[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  АПРЕЛЬ 2005 АДАР-2 5765 – 4 (156)     

 

МЕНАХЕМ-ЦЫГАН

Григорий Канович

Каждой осенью, в короткие, поминальные по мужскому лету дни, в притихший, обморочный Йонамиестис на старых повозках, заляпанных сдобной дорожной грязью, приезжали Б-г весть откуда (то ли из Белоcтока, то ли из Кенигсберга) незваные гости – цыгане. На заросшем сиротливыми кустиками жухлой травы пустыре над Вилией они выпрягали своих усталых и послушных лошадей и, раскинув выцветшие на солнце, латаные-перелатаные шатры, принимались из битого кирпича сооружать времянки-каменки для приготовления своей нехитрой снеди. Кое-как устроившись на облюбованном месте, пришельцы в одиночку и группками отправлялись на привычный промысел в местечко – мужчины за гроши лудить прохудившиеся медные тазы и кастрюли, еще пахнувшие брусничным или малиновым вареньем, а женщины с малолетними детишками на руках – предсказывать на ломаном польском или на изуродованном немецком каждому желающему его близкое и далекое будущее. Работы у лудильщиков было хоть отбавляй – не то что у гадалок. Евреи, опасавшиеся пускать чужаков на порог, ни в каких предсказаниях не нуждались – они знали, что, как пелось в расхожей песне, ничего хорошего ни в настоящем, ни в будущем их не ждет: в понедельник – картошка, во вторник – картошка и через десять лет тоже картошка, и потому только отмахивались от назойливых ясновидиц. В отместку за отказ услышать о дальней, счастливой дороге и златых горах, о бубновых королях и пиковых дамах ворожеи под шумок ухитрялись умыкнуть то простодушную безнадзорную хохлатку, то приглянувшуюся байковую рубаху или ситцевую блузку, сушившиеся на веревке, а то и похрюкивающего на подворье соседки-литовки подсвинка – сунул в торбу, и поминай как звали. На воришек никто жаловаться и не думал. Жалуйся не жалуйся, всё равно в кутузку никого не упекут.

– Засади их в тюрьму, расходы на них будут куда больше, чем ущерб от воровства, – уверял осведомленный во всех тюремных тонкостях единственный страж порядка в Йонамиестисе Пятрас Гаршва. – Ну съедят обворованные одной курочкой или одним поросеночком меньше. Что за беда? Вот если бы цыгане, скажем, у господина бургомистра угнали автомобиль немецкой марки, как когда-то его любимца – английского рысака. Тут уж, поверьте, угонщику влетело бы как следует. Помните, сколько впаяли за это вашему сородичу? – хитро прищурившись, вопрошал, бывало, словоохотливый Гаршва, и его мохнатые, тронутые изморозью брови напуганными ласточками мигом взлетали вверх. – Пятерочку! Тогда о Менахеме-цыгане все столичные газеты – и «Литовские новости», и «Двадцатый век» писали, пожалуй, больше, чем о наших летчиках-героях, которые на «Литуанике» перемахнули через океан в Америку.

– Как же, как же, помним, – без запинки угодливо привирал обласканный вниманием полицейского сапожник Гедалье Казацкер, к которому Гаршва частенько забегал обогатить свой скудный идиш, выученный за долгие годы общения с евреями, и при случае согреться дармовой чаркой кошерной наливки. – Мы Менахема-цыгана и после смерти не забудем.

– После чьей смерти?

– Как это чьей? После его, конечно. Что там говорить – знаменитость! Были у нас и пророки, и цари, но евреев-конокрадов в помине не было. Не сойти мне с этого места, их и вовсе бы не было, – клялся льстивый Казацкер, – не вздумай этот бесшабашный Менахем угонять рысака нашего бургомистра. Вы, господин Гаршва, человек умный – иначе бы не служили в полиции, а день-деньской подбивали бы, как я, грязные подметки, – скажите на милость, зачем нам, евреям, которые, можно сказать, с детства и до гробовой доски ходят пешком, чужие лошади? Каждому известно – землю мы не пашем, ни за кем галопом не гоняемся, сидим себе тихонечко за колодкой или за швейной машинкой, чтобы заработать на субботнюю халу и фаршированную рыбу. Зачем, спрашивается, нам чужие лошади да к тому же английской породы?

Еврейские вопросы всегда ставили Гаршву в тупик. Не успеешь выкорчевать один, как тут же отрастает дюжина таких же каверзных.

– Это правда, землю вы не пашете и ни за кем, слава Б-гу, на рысаках галопом не гоняетесь, и если бы вашему Менахему не вздумалось угонять рысака господина бургомистра, всё было бы по-другому, – бормотал захмелевший Гаршва. И ради кого он пустился на эту авантюру? Ради дочки рабби Иехезкеля Голды? Ради мельниковой внучки Хаси? Ради вашего поскребыша – Песи?

– Ради моей Песи пока никто никого не угонял. Дай-то Б-г, чтобы еще при моей жизни нашелся охотник, который бы угнал ее вместе с приданым. Какая дурь втемяшилась Менахему в голову, что он вместо того, чтобы обменяться обручальными кольцами с еврейкой, увязался за дикаркой, имени которой толком-то не знал, и из первого жениха в округе стал первым евреем-конокрадом…

– Говорят, эта цыганка и по сей день ему покоя не дает. Как только услышит за окнами скрип ихних колес, так он ноги в руки – и на косогор к табору.

– Не дает, к сожалению, не дает, – подтвердил вечный кивальщик и поддакиватель Гедалье Казацкер. – Если бы он втрескался в какую-нибудь из ваших – Ону или Гражину, это куда бы ни шло. Пусть они и другой веры, но свои, здешние. А у цыган какая вера? Они только в воровство верят. И где это слыхано, чтобы нормальный еврей менял свой дом на табор.

– Раз бежит, значит, тянет его...

Гаршва, конечно, хватил через край – Менахем-цыган давно на косогор не бегает. С такими болячками, как у него, не очень разбежишься. Он еще в тюрьме подхватил какую-то паскудную хворь – то ли легкие прохудились, то ли печень подвела. Из-за нее, из-за этой хвори, он целыми днями не выходил из дому. Сидел на колченогом, грубо сколоченном стуле и с утра до вечера молча, не мигая, смотрел в засиженное мухами окно, и никто не знал, что он там кроме щербатой, расцвеченной алыми коровьими лепешками мостовой, высокого неба, забеленного медленно и прощально плывущими облаками, нещедрого на тепло солнца да пролетающих над бескрылым местечком птиц видит. Правда, никто и не отваживался у него допытываться – каждый волен видеть всё, что ему хочется. Г-сподь даже мухе дал глаза, чтобы та могла полюбоваться не только помоями в ведре и мусором на свалке, но и недосягаемыми, голубыми небесами. Допытывайся у Менахема, не допытывайся, всё равно из него ничего путного, как из застывшей на подоконнике задумчивой мухи, не выжмешь. Все слова давным-давно опали с его уст, как по осени листья с вяза, и ветер унес их невесть куда.

Может, Менахем-цыган видел себя, как прежде, здоровым и смелым, мчащимся на угнанном рысаке из заскорузлого Йонамиестиса в дальний край, где воли больше, чем счастья, и где измена страшней, чем гибель; может, смотрел в окно и переговаривался с ангелами или подбирал для себя облако, чтобы, поднявшись в высь, закутаться в него, как в саван, и навсегда растаять в предвечернем мареве...

 Еще совсем недавно Менахем ни о каких дальних краях не думал, не то что с ангелами – со своими одногодками не разговаривал и в облака не кутался. Зимой и летом ходил с открытой нараспашку грудью, купался в сердобольные литовские морозы в коварных прорубях Вилии, был мастеровит, умел шить одежду и подбивать подметки, плотничать и красить стены, складывать печи, рыть колодцы. В местечке злословили, что он умеет делать всё, кроме детей.

– У тебя – что, нечем?

– Есть чем, но не с кем, – отшучивался Менахем.

– Как это не с кем? Девицы за тобой табунами ходят. А ты от них нос воротишь. Выбирай любую! Не выберешь – бобылем останешься, запаршивеешь без женщины, – подтрунивал над ним Гедалье Казацкер, отец засидевшейся в девках Песи.

– Ты что, не знаешь, что в холостяцкой постели черви заводятся? – подначивал его мельник Ошер Ривкин. – Если долго не будешь пользоваться своим пестиком, он, чего доброго, у тебя заплесневеет и тоже превратится в сморщенного червячка.

Упрямого Менахема уговаривал даже степенный рабби Иехезкель, который без всяких колебаний выдал бы за него свою старшенькую Голду и отписал бы молодоженам дом.

– Каждый еврей должен оставить на земле еще одного еврея, – поучал его рабби, когда тот приходил пилить для молельни дрова на зиму, чистить во дворе колодец или просто молиться. – А ты, Менахем, по-моему, мог бы, с Б-жьей помощью, увеличить их число не на одну единицу, а на целый миньян…Чего же ты, красавец, ждешь?

– Любви, рабби, любви, – отвечал Менахем, который и без Б-жьей помощи мог бы настругать их с десяток. – Мало, чтобы тебя любили, важно, чтобы и ты отвечал тем же…

Рабби Иехезкель был великим знатоком Торы, но в любви он мало чего смыслил, ибо больше всех на свете любил не преданную ему Черну, а Г-спода Б-га, который, к счастью, был не женщиной и любви которого никогда не надо было ждать. Любовь Г-сподня была с ним всегда и всюду: днем – на амвоне, а по ночам – в супружеской постели. Старик слушал Менахема, покачивал головой, усыпанной нетающими снегами времени, не то порицая его, не то воодушевляя.

Менахем и впрямь до тюрьмы был жених на загляденье – черные, густые, как колесный деготь, волосы; широкие, крепкие, как кладбищенские плиты, плечи; голубые, как у христианина, глаза. С ним заигрывали и рослые, мускулистые, созревшие для соблазна и утех литовки, которые ласково, на свой лад называли его Миколюкас. Встретят где-нибудь на улице или у реки и давай искушать:

– Миколюк, приходи завтра на маевку… Научим тебя клум-пакойис танцевать! И кадриль! И польку! Не бойся, не тронем, домой вернешься целехоньким. Ха-ха-ха!.. А если и тронем – еще спасибо скажешь. В чужом саду яблочки слаще. Ха-ха-ха!.. Правда, Антонина?

– Правда, правда, Казе! Слаще! Ха-ха-ха!

– Приходи, Миколюк, на Заячий лужок. Не пожалеешь…

В местечке тревожно и злорадно перешептывались: начнет, мол, с кадрили или польки, а кончит крещением в костеле. Такое в Йонамиестисе уже случалось. Сын аптекаря Мендла Левина надкусил яблочко из чужого сада и вскоре из Мотла стал Мотеюсом Левинскасом, сменил бархатную ермолку на серебряный нательный крест.

Менахем ни на какие призывы не откликался, внимания на подковырки не обращал, на Заячий лужок не ходил, в чужие сады не забирался и если с кем-то и водил дружбу, то только с сиротой Брохой, хромоножкой, служившей нянькой и кухаркой у многодетного рабби Иехезкеля; защищал ее от поклепов и злых оговоров, будто она, невенчанная, вот-вот понесет от него и родит мамзера – байстрюка. За глаза ее в Йонамиестисе называли дурочкой, блаженной, но Броха ни на кого не таила зла, улыбалась каждому встречному и поперечному своей беззащитной и неброской улыбкой, убеждая не столько других, сколько самоё себя, что любить должно не только того, кто тебя любит, но и того, кто тебя не любит. Разве река не поит всех – даже сбрасывающих в нее навоз и гниль, разве деревья не шелестят для всех – даже для ломающих их ветки и обдирающих их кору, разве птицы не тешат своим сладкозвучным пением всех – даже тех, кто держит их годами в неволе? Г-сподь Б-г никого и никогда не осуждает за любовь. Только за ненависть и злобу.

Это она, Броха, ничего дурного не подозревая, в один из осенних дней невольно свела Менахема с той, из-за которой вся его прежняя жизнь пошла кувырком.

– Знаешь, c кем сейчас рабби Иехезкель разговоры ведет? Ни за что не угадаешь.

– Ну?

– С цыганкой из табора.

– Ну?

– Она за один лит согласилась рассказать про его судьбу. Рабби лит дал, но от гадания отказался.

– А что – разве он и по-цыгански понимает?

– Нужда заставит – и по-птичьи запоешь. Цыганка, оказывается, говорит на идише. Плохо, но понятно. Рабби сказал ей – всё, что человек должен знать про свою судьбу, уже давно написано в Торе. Там, мол, ясно сказано о том, что было тысячи лет тому назад, что произойдет через мгновение и что случится через тысячи лет… Другая после этого не стала бы ему досаждать и ушла бы, но эта и бровью не повела.

– Если рабби Иехезкель сам не решается ее выпроводить, может, помочь – кликнуть ее. Пусть лучше мне за лит погадает и скажет, что меня в ближайшее время ждет, – неожиданно выпалил Менахем.

Он и сам не смог бы объяснить свой внезапный и бездумный порыв, тем более, что в никакие гадания не верил. Что это было – то ли неутоленное любопытство, то ли подспудное желание узнать о себе то, что от других вряд ли когда-нибудь узнаешь.

– Она, между прочим, красивая, – просто, без всякой зависти, скорее с какой-то застенчивой гордостью, словно речь шла о ней самой, сказала Броха. – Таких красавиц я сроду не видела. Даже во сне.

Брохины слова еще больше раззадорили Менахема. Кем, кем, а писаными красавицами Йонамиестис похвастать не мог...

– Чего ж она там так долго?

– Наверно, всё-таки пытается уломать старика. Я своими ушами слышала, как она говорила, что цыгане знают то, чего нигде пером не написано и никто, кроме них, на свете не знает.

– Может, и впрямь знают.

– Рабби Иехезкель не привык выгонять пришельцев. Пока не накормит, не расспросит, есть ли у них крыша над головой, не отпустит. Кто, кроме него, оставляет на ночь открытой дверь для бездомных и гонимых? Наш рабби, даруй Г-сподь ему долгие годы, не так боится того, что его ограбят или убьют, как того, что не успеет вовремя кому-то прийти на помощь.

Наконец цыганка вышла.

Она и впрямь была красива какой-то диковатой, дразнящей краcотой – высокая, смуглолицая, белозубая, в длинной широкой юбке, увешанной вдоль пояса аляповатыми блестками, в цветастом платке, из-под которого выбивались отливающие глазурью черные пряди; крупные лунообразные серьги, которые при ходьбе позвякивали и сверкали в ушах, как ломти диковинных заморских плодов. У нее была стремительная походка – она передвигалась, как лесной зверек, прыжками, словно одновременно высматривала и подстерегающую опасность, и свою очередную жертву. Цыганка скосила свои большие, цвета вишневого варенья, глаза сперва на хромоножку Броху («Ну ей, бедняге, с колыбели уже всё нагадали»), потом задержала взгляд на стройном, молодцеватом Менахеме («Этот красавчик вполне может сойти и за цыгана») и, смекнув, что ничего на них не заработает, собралась было пройти мимо, как ее остановил мужской голос:

– Меня зовут Менахем.

– А меня Ильда.

– Можешь мне погадать?

– Почему бы нет? Я гадаю всем, кто платит.

– Я заплачу, – пообещал тот, кто мог сойти за цыгана.

– На картах или по руке?

– По руке.

– Но деньги, милый, наперед.

– Сколько с меня?

– Со всех по литу.

Менахем полез в карман и достал оттуда денежку.

Ильда долго рассматривала монету, переворачивала с боку на бок, спрятала ее куда-то в безразмерную юбку, потом своей окольцованной, загорелой рукой взяла пятерню Менахема и нараспев, перемешивая осколочный идиш с шипучим польским, принялась с каким-то глухим неистовством нашептывать что-то про предстоящую любовь Менахема к пиковой даме, которая скоро явится и воспламенит его одинокое сердце, как молния в поле стожок соломы; про счастье, которое он потеряет, если ради любви не отречется от всего, что было ему дорого до встречи с прекрасной незнакомкой.

Броха слушала Ильду с почтительным испугом, удивляясь ее напору и уверенности, а Менахем смотрел то в бездонные, омутные глаза ворожеи, то на ее окольцованную руку, заразительное тепло которой растекалось по всему его телу и вызывало какое-то безотчетное томленье и смутную и непривычную тревогу.

– Фартик! (Готово!) – низким, грудным голосом сказала Ильда. – Лучшего будущего ни у кого за лит не купишь, – и рассмеялась.

Рассмеялся и Менахем, не заметив, что всё еще держит ее за руку.

– Руку-то мне, красавчик, верни. Рука моя, золотко, стоит намного дороже, чем гаданье.

И снова рассмеялась.

Менахем смутился и отдернул свою пятерню.

– Прощай! – пропела Ильда и поспешила к другим домам за новой данью… А страстной любви, несметного богатства и дальних дорог у нее было припасено для всего местечка.

– Понравилась она тебе? – тихо спросила Броха и, не дожидаясь ответа, добавила: – Жаль, что не еврейка. Тогда ты на ней уж точно бы женился.

– Глупости, – бросил он, не возразив, однако. – С чего ты взяла?

– Так мне показалось…

Слова Брохи ошеломили его. Хромоножка своим женским чутьем ревниво угадала то, что вертелось у него в голове и в чем он стеснялся самому себе признаться. Хотя чего стесняться? Разве Г-сподь спрашивал, какого Ева роду-племени, цыганка она или еврейка? Всевышний никаких дознаний ей не устраивал, соединил с Адамом и благословил. Почему же Он не может сделать то же самое с ним и Ильдой?

Не успел Менахем расстаться с ворожеей, как вновь стал бродить по местечку и искать с ней встречи. Стоило ей выйти из какого-нибудь дома, где она за лит предсказывала златые горы и кучу детей, как он тут же подкрадывался сзади и по-мальчишески звонко восклицал:

– А мне погадаешь?

Прохожие евреи оглядывались на его окрики и с немым состраданием крутили боевым указательным пальцем у виска или назидательно доили свои пейсы.

Ильда испуганно оборачивалась и, увидев Менахема, принималась хохотать на всю улицу...

– Я тебе уже всё нагадала.

– Не всё, не всё. Что-то ты всё равно утаила. Ведь утаила? Давай еще раз.

И так изо дня в день.

– Я тебя, красавчик, разорю… Денег на меня не хватит.

– Хватит, хватит. А не хватит, банк ограблю!..

Менахем мягко и настойчиво втягивал Ильду в эту непонятную и небезопасную игру, исподволь как бы приручая, и та не противилась его забавным шалостям, а зачастую даже их своим хохотом поощряла. Пока платит, пусть шалит. Его ухаживания льстили ее самолюбию и скрашивали нищенские, однообразные будни. Приученная с детства всё оценивать трезво, извлекать из всего, пусть малую, выгоду, она нисколько не сомневалась в том, что, как только табор тронется с места и покинет это замурзанное местечко, ее игра с этим прилипчивым воздыхателем навсегда закончится – он наконец уразумеет, что оседлому еврею к цыганке приставать нечего. Еще не было такого случая, чтобы евреи женились на цыганках, а цыганки выходили за евреев. В Польше какая-то сумасбродная цыганка попыталась нарушить священный завет предков, и отец за это забил ее до смерти плетьми. Достанется Ильде, если в таборе пронюхают про ее шашни с Менахемом. Что с того, что он похож на цыгана? Воробьи с соколами вместе не летают. Еврей не станет всю жизнь кочевать по белу свету, мотаться из одного местечка в другое, из одной страны в другую, он ни за что не променяет свою крытую дранкой или черепицей крышу на дырявое осеннее небо и цепи, которыми он прикован к своей лавке и синагоге, к цирюльне и к столярной, на голодную свободу и бесприютную волю.

Ильда никогда не забывала наставлений деда:

– Б-г создал человека, а ветер – цыгана. Нынче тут, завтра там…

При встречах с Менахемом ей на неподатливом идише или на невнятном польском недоставало слов для того, чтобы растолковать ему, что она издавна назубок усвоила от своих предков – держаться подальше от чужих, не верить никаким их посулам и клятвам, не ждать от них никаких милостей – иначе беды не миновать. Неровен час, поддашься, девочка, нахлынувшему чувству и жестоко и непоправимо за него поплатишься...

Продолжение следует

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru