[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ ОКТЯБРЬ 2002 ХЕШВАН 5763 – 10 (126)

 

Заслужил?

 

Евсей Цейтлин.

Долгие беседы

в ожидании

счастливой смерти.

Из дневников этих лет. —

Москва – Иерусалим :

Даат/Знание,

2001. — 190 с.

 

Марлен Кораллов

 

На описание обложки стоило бы не пожалеть страничку, чтобы дать представление о трактовке образа героя повествования. Ее предложили художник А. Яшин, фотохудожник З. Путилов, сын героя – скульптор Иосиф Йосаде и, очевидно, одобрил автор книги. Но позволю себе лишь несколько слов.

...На фоне кладбищенских развалин – крупный портрет героя, разделенный на темную и светлую половины. Справа – морщинистое лицо старика в очках, слева – часть посмертной его маски. Истолкование символов, однако, дело спорное. Здесь оно вытекает из трактовки всей книги. С ней сталкиваешься на оборотах обложки и когда дочитываешь отрывки из дневников до конца. Авторский текст обрамлен цитатами.

В солидной газете Германии «Fran

kfurter Allgemeine Zeitung» Виктор Кривулин разъяснял, что жанр книги – это «странная взрывчатая смесь “Разговоров Эккермана с Гете”, сочинений Ницше (“Так говорил Заратустра”), романов Кафки и диалогов хасидских цадиков», жанр эклектичный, сомнительный, провокативный»... Далее следуют ученые слова насчет интерпретаций в ключе герменевтики, психоанализа, религиозно-метафизического и конкретно-исторического опыта. Ученость рецензента, наверное, и побудила московское «НЛО» – «Новое литературное обозрение» – перепечатать франкфуртский отклик.

Вслед за ним приведен отзыв Карла-Маркуса Гаусса из не менее солидной швейцарской «Neue Zыricher Zeitung»: «Очень редкий в литературе случай: вездесущая сила террора и страха полностью вмещается в емкие, как бы сжимающиеся миниатюры этой книги».

Не привожу цитаты из нью-йоркского «Форвертса», выходящего на идише; из берлинского «Der Tagesspigel»; из литовского «Вильнюса»... Но не смею оскорбить равнодушием восторженную Барбару Пьятти, признавшуюся на полосе бернской «Der kleine Bund», что она может читать «“Долгие беседы” вдоль и поперек, перелистывать с начала и до конца – любой отрывок трогает... Это необыкновенная, великолепная книга, которая заслуживает большого уважения и восхищения».

В конце книги приводятся восемь строк Льва Аннинского из «Дружбы народов»: «Трагическая исповедь, философский аспект этого репортажа о собственном умирании достоин отдельного разговора, в контекст которого надо будет включить толстовского Ивана Ильича, а также академика Павлова, Николая Островского...»

Вслед за восемью строками из журнала следует 31 строка Михаила Хейфеца из весомой израильской газеты «Вести»: «Уникальный феномен в литературе... Подлинное величие сочинения состоит в том... По-моему, у Цейтлина получилась эпопея... Мне неизвестно другое произведение, где с такой художественной силой... изображена самоубийственная тенденция, которая закономерно завершилась перестройкой – и гибелью СССР».

Прошу извинить, но обижу профессора Анатолия Либермана, автора нью-йоркского «Нового журнала», лишь строчку процитировав из его статьи: «Книгу можно было бы назвать романом замечательным».

Никаких сомнений, что восторги искренни, что успех «Долгих бесед» всемирен. И все же...

Знаю, что реклама – двигатель торговли. Что рейтинг нынче – высший судия, закон, норма. Что нет намека на криминал в роскошном букете, брошенном обычно весьма скуповатой критикой к ногам сочинителя. Поздравляю автора от всего сердца, но признаюсь – на душе осадок. Педант и брюзга, невольно отмечаю: даты публикации откликов не указаны, а букеты, случается, увядают. Впрочем, совершенно уверен: букет, составленный мастерами, сохранится надолго. Доказательство – свеженький отзыв Марины Гордон в московском «Вестнике ЕАР» (май-июнь 2002, с. 9,10), возглавляемом любимой писательницей Диной Рубиной.

Марина Гордон добра и щедра. Во врезке к отзыву сказано, что в домашней ее библиотеке «“Долгие беседы” заняли почетное место на центральной полке, там, где обитают самые насущные поэты и любимые философы...» Бурные овации продолжаются долго: «С первой и до последней страницы читателя не оставляет дивное и страшное чувство... Ницше и Экклезиаст, Фрейд и Кафка, Тора и Новый Завет – все есть в этой истории... в личных воспоминаниях Йосаде звучит отголосок древнейших классических трагедий...»

Прекрасная Дама не поднесла букет, а дала залп из, самое малое, дюжины артиллерийских орудий. Как я ни глух, а залп прошиб перепонки. Когда же раскаты его начали затихать, в бесплодный спор с артиллерией вступила, чувствую, склеротическая уже память.

Чуть больше четверти века назад в средненький по объему журнал «Литературное обозрение» (не путать с «НЛО»), где трудно дышал тоже средний отдел «критика критики», вошел молодой человек. С древней печалью в глазах. Робкий. Предложил статью. Я полистал ее, как говорится, не отходя от кассы. Грамотная, чем «самотек» ублажал далеко не всегда. Как будто не сотрясала основ. Отчего же не порадеть провинциалу, который без гонора, без амбиций? Из незабвенной Сибири. Статья пошла в номер.

Боюсь утверждать, что статья оказалась дебютом автора в столичной прессе, но если склероз еще не маразм, то дебютом. Отношения продолжились. Меня радовали успехи Евсея. Когда не папин, не мамин, но Сибиряк наезжал в Москву, то позванивал. Официальных визитов не наносил, однако вечерком на огонек заглядывал...

Однажды редактор дальневосточного журнала, намекая на собственную значительность, перечислял авторов, которых печатает. Среди маститых и почитаемых назвал Евсея Цейтлина. «Ого! – подумал я. – Ермак Евсеевич уже Дальним Востоком овладел. Нашенским!»

В «Долгих беседах» колеблется число сборников, выпущенных Евсеем Цейтлиным в его советско-российскую бытность. Но за дюжину ручаюсь. Из нее автор выделяет и называет только две книги: «Беседы в дороге» (Новосибирск, 1977) и «Писатель в провинции» (Москва, 1990). Даже две – вовсе не пустяки. Известное дело: «Хорошо каждый дурак напишет, ты попробуй напечатай». Как видно, за робкой стеснительностью таилась железная хватка. Ценил и ценю.

Стало ли издание, вышедшее не где-нибудь, а в «Советском писателе», вершиной? Нет.

Приходит письмо из Литвы. Из курорта Друскининкай. Вопросов нет. Сказочный курорт предпочтительнее задымленного, отравленного варварской промышленностью Кузбасса. К тому же дорога от курорта к Москве, к Питеру, к Тарту, Риге, Таллину сократилась едва ли не впятеро. Культура нужна, как воздух, в особенности – талантам. Но дабы сменить Сибирь на Литву, мало было осилить версты на пассажирском. Нужно было сменить среду. Напрячь силы, укорениться в другой культуре, чтобы не прозябать чужаком в республике уже независимой, где до предела обострены национальные чувства...

Отважный малый. Уже не начинающий автор, а литератор, разменявший пятый десяток. Неужто допекла как раз дюжина книг, построенных по ранжиру: «шаг влево, шаг вправо считается побегом»?

Евсей Цейтлин задумывает повесть о Кристианасе Донелайтисе. Стратегически точный ход. И снова – отважный Донелайтис – сердцевина литовской культуры. Евсей завершает повесть. Публикует. Завоевывает успех, благодаря которому вчерашний чужак, непрошеный гость, становится деятелем литовской культуры. Получает в ней постоянную прописку: иначе не появилось бы второе издание...

Очередная вершина? Да, конечно. Жаль, что за приглашения погостить благодарил я сердечно, однако Москву не покидал. Столица держала за горло. О курортах мечтать не приходилось. Пауза в отношениях явно затягивалась и вдруг оборвалась – да еще как! Почта одарила двумя экземплярами первого издания «Долгих бесед». Один подарочный, с доброй надписью, другой утилитарный: коль скоро осталась совесть у старого хрена, постарается найти рецензента, издателя, не так ли?

Крупица совести, может, и оставалась, потому что, вскрыв заокеанскую бандероль, я вновь отодвинул в сторону недочитанное, опять пренебрег просьбами-угрозами (дескать, срок – вчера). «Долгим беседам» открыл зеленую улицу. В тот же вечер читал допоздна – и отложил.

Промелькнула еще эпоха, на дворе прорезалось уже Третье тысячелетие, Евсей опять сменил место жительства. Теперь он в Чикаго, где, по слухам, играет не последнюю роль в газете «Шолом»...

Догадываюсь, что на идейно-географической карте Цейтлина пролагает маршруты прежде всего История. Она диктует выбор места и действия во времени, которое перекладывать никому не дано. Уходя от капризов и логики второй половины XX века, уверен – не разобраться в семнадцати теперь сборниках, монографиях, очерках, которые вышли у автора «Долгих бесед» в России, Литве, Германии. И в печальном взгляде на фотографии – точно таком же, с каким Евсей вошел когда-то в отдел «критика критики». Что ж, потолкуем, как встарь.

В книге не раз отмечено: автор эмигрировал в Литву, чтобы исследовать трагедию почти исчезнувшего литовского еврейства; именно литовского, которое было «солью восточноевропейского»; автор вернулся к иудаизму; именно «вернулся...»

Проштудировав «Долгие беседы» сегодня, я понял, что их герой Йокубас Йосаде, с нарочитой небрежностью, без почтения помечаемый в тексте буквочкой «й», – второй после Григория Кановича литовско-еврейский писатель, его учитель, мэтр – был автору поначалу интересен и чрезвычайно важен. С его помощью автор входил в литовскую культуру. Его одиночество на первых порах переплеталось с положением чужака, хотя корни двух одиночеств не совпадали.

Не сразу, но соотношение сил в диалогах и дневнике претерпевало крутые изменения. Пропорции смещались... О наличии прочных дружеских чувств у собеседников, по-моему, толковать нечего. Кроме взаимного интереса и пользы, дружба предполагает хоть малую долю бескорыстия. Отверженному, творчески иссякшему старцу образованный, подчеркнуто внимательный собеседник, готовый часами выслушивать и, главное, записывать на пленку его монологи, был подарком судьбы. Он побуждал вспоминать, подчищать, дорисовывать пережитое, следовательно, заново творить прошлое. Творить – означало для него жить! Без терпеливо-покорного секретаря, по сути, без раба, готового денно и нощно служить своему Господину, надежда последнего, что он создает Главный свой Труд, что спасает себя от забвения, от злобных наветов современников и потомков, рухнула бы, как рухнул или истаял его талант.

Еще надо прикинуть, кто из них Эккерман, а кто Гете – Цейтлин или Йосаде. Ты, Евсей, принял из рук Йосаде ключи от дверей в литовско-еврейскую культуру, затем превратил его в подопытного кролика, в жертву холодного эксперимента. В средство для поисков и шлифовки собственных воззрений на многослойные сюжеты «Долгих бесед», выходящих далеко за пределы Литвы и еврейства. Гибель таланта, всепоглощающий страх, ведущий к разрушению личности, к разрыву дружеских уз, семейных связей – разве это проблемы одной лишь Литвы или даже Прибалтики? Ты отважно взялся за Книгу истекшего Века. И только ли века двадцатого?

Жестко и зачастую жестоко расправляешься ты с немощным старцем – но одновременно убеждаешь его, что к нему благосклонен. Да, ты вынужден был пользоваться двойными стандартами. В твоем случае охотник обязан уверять, что к жертве своей питает симпатию. Иначе – открытый цинизм: зачем пять лет, как на службу, являться в дом, садиться ужинать, часами выслушивать телефонные монологи, сохраняя у старца иллюзии? Пожалуй, как раз «двойной стандарт» и побудил прервать ночное чтение годы назад. Осточертел мне этот «двойной» во всех его формах. Тоскую по внутреннему единству классической прозы, по гармоничной мудрости, сводящей концы с концами. Не требую: бей наотмашь или будь гимнюком. Жизнь подолгу терпит подобные ультиматумы, но в итоге их отвергает.

Упрямо подчеркиваю: ни малейших у меня возражений против вольно-фрагментарной, естественной для дневника формы раздумий. И против столкновения версий, нестыковки наблюдений... Я против лукавства в Литве и в США, надеюсь, не строго обязательного, как в советской России. Охотно заимствуя вольно-фрагментарный стиль, позволю себе, однако, роскошь не лукавить, а в меру сил и обретенного опыта оценивать факты.

Не знал я Йокубаса Йосаде, не читал, читать не собираюсь. Для меня существует его образ, сконструированный Евсеем Цейтлиным. Родился герой в семье состоятельной. Когда подрос, узнал, что у отца есть любовница. Самолюбивый – очень оскорбился. Ведь отец не только изменил жене, но в какой-то мере предал семью и сыночка. Отправился к сорокалетней Еве «качать права», намеревался убить. Но стал ее любовником и ни малейших угрызений совести перед отцом не испытывал. Когда глубоко неуважаемый разорился и семья отказывала себе во всем, чтобы сыночка не отлучили от гимназии, любимый плевал на оценки, на педагогов, на горечь родителей.

Но я готов закрыть глаза на гимназические шалости. Предстоял экзамен посерьезней – война. Герой в окопах. Вскоре выяснилось, что он редкий везунчик. В роте были 128 солдат, и 124 были убиты или тяжело ранены. Некая высшая сила оберегала его от опасностей, подстерегавших на всех поворотах жизни. Иначе не объяснить, почему уцелел.

Однажды герой уверился, что как раз его пуля сразила немца. Через день-другой, воспользовавшись затишьем, Йосаде пополз к разлагавшемуся трупу. Обшарил карманы. До него их обшарили солдаты, чья атака на русские окопы захлебнулась. Закон войны: врагу нельзя оставлять никаких сведений. Как знать, чем сумеет воспользоваться. Йосаде наткнулся на фотографию убитого. С тех пор стрелял только в воздух.

Тонкая натура? Я грубее. Его часть, его соратников, которые сражаются рядом с ним, плечо к плечу, атакует противник, заслуживший обвинения в чем угодно, кроме верности заветам Льва Толстого и любви к евреям, – а так называемый герой палит в небо? Он что, самоубийца или жаждет убийства товарищей по оружию?

В одном из фрагментов замечено, что фотография убитого стоит у старого Йосаде на письменном столе. Значит, пронес он ее через всю войну и хранил еще полвека – в дорогой рамке, наверное, мебель же собрал антикварную. Провоцирует каждого гостя задать вопрос: «Кто это?».

Признаюсь, трудновато мне совместить портрет немца с непреходящим круглосуточным страхом Йосаде перед СМЕРШем, госбезопасностью, прогрессивной общественностью... Перед ожиданием обыска и ареста в годы разгула «борьбы с космополитами». Большой Герой сменил тогда имя, паспорт, язык, на котором работал, сжигал еврейские книги, заставил жену говорить в семье по-литовски, чтобы дети не знали и не слыхали еврейского слова, – но хранил, демонстрировал портрет фашиста...

Грубо-старорежимный, не в силах поверить я и в общую концепцию войны, идущую вразрез с опытом Йосаде. Фронтовик, награжденный орденами и медалями, а в мирное время – «тварь дрожащая», бедняга Йосаде вряд ли настолько растерялся, чтобы зачеркивать героизм дивизии, в которой воевал. Той самой 16-й Литовской, где евреи, по данным историков, составляли 34,2 процента. Где солдаты и офицеры общались на идише, на иврите. Где соблюдались традиции, на похоронах павших звучал Кадиш...

Освободила 16-я Литовская более 600 городов и сел, пленила 12 тысяч нацистов. В дивизии сражались и девушки из еврейских местечек, вступившие в армию добровольно... Зимой 1944-го дивизия освобождала Витебск. Летом прошла с боями 500 километров. В победном 1945-м разоружила 8 дивизий. Из 12 воинов, получивших звание Героя, ровно треть – евреи.

Для Йосаде в принципе отвергать героику на войне значило бы перечеркивать самого себя. Зачем?

Жаль, что даже отзвука этих фактов нет в тексте. Впрочем, понятно, почему нет. Пришлось бы образ Йосаде выстраивать иначе. Пришлось бы просвещенного героя подтолкнуть к размышлениям об Афинах, Спарте, может быть, о Мосаде, и о других эпохах войн и революций, которых попросту не случается без отваги их участников.

Важнейшая деталь. В пик гонений, когда проклятья на головы «убийц в белых халатах» сыпались из всех печатных органов, глава Верховного Совета Литвы приглашает к себе именно Йосаде, верховодящего в журнале «Пяргале». И отдает в печать два решительно проеврейских рассказа. Для Юстаса Палецкиса это, бесспорно, – акт высокого мужества, поступок благородно бунтарский, влекущий за собою серьезнейшие последствия. По сути, Палецкис вручает свою судьбу в руки Йосаде, обязанного напечатать рассказы, если есть в нем крупица национального достоинства, чувство гражданской ответственности, остаток фронтовой доблести. Долг неукоснительно требует от известного всей Литве писателя, от орденоносного еврея передать два шестистраничных рассказа Председателя Верховного Совета республики главному редактору «Пяргале» – почти «Новому миру» в прибалтийской прессе тех лет.

И что же? Евсей Цейтлин бросает в дневнике фразу, что Йосаде не помнит – то ли передал шефу рассказы, то ли нет. Экая мелочь... Но для меня эдакая безделица – переломный рубеж.

Если Эккерман – Цейтлин точно записал в дневнике отговорку своего Гете, то продолжение «Долгих бесед» меня мало волнует. Нет больше драм и трагедий, творческих мук художника, его тревог насчет кресла в первом ряду литовско-еврейской культуры. Есть слякоть и мразь. Предатель, на визиты к которому незачем тратить пять лет. Достаточно пяти вечеров.

Если почтенный старец в самом деле забыл, передал ли рассказы Палецкиса шефу «Пяргале», могу напомнить: не передал. Не отважился. Благосклонная прежде, а теперь мстительная История тотчас сыграла с ним злую шутку: через недельку-другую умер Иосиф Сталин. Кампания против «убийц в белых халатах» до странности быстро сникла. Мужественный Палецкис обрел законное право уважаемого вчера Йосаде отныне числить в подонках. Солидарна с Палецкисом оказалась родная дочь Йосаде. Не выпрашивая благословений, Ася коротко известила родителя, что уезжает в Израиль. На нечастые его письма отвечала в Литву еще реже.

Сочувствую. Муторно Эккерману было тянуть канитель с Гете, раз вынесен приговор и обжалование не светит. Ценю выдержку, хотя сильнее, чем прежде, подозреваю, что усилия просветлять темненький портрет старца уже бесплодны.

Надо ли повторять, что черно-белый портрет на обложке меня не убеждает. Не стоит складывать его из двух равных частей. Вернее было бы предложить три четверти или семь восьмых темных, а остаток по доброте души просветлить. Йосаде не решился бы оспорить эту пропорцию. Он отлично знал, что черен на семь восьмых. Именно по этой причине сразу, безоговорочно, раздраженно отказался вслед за дочерью эмигрировать в Израиль. Кому он там нужен, раз в пьесе собственной жизни выбрал роль предателя. Быть может, в первую очередь – предателя национальной идеи. Григорий Канович жил в Литве, писал свои книги по-русски, оставаясь еврейским писателем, – и все же покинул Литву. Йосаде же упорно растаптывал свое еврейство. Будь его запоздалое покаяние искренним, отправился бы замаливать грехи. Но его перестройка мало чем отличается от испоганенной жизни – прозрачно намекает Цейтлин. И побуждает ставить сакраментальный вопрос: да в конце-то концов, что такое еврейство? Ответов на него множество, и они неизбежно меняются в зависимости от исторических обстоятельств.

Отвлечемся от прошлого – мы добрались до Третьего тысячелетия. На своем пятачке Израиль не в состоянии собрать распыленную по свету диаспору. И не может жить без нее, так же как диаспора не в силах представить себя без Израиля. Так что же, главное – возвратиться к ивриту? Но в диаспоре уже поколения старились и умирали, не пользуясь ивритом. Среда явно «заела». Кроме языка, усвоенного в стране, где еврей родился, вырос и добывает, как правило, горьковатый свой хлеб, он все больше нуждается в языках «глобальных» – английском, французском, немецком, испанском... Или главное – возврат к религии, две тысячи лет дававшей нации силы выстоять, сохраниться?

И одно, и другое важно, бесценно, но еврейство начинается с чувства человеческого достоинства. Родина «жида» там, где он вправе – подчеркиваю: вправе! – послать ненавистника далеко- далеко... Если даже «далеко» невдомек, не грех выдать семиэтажным. Ну а если эсперанто не доходит, то выбора не остается: в лоб! И никаких «око за око, зуб за зуб». Библейская формула мудра, в ней глубокий нравственно-философский смысл, но при развитой рыночной экономике бартер неуместен.

Допустим, в концлагере три тысячи зэков и ровно шесть тысяч глаз. И побольше зубов, не считая выбитых. А у тебя лишь два ока, причем, если вышибут одно, то на второе надежда плохая. Опасней всего в этом случае – слабый удар. Смущение, что противнику от него занеможется. Слабый удар провоцирует ответный, вселяет в противника мысль, что сила и, значит, победа на его стороне. В лоб надо бить, чтобы осколки черепа разлетелись по всей зоне. Тогда в глазах 2999 зэков появится проблеск гуманности. И в темных мозгах забрезжит. Начнется просветление.

В Москве или Вильнюсе посложнее. В лагере 3000 зэков, в Москве – десяток миллионов. Крепенько пьющих – еще десяток. Бомжей и шантрапы с необломанными еще рогами – не меньше. Попробуй, объясни гегемону, на кого «западло» хвост подымать. Когда объяснишь, садись, изучай иврит. Качайся над Торой и Талмудом. Приникай к сокровищнице культуры.

В «Долгих беседах» не упущено тонкое обстоятельство. Милостивая судьба уберегла везунчика от кровных связей с гэбухой. Правда, Эккермана уверяет в этом лично Гете, убежденный, что секретарь обязан верить на слово: Фауст Мефистофелю не продался. Купи его по дешевке дьявол, от трагедии остался бы пшик. Но обязан ли верить Иоганну-Вольфгангу Гете, веймарскому министру, российский читатель? Не убежден. Даже если Фауст предоставит кипу справок с печатями Мефистофеля: дескать, душа продавшегося в XX веке господина NN, в двадцать первом чиста, как окна после евроремонта.

Но довольно о Фаусте. Заслужила особого разговора Гретхен. Сказочно-редкий везунчик женился на чудной женщине. Красотка, одаренная талантами, трудолюбием, мудростью, широтой натуры. Больше, чем святая. Известная всей республике госпожа Сидерайте – истинная глава семьи, а небезызвестный господин Йосаде – бесплатное приложение к супруге, разве что прихлебатель. Впрочем, отнюдь не бесплатное. Целитель страждущих, госпожа Сидерайте вкалывает на двух службах, причем одна из них – спецбольница для чинов высокого ранга, с привилегиями. К двум зарплатам добавляет доходы от частной практики. Дает возможность супругу две трети года скупать антиквариат, а треть проводить в писательских Домах творчества – в Коктебеле, Дубултах, Ялте, Малеевке. Здесь гость из Литвы, европеец, не только общается с избранной публикой, но между делом позволяет себе творить романчики пикантного свойства.

Распространенный обычай: чем больше на боевом счету романчиков, тем сильней у альфонса ревность к супруге, не изменяющей ему даже в мыслях. Жестко навязывает свою волю оскорбленный Диктатор, и, как ни странно, семья покоряется. Как же-с, муки творчества. До удивления неспешные муки: 32 (тридцать два) года маэстро вдумчиво готовится к смерти. А госпожа Сидерайте, не щадя сил своих, растягивает трудоемкий процесс. Диетически кормит, изысканно поит, подолгу купает всегда недовольного ею супруга, особенным образом приготавливая ему ванну. Корпит над его черновыми набросками. Сберегает их. Как же-с: нетленка обеспечит великому из великих почетное место в отечественной культуре. Не скупится, чтобы приватно, за собственный счет, издавать бесценные рукописи. Понятно: душевный комфорт творца куда дороже жалких накоплений. Отыскивает в городе чрезвычайно редкие, но столь желанные, необходимые маэстро книги: «Избранное» Мартина Хайдеггера; разумеется, «Мир как воля и представление» любимого с юности Шопенгауэра...

Действительно, серьезные книги. Закрадывается, однако, мысль, что Евсей Цейтлин, задумав трагедию, нечаянно сбивается на пародию. Стоит ли волевую, с характером, госпожу Сидерайте приближать к «душечке»? Когда «обожавшая» ее госпожа Лукьянова вошла в кабинет и поделилась счастьем, что не лечится у этих «убийц в белых халатах», милая Сидерайте, можно сказать, ударом наотмашь заставила потрясенную пациентку забыть к ней дорогу. Между тем политическая погодка на дворе требовала большой осторожности.

Если горячо любимая дочь вполне разобралась в отце и покинула семью, отчего разделявшая ее взгляды сионистка и эмигрантски настроенная мать безропотно покорилась воле, конечно, разгаданного ею альфонса, лжеца, эгоцентрика, едва ли имевшего и безусловно потерявшего право на власть Диктатора.

Возникает гипотеза, что автор, сердечно привязанный к Мадонне по фамилии Сидерайте, превращает человека земного в ангела небесного. Лепит высокий Идеал, который представлял бы четкую антитезу низменному Йосаде.

Схема четкая, но не вполне убедительная. Слишком часто подозреваешь, что ради четкости антитезы пристрастный автор ретуширует союз нерушимый. Что его члены тянули супружескую лямку не совсем так, как рассказано в «Долгих беседах». Одно из двух: либо у госпожи Сидерайте было меньше проницательности, гордости, воли, либо у господина Йосаде было больше достоинств, чем автор записывает на его счет в дневниковом реестре.

И в мыслях нет предъявлять упрек, что автор замалчивает нежеланные или, наоборот, подбрасывает угодные, подходящие для концепции факты. В их достоверности – никаких сомнений. Но вот в окраске их, в оттенках истолкования, думаю, «варианты возможны».

Версия первая, грубоватая. Когда разведчика посылают во «вражье логово» и он меняет имя, язык, порой внешний облик, случается и жену, разве становится он предателем? Да, становится, но лишь в том случае, если пойдет на поклон к врагу, предпочтет его благосклонность, деньги и прочее.

Повествователь не в силах допустить, что Йосаде некогда верил в ком- и социдеалы, в необходимость революции, в справедливость народной власти и т. д. и т. п. Что всерьез задумал (однако не дописал) роман или драму под заглавием «Бдительность...» Я допускаю искренность его заблуждений.

Ни одно тоталитарное общество не держалось на голом страхе. Объявив себя социалистом, Гитлер бил себя в грудь и клялся, что прольет потоки чужой крови ради блага своего народа – Единственного Великого, Немецкого и потому достойного благ, преподносившихся, кстати сказать, в материально ощутимой форме: еврейские капиталы, украинские земли, русские рабы.

Кощунственно, но приходится подтверждать, что фюрера по сей день – особенно в наши дни – глупо, непростительно считать идейно побежденным. Даже в России, оплатившей знамя над рейхстагом миллионами до сих пор плохо сосчитанных, еще хуже погребенных трупов, отряды молодчиков красуются в черных мундирах со свастикой на рукаве! Их бы в Освенцим, чтобы дошло, почем на русском базаре шел «Хайль Гитлер» и какая участь ждала его разгоряченных – в наши дни – поклонников. Национальная идея в ее звериной форме, как чума, расползается по обезумевшей планете.

Кроме страха, в арсенале Иосифа Сталина тоже имелась Идея, обогащенная Надеждой и Выгодой. Благороднейшая идея справедливости и всеобщего блага. Мечта, вобравшая в себя кровь и пот поколений, исполненных энтузиазма. Не будь этой идеи, Сталину не удалось бы с азиатской беспощадностью срубить миллионы голов. Не удалось бы изводить классы, прослойки, народы, сооружая на страх врагам Великую соцрабимперию.

В «Долгих беседах» Идея и Вера, Мечта и Надежда недооценены. Страх обретает монополию. Жизненный путь, характер, идейная метаморфоза Йосаде подвергаются деформации.

Но допустим, не выдуман период, когда Йосаде верил или очень уговаривал себя верить. А в горчайший час осознал наивность своих иллюзий. Убедился, что он попал в тоталитарный капкан, волчью яму. И что к этому «вражьему логову» приговорен пожизненно. Фронтовику ведомо: «на войне, как на войне». Стиснув зубы, он меняет свою тактику и стратегию. Под установленную в державе норму подгоняет свой облик. Он предатель? Прежде всего он – пленник. Он станет предателем, если не выдержит, растеряется, перейдет коварно-забытую грань между трезво-расчетливым смирением тактика и безнадегой склонившего голову и колени раба, если подменит свое кредо, свою стержневую Идею сдачей на милость охранников.

Еще штрих. Смею думать, что не совсем справедливо оценивать переход Йосаде в литовскую культуру как решение, продиктованное лишь трусостью. И Соломон Михоэлс, и Перец Маркиш, и большинство художников, связанных в советской империи с идишистской культурой, задолго до девятого вала гонений, арестов, расстрелов трагически ощущали, что почва из-под ног исчезает, что берега еврейской культуры сужаются. Ощущение наступавшего кризиса тоже легко клеймить как готовность к предательству – но никуда ведь не денешься, факты упрямы. Сотрудник, почти хозяин «Пяргале», неизбежно и постоянно озабоченный тиражом журнала, вряд ли не понимал, что уничтоженному еврейству старой Литвы из могильных рвов выбраться не удастся. Навидавшийся многого, отягченный исторической памятью, Йосаде скорее всего утратил надежду, что просвет появится на его веку. Загадывать же на тысячу лет вперед – работа для безработных.

Йосаде нашел выход: стал внутренним эмигрантом. Тридцать лет нигде не служил. На юбилеи не ходил, свои не отмечал. На похвальные грамоты плевал демонстративно. Персональной пенсией пренебрег. Поездки в дома творчества создавали ему иллюзию прикосновенности к писательскому цеху.

Еще довод к предложенной версии. Жена, приняв перестройку мужа сначала как должное, постепенно оценила ее губительные последствия. Патриархальноверная, стойкая, решила прощать его неверные шаги. Осознав свершившуюся трагедию, жалела, поддерживала под локоток, чтобы оступившийся и почти обреченный впредь оступаться все-таки реже сбивался в сторону от верной дороги.

Версий множество – беспощадных, сентиментальных. Версия «Долгих бесед» продиктована прежде всего тем, что их автор моложе героя на тридцать семь лет. Как раз в тот год, когда Евсей Цейтлин родился в Сибири, начались аресты по делу Еврейского антифашистского комитета. Понятно, что фронт, застенки и зоны, еженощные страхи, что вот, подъехали к подъезду, сейчас нагрянут, словом, все пережитое Йокубасом Йосаде, к счастью, миновало его собеседника. Настаиваю: миновало, потому что войну и тюрьму можно изучать, исследовать, заново и глубже оценивать, но – немыслимо познать, не испытав на собственной шкуре.

Внешняя эмиграция Цейтлина – продолжение внутренней эмиграции Йосаде. Тем не менее, совершив переезды из Сибири в Литву и дальше – за океан, проявив упорство, автор едва ли день за днем рисковал головой. Так что же, есть у Третьего тысячелетия право судить Второе, предав забвению гуманное правило древних: «О мертвых хорошо или ничего»? Никаких сомнений: кроме права, есть жгучая необходимость.

Конкретней, автор «Долгих бесед», посвятив пятилетие социально-психологическому эксперименту, заработал ли право выносить приговор полуприятелю-полужертве, чрезмерно обеспокоенной, тревожно ждавшей оправдания? Вопрос нелегкий, без колебаний на него не ответить. Но все-таки – заработал. Время опять не терпит сентиментальности.

Теперь без всяких оглядок и ссылок на время – по сердцу да по совести: заслужил ли «й» реабилитацию? Что говорить, осторожнее внять другому правилу древних, еще более мудрому, чем первое: «Не судите да не судимы будете». Однако достойнее не страшиться судов и приговоров. «Й» реабилитации не заслужил.

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru