизнь Леона Переца. За составлением сказок и стихов для детей в утренний рабочий час его застигла смерть. Не выдержало сердце последнего испытания. Детям бездомных беженцев, этим молодым росткам Странствующего Израиля, он отдал последние минуты своего творчества и вдохновения. Он всю жизнь был на посту и расстался с жизнью, оставаясь до последней минуты на посту. Великую утрату понес наш народ, но да будет нам утешением эта славная жизнь, отданная покойным своему народу, целиком без остатка. Еще много, много поколений, нынешних и грядущих, будет питать эта жизнь...

 

В. Гроссман, “Новый Восход”,

1915, № 12-13

 

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru