[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ ДЕКАБРЬ 2001 КИСЛЕВ 5762 — 12 (116)

 

ЧТО ТАМ ПО «ЕВРЕЙСКОЙ ТЕМАТИКЕ»?

Александра Гордон

РОССИЙСКАЯ ПЕРИОДИКА В 2001 ГОДУ

Весь нынешний год российская периодика радовала нас широким спектром публикаций по еврейской и околоеврейской тематике - от художественных произведений, мемуаров, эссе, просто писем до научных монографий. Среди авторов были представители российской элиты, бизнесмены, сионисты, безраздельно преданные интересам своей страны, и их противники – всех, пожалуй, не перечесть. Нельзя не отдать должное исключительно благоприятной конъюнктуре книжного рынка, реагировавшего на появление в периодике русско-еврейских, особенно израильских сочинений с молниеносной быстротой. Самостоятельными изданиями или в сборниках успели выйти появившиеся в периодических изданиях в начале года и даже значительно позже повести «Последняя месса в Толедо» и «Высокая вода венецианцев» Дины Рубиной, «Стать Лютовым» Давида Маркиша и даже «Переводчик» Аркана Карива. Однако далеко не все из журнальных публикаций (хотя бы из-за объема) могут выйти в книжном варианте. Поэтому о некоторых из них имеет смысл поговорить отдельно.

  

О чем бы речь ни шла...

Знаменитый эмигрантский роман Жаботинского «Пятеро» опубликовала «Новая юность» (№№ 46, 47). Впервые с этим созданным за четыре года до смерти писателя ностальгическим романом русские читатели могли познакомиться по публикациям альманаха «Ковчег» за 1992 и 1993 годы. У Жаботинского воспетая Бабелем и Катаевым Одесса «щеголяет высокими франтоватыми домами», являет самые утонченные формы культурной жизни начала века и бурлит политическими страстями: «...о чем бы речь ни шла, от мелкой земской единицы до Гауптмана – во всем рокотала крамола». Кажется, ко времени написания своего ностальгического романа о любимом городе умудренный жизненным опытом писатель, убежденный сионист, уже не испытывает ничего, кроме жалости к давнишним политическим противникам, так много претерпевшим сначала от царского правительства, а затем от своих бывших политических соратников (рассказы о зверствах в 1930-е годы на Лубянке Жаботинскому приходилось слышать от их жертв). Как утверждает филолог Ольга Канунникова в своей статье «История одного начинания. Как спасали архив Жаботинского» («Еврейское слово», № 41 [63]), роман «Пятеро» вырос из одесской фельетонистики Жаботинского. По-видимому, «фабульные, мотивные, интонационные переклички романа и статей» могли бы лечь в основу комментария отдельно изданной книги.

«Подготовительные материалы для жизнеописания Исаака Эммануиловича Бабеля» подготовил для «Вопросов литературы» (№2) Сергей Поварцов. «Образ писателя под пером исследователя вырисовывается на стыке прямого факта и красивой легенды, противоречивого мемуара и фантастического апокрифа», – замечает литературовед. Собранные им вместе неопубликованные письма Бабеля и связанные с его расстрелом документы, свидетельства родственников и друзей, рисующих образ похожего на бухгалтера умницы-враля, так и не научившегося быть осторожным, могут быть вполне интересны, а временами и смешны, и любопытны, если за ними не следуют выводы вроде: «Проблемы самоидентификации перед ним (то есть Бабелем. – А.Г) не стояло: он считал себя русским писателем, потому что писал и думал по-русски». Совершенно очевидно, ни с предисловием Павла Новицкого к сборнику статей Бабеля 1928 года, ни с монографией о Бабеле Юдит Шторы-Шандор, придающей большое значение религиозности писателя, «его знанию идиша, детским и юношеским занятиям ивритом, Библией и Талмудом, верности еврейским традициям (бытовым и семейным), увлечению хасидизмом», ни со статьей Шимона Маркиша, считающего, что именно еврейство определило взгляд писателя на события революционных лет, Сергей Поварцов не знаком.

До последнего времени Россия никогда не считалась благоприятной для проживания евреев страной, однако в 1920-е годы отсюда не только эмигрировали, но сюда и возвращались. Причем в этом длинном списке зависящих от читающей публики писателей и литературоведов были и нуждающиеся в проверке практикой своих теорий революционеры. Прекрасным подтверждением тому служат воспоминания Розалии Блок-Баерс «Нью-Йорк – Москва – Сибирь по этапу» (Звезда», № 9). Жизнь этой незаурядной женщины с изломом, отчасти парадоксальна. Сначала – после чудом пережитого в Киеве погрома – вынужденная эмиграция в Америку, где привлекательная девушка с замечательным чувством юмора не находит ничего лучше, чем вступить в кружок социалистической молодежи. Довольно скоро, уже вместе со своим будущим мужем Леонидом Абрамовичем, она возвращается в Россию, но в 1928 году, почувствовав перемену политического «ветра», зовет его уехать... Однако изменить «делу партии», официальную линию которой он не всегда безоговорочно поддерживал, занимавший ряд ответственных постов в различных министерствах Абрамович тогда не решился. В итоге за свое окончательное прозрение подобно большинству «убежденных коммунистов» он поплатился долгими годами ссылок и политических лагерей, так и не дожив до освобождения.

Что же касается самой Розалии Блок-Баерс, то в отличие от мужа она провела оставшиеся ей полвека жизни на свободе, причем оседло, в Ленинграде. Приехав туда в самом разгаре космополитической кампании, постоянную работу, несмотря на прекрасное знание английского языка и большой журналистский опыт, она так и не нашла. «Жидовка», – звучало в ее адрес где громко, где полушепотом. Чудом спасенная в детстве православным священником от гнева разъяренной толпы, она всегда болезненно реагировала на любые проявления антисемитизма. И ничего удивительного, что вид агрессивных молодчиков в черных рубашках и сапогах в конце космического ХХ века, в 1992 году, беспрепятственно выступающих с антисемитскими речами и распространяющих черносотенные газеты, внушает ей самые серьезные опасения. Выходит, политические режимы и времена меняются, а антисемитизм, даже в самых крайних своих проявлениях, остается.

 

«Это была просто наша служба»

Между тем, автор «Записок пожилого человека» – известный литературовед (непревзойденный знаток поэзии военных лет), главный редактор журнала «Вопросы литературы», постоянный автор журнала «Лехаим» и газеты «Еврейское слово» Лазарь Лазарев, судя по всему, смотрит на перспективы взаимоотношений двух народов совершенно иначе (см. «Знамя», № 6). Обращаясь по своему обыкновению к военной тематике, он с наслаждением цитирует стихи Давида Самойлова и Бориса Слуцкого. Но в данном случае речь не о них. Записки Лазарева интересны прежде всего неожиданным ракурсом, в котором предстает перед нами этот литератор, хорошо известный читающей Москве. Кто бы мог подумать, что интеллигентный, вовсе не военной выправки человек мог в ледяной воде по грудь переходить вброд реки, в восемнадцать лет быть командиром разведроты и даже командовать бывшими зэками-уголовниками. Все это дает ему право с поистине удивительным, почти неправдоподобным спокойствием говорить об опасности.

О своем военном опыте Лазарев рассказывает с большим чувством собственного достоинства, без ложного пафоса и так надоевших в советское время прикрас. «Романтическое воодушевление, радостное возбуждение тут совершенно ни при чем, – пишет он о тех, кому приходилось воевать. – Это просто была наша служба, смертельно опасная, но что поделаешь, другой она не могла быть. Это был наш долг, от которого стыдно увиливать. И наша работа – тяжелая до изнеможения».

Словно в противовес постоянно публикующимся в печати фактам о пособничестве гитлеровцам в уничтожении евреев местных жителей он рассказывает поистине удивительную историю о том, как во время оккупации Кавказа его учительница Нина Всеволодовна Пшеничная на сборный пункт, куда сгоняли обреченных евреев, пошла с родителями мужа. «В Яд-ва-Шем (иерусалимском музее Катастрофы европейского еврейства) есть Аллея праведников: в память о том, кто, рискуя жизнью, спасал евреев от гибели, там посажено дерево. Если бы у меня была возможность, я бы посадил там дерево в память о моей учительнице Нине Всеволодовне Пшеничной», – пишет автор.

Публикация в «Знамени» представляется довольно непритязательным явлением. «Угодливая ложь, раболепный восторг» представлявших официальную точку зрения произведений хорошо известны. О катастрофах, которыми заканчивались готовившиеся с большой помпой самолетные испытания, мог вполне рассказать кто-нибудь другой. Вечное желание оправдать или представить в лучшем свете Симонова вызывают улыбку. Столь характерное для любого бывшего военного разделение «на наших и не наших» видится весьма субъективным. Было б удивительно, если бы пути Лазаря Лазарева и примкнувшего к красно-коричневым кругам Юрия Бондарева когда-нибудь не разошлись... Впрочем, чтобы совсем не участвовать в пакостях, творимых советской системой, надо было вообще не участвовать в официальных просмотрах, писать в стол, махнув рукой на собственную литературную известность.

  

«Не буду молчать»

О судьбе русского эмигранта второй волны рассказывают письма переводчика, филолога (замечательного исследователя поэтического языка) и публициста Ефима Эткинда («Звезда», № 7). Будучи в Советском Союзе, он немало сделал для распространения книг Солженицына в начале 70-х, а на процессе Бродского (1964) выступал свидетелем защиты. Вопреки предостережениям друзей, считавших, что общественная деятельность за рубежом может отразиться на отношении властей к его семье в Советском Союзе, в середине 1970-х Эткинд написал, а впоследствии издал основанную на личных воспоминаниях книгу «Записки незаговорщика». «Не молчал я, живя рядом с вами, не стану молчать и теперь, вдали от вас», – пишет он своему другу, известному востоковеду и мемуаристу И.М.Дьяконову.

Проблема выживания творческой личности в эпоху тоталитарного режима затронута в публикациях, посвященных известному литературоведу и мемуаристу Лидии Гинзбург («Новое литературное обозрение», № 49), которой выпала на долю отнюдь не легкая судьба: месяцы блокадной жизни, социальная неустроенность (ее трудовая книжка свидетельствует о крайне нестабильной занятости), невозможность долгое время публиковаться. Да, «советским служащим на пайке» она так и не стала. И потому занималась не темами классовой борьбы и руководящей роли партии, а выражением в лирике стремления романтической личности к абсолюту.

Как справедливо заметил литературовед Кирил Кобрин, «живущий в обществе потребления человек алчет то, что находится вне биологического». В разговорах с Сергеем Бочаровым Л. Гинзбург не раз высказывала мысль о том, что религиозная потребность как самая могучая сама по себе свидетельствует о какой-то реальности за собой. Французская исследовательница Сара Пратт объясняет своеобразие позиции Лидии Гинзбург тем, что она « была еврейкой», и потому «советская интеллигенция вряд ли приняла бы ее с распростертыми объятиями»... С этим мнением не хочется согласиться. Думается, независимая позиция Гинзбург, сказавшаяся, в частности, в выборе темы исследований, связана вовсе не с пятым пунктом, а с высотой духа, независимостью и чувством собственного достоинства, характерным для представителей народа пророков.

А вот младший коллега Лидии Гинзбург и Лазаря Лазарева Борис Штейн в пору своей деятельности в качестве литконсультанта русской секции в Доме писателей Эстонии мог себе позволить

оглядываться на вышестоящие инстанции гораздо меньше российских коллег. (что можно заключить из его мемуаров-размышлений, опубликованных в “Дружбе народов” № 6 под названием “Уходит век”). Даже мне, лишь краешком юности захватившей застойное время, кажется поистине удивительным, что в те годы (пусть даже в чуть более либеральной Эстонии) Борис Крячко мог на литературном вечере читать рассказ, где открыто обсуждались причины закрытия – открытия границ, а Сергей Довлатов преспокойно веселил публику повестью про американского шпиона (впрочем, впоследствии в своей «Невидимой книге» он напишет о том, что на эстонском языке позволялось гораздо больше, чем на русском). Вообще бывший морской офицер, отдавший военной службе 22 года, писатель, драматург, пьесы которого шли в Ленкоме, актер первого в Эстонии альтернативного театра, а ныне предприниматель в сфере книжной торговли, Борис Штейн, кажется, в любой из своих ипостасей чувствовал и продолжает себя чувствовать на месте. Очень выручала его военная выдержка и привычка ни при каких обстоятельствах не впадать в панику. И хотя с юности он считал себя по внутренней сути русским человеком (о еврейской истории узнавал в основном из художественных книг), в ответ на слово «жид» дрался еще будучи совсем мальчишкой. Побывав в Израиле, куда в 1989 году уехала его дочь, Штейн не уставал удивляться «разумности устройства жизни в этой стране», восхищаться удивительно красивыми и прекрасно благоустроенными городами, любезностью водителей, всеобщим вниманием к детям, высокой боеспособностью израильской армии, где отсутствует чинопочитание и не проводится специальная строевая подготовка.

 

«Я думал, что я денди и плейбой...»

Как ни странно, судя по повести «Переводчик» известного израильского лингвиста и оппозиционно настроенного к властям публициста Аркана Карива, дебютировавшего в новом для себя качестве прозаика («Дружба народов», № 6), положительное отношение к армии отличает далеко не всех израильтян. Главный герой его повести, переводчик Зильбер, на дежурстве из-за передозировки наркотиков засыпает, затем, испугавшись наказания, с места военных учений просто-напросто бежит и не куда-нибудь – на Восток, к «ненавистным арабам», к которым он на самом деле испытывает (и в тексте это подчеркивается все время) исключительно дружественные чувства: «У них фундаментализм, у нас фундаментализм, нам ли не понять друг друга».

Военное противостояние Израиля с арабами он неоправданно смешивает с захватнической войной русских на Кавказе (отсюда постоянные аллюзии с Лермонтовым). Подавление едва намечающегося арабского восстания друзьям героя с легкостью удается превратить в шутку и фарс. Так что патриотические мечты бывшего оле-хадаша представляются теперь Зильберу не более чем наивным мальчишеским бредом («впереди пески Синая, позади страна родная»).

Военные сборы отрывают его от тусовок с друзьями и любимых кассет, походов в ресторанчики и знакомств с новыми женщинами. Спешный отъезд Зильбера в армию предстает перед нами во всех его неприглядных подробностях, герой чувствует себя при этом крайне униженным и разбитым. «Я думал, что я денди и плейбой, а присмотреться – так просто засранец», – констатирует он. Кажется, единственное, что осталось у Зильбера из «прошлой жизни» – когда он, живя в Советском Союзе, претерпевал всевозможные мытарства, чтобы «припасть к народу своему», – это любовь к ивриту, знание тонкостей которого он все время демонстрирует. Текст буквально пестрит филологическими, искусствоведческими и лингвистическими, порой фривольными и парадоксальными, но неизменно остроумными ассоциациями. Как поэтично он вслед за Томасом Манном описывает многовековое пристрастие евреев к «обманщице» и «фантазерке» Луне, как едко развенчивает особенно популярный среди эмигрантов третьей волны культ Сэлинджера, как мило подтрунивает над зацикленностью на своей славе знаменитого семиотолога и романиста Умберто Экко! Умение запросто общаться, пусть даже мысленно, с великими мира сего вселяет веру в незаурядные творческие способности нашего героя. А с каким увлечением и упорством, не упуская ни малейшей возможности, он учит арабский (но всевозможные высшие, а уж тем более государственные соображения здесь ни при чем)!

Больше всего на свете переводчик Зильбер ценит свою независимость. Поэтому его, судя по всему генетически заложенная «жестоковыйность» прежде всего связана с упорным нежеланием подчинять себя каким-либо правилам, «слушаться старших». Не случайно Аркан Карив делает Зильбера однофамильцем или потомком главного героя повести своего отца, известного литературоведа и писателя Юрия Карабчиевского. Повышенное внимание к частной, не связанной ни с какой идеологией жизни, – вот что объединяет эти написанные в разное время произведения. Но если в повести Карабчиевского «Жизнь Александра Зильбера» внутренний разлад с советской действительностью проявляется лишь исподволь (думать и писать, как все советские люди, он просто не может), то герой Аркана Карива спасается от действительности традиционным для романтического героя способом – попросту бегством. Но, конечно, время ли сейчас воевать и можно ли примириться с Амалеком, каждый (а уж тем более герой художественного произведения) решает для себя сам.

 

«Мы были как во сне»

Вообще повесть Аркана Карива, если бы не ее конец, могла бы послужить прекрасной иллюстрацией к статье известного израильского литературоведа Михаила Вайскопфа «Мы были как во сне: тема исхода в литературе русскоязычного Израиля» («Новое литературное обозрение», № 47), в которой автор утверждает, что «горестно-ироническая переоценка утраченных иллюзий, меркнущих в жестком и холодном свечении новообретенного житейского опыта» характерна для всей русскоязычной алии в целом. Навязчивое соотнесение приезда на историческую родину с исходом из Египта сменяется восприятием Израиля как новой чужбины, первоначальная эйфория – разочарованием и ностальгией, которая, как правило, оканчивается примирением или, по крайней мере, адаптацией к окружающей действительности. В статье Вайскопфа намечаются также перспективы подобного рода исследований – возможность соотнесения с литературой русской эмиграции первой половины ХХ века, антисионистскими повествованиями 1920 – 1930-х годов и даже антисемитскими сочинениями, написанными как в советское, так и в дореволюционное время.

Что касается алии, то хоть ее не назовешь эмиграцией, все же здесь, по русской поговорке, «семь раз отмерь – один раз отрежь». Впрочем, героям повестей Александра Мелихова «Любовь к отеческим гробам» («Новый мир», № 9, 10) и Александра Гениса «Трикотаж» («Новый мир», № 9) отмерять, то есть мучиться сомнениями, колебаться даже не надо. До экономического процветания Израиля и его военных побед им, судя по всему, дела нет. А вот что Израиль – это не что иное, как сотканный «из мечты и преданий» фантом, для них очевидно. Кажется, оба автора едины в убеждении, что любому из покинувших ради Израиля свою страну переселение сулит «гораздо больше тягот, чем выгод» (странно, почему же тогда желающих возвращаться обратно особо нет?) и что лишь перед Стеной Плача они (исключительно в лице сильной своей половины) равны, как «в бане». А то, что никакой единой ментальности у евреев нет, для Александра Гениса давно абсолютно ясно (что большинство из них в детстве отличные математики, но плохие вратари – из этого ничего не следует).

В «Автоверсии» же (таков подзаголовок пародийной повести на роман воспитания «Трикотаж») знаменитого журналиста мы знакомимся с евреями-спекулянтами и мелкими воришками, развратными балетмейстерами, засыпающими за рулем водителями и вступающими в поножовщину с дражайшей «половиной» семьянинами. Сам не отягченный знанием о традиционных заповедях и запретах, потомок бедных портных Гуровых и богатых купцов Генисов без колебаний принимает на веру утверждение античных авторов о неисправимости людских пороков и потому с легким сердцем сообщает читателю о дурных наклонностях своих отроческих лет, а также не боится признаться, что ради страстно любимой им русской бабушки в детстве «часами прижимался лицом к оконному стеклу, надеясь вырасти, как все порядочные люди, курносым».

Повесть Александра Мелихова «Любовь к отеческим гробам» снова возвращает нас к проблемам взаимопритяжения-отталкивания русских и евреев, некогда громогласно названных Семеном Липкиным единым народом «по имени и». Отношений близких (родственных) и долговременных (на протяжении нескольких десятилетий). За это время успела не раз поменяться власть, миновала эпоха раскулачивания и великого террора, перешло в частный сектор государственное имущество. А слияния двух «родственных» этносов в России так и не произошло. При этом в повести Александра Мелихова достается и тем, и этим. Выходит, что большинство русских простых людей (родственников героя) не имеют чувства благодарности, всегда рады пожить за чужой счет. Что же касается евреев, то они, по наблюдению автора, привыкли слишком скупо, расчетливо, а потому безрадостно жить. В то же время, будто стараясь «раздать всем сестрам по серьгам», автор не перестает удивляться выходящей из всех разумных рамок сознательности евреев и умиляться способностью русских людей все выдерживать, всему радоваться и со всем смиряться.

Свойственное семейной идиллии состояние безмятежности в какой-то момент сменяется отчаяньем: невозможно понять, а самое главное, принять, жизненные установки самых близких и дорогих людей. Вот как описывается от лица героя-рассказчика итог утреннего разговора с сыном: «Я понимал, что он наконец понял, что никакая тоска не освобождает человека от обязанностей, а он понимал, что я наконец понял, что к человеку в такой тоске, как у него, не следует приставать с пустяками».

Напоследок не могу не попенять автору: что русская женщина «коня на скаку остановит» вслед за Некрасовым он заметил, а вот самоотверженных еврейских подруг, мам, еврейских бабушек, до гробовой доски пекущихся о своих непутевых внуках, незаменимых еврейских тетушек, ухитряющихся (это при семье и работе-то!) помочь всем страждущим родственникам, а при необходимости еще и побывать раза два за день у стариков в больнице, он почему-то просмотрел...

«О времена, о нравы!»

Впрочем, судя по рассказу Башевиса-Зингера «Кровь» («Звезда», 2000, № 7) эпикойресы вроде леди Макбет Мценского уезда среди евреек тоже есть. Только в отличие от лесковской Катерины Риша (так зовут главную героиню) не убивает мужей, а изводит их бранью, капризами, вопиющим несоблюдением обрядов.

В рассказе «Кровь» мы сталкиваемся со всеми характерными особенностями прозы Зингера: контрастными образами, захватывающим сюжетом, поставленными во главу угла этическими проблемами. И, конечно же, великолепным знанием еврейских нравов «допросвещенческой» эпохи. Известие о том, что долгое время в местечке вместо кошерного мяса продавалось трефное, производит здесь настоящий переполох: «Хозяйки из богатых домов выносили на рыночную площадь фаянсовую посуду и разбивали ее вдребезги. Больные и беременные женщины лишались чувств, набожные рвали на себе одежду и посыпали голову пеплом»...

Определенно написана под впечатлением пребывания в Израиле подборка стихов Инны Лиснянской, помещенная в «Знамени» (№ 9). Величественному библейскому пейзажу соответствуют дивной красоты сравнения и эпитеты, мерный торжественный строй поэтической речи. Словно возвратившиеся к нам из другого тысячелетия изъявления небесной, преданной и смиренной любви («Я жена твоя и припадаю к твоим стопам», «Не встречала прекрасней тебя никого на своем веку») соседствуют с описаниями забавных подробностей повседневной семейной жизни.

В заключение несколько обобщающих и ни к чему не обязывающих слов. Регулярно появлявшаяся в периодике этого года литература по еврейской тематике охватывает огромный период – от начала прошлого столетия до наших дней. Круг затронутой в ней проблематики огромен: место евреев в революции и их отношение к уходящей в прошлое жизни местечка, жизнь советского еврейства на рубеже 1937 года и его судьба в эпоху борьбы с космополитизмом, попытки нравственного противостояния советской системе в застойные годы и переживания, связанные с алией (репатриацией в Израиль)... Произведения эти написаны людьми старшего и среднего поколений, как правило, видевших в своем еврействе источник неисчислимых бед и душевных терзаний. И они дают основания думать, что время, когда в тайных помыслах большинства евреев превалировало желание быть признанным в русской среде «за своего», навсегда осталось в прошлом – представители подрастающего поколения воспринимают свое еврейство уже скорее как признак избранничества, а не как неизбежное зло. Очевидно, это отразится и в еврейской литературе следующего поколения: на смену скептику-антигерою придет уверенный в своей победе над силами зла подлинный герой, а промежуточные жанры – пародии, мемуары и дневники, будут вытеснены крупной формой эпического романа. Возможно, такого рода произведения могли бы в первую очередь появиться в России, в научной, в религиозной еврейской среде. Пусть видение нашей ментальности представит новое поколение – с младых ногтей впитавшая еврейское самосознание молодежь.

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru