[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  ФЕВРАЛЬ 2006 ШВАТ 5766 – 2 (166)

 

ПЕРЕЦ  МАРКИШ

Леонид Кацис

Перец Маркиш относится к таким фигурам в поэзии, что выбор нескольких текстов для антологии оказывается крайне затруднительным. Прежде всего потому, что он, в отличие от большинства еврейских поэтов ХХ века, – поэт эпический.

Разумеется, мы могли бы выбрать у Маркиша какие-то стихотворения, какие-то отрывки из его поэм, однако любой отрывок нарушает целостность поэтического высказывания автора. Если бы мы выбрали какое-то из самых ранних его стихотворений, то с удивлением убедились бы в том, что стихи эти написаны по-русски. Впрочем, для мальчика из местечка Полонное, родившегося в 1895 году, не так уж удивительно было стремление к русской культуре. Если бы мы выбрали стихи революционных лет, они встали бы в ряд тех, которые писали тогда многие еврейские юноши, захваченные революционным вихрем. Не хотелось бы считать представительными и сочинения времен Отечественной войны, ибо и их идеологическая составляющая, и тема еврейской трагедии столь же предсказуемы, как революционные мотивы в раннем творчестве. Еще раз подчеркнем: во всей целостности поэтическое мировоззрение Маркиша выявляется лишь в огромных эпических полотнах, где сам размах повествования уже необычен для еврейской литературы. Заметим также, что многочисленные попытки еврейских поэтов писать огромные эпосы входили в некоторое противоречие с ситуацией в тогдашней русской литературе, поскольку распад огромной империи уничтожил базу для русского эпоса (она вновь создалась уже в период раннего сталинизма) и, наоборот, неожиданно открыл поразительные горизонты для еврейских поэтов, по-новому ощутивших и новый мир революции, и обновление еврейского мира после ликвидации «черты оседлости». Правда, уже к 1930-м годам этот эпический поток (в предыдущем номере «Лехаима» мы приводили отрывки из романа в стихах Льва Квитко «Годы молодые») стал параллелен многим процессам в советской поэзии, и сами процессы создания советской литературы не могли не повлиять на творчество еврейского поэта, между 1919 и 1925 годом прошедшего путь по центрам тогдашней еврейской литературы. Это и Варшава, и Берлин, и даже Париж. Возвращение в СССР для Маркиша казалось логичным, ведь в России он видел начало глобальной революции. Трудно сказать, насколько понятен был еврейским поэтам и писателям дьявольский план привлечения их для пропаганды новой еврейской жизни в СССР. Маркиш отразил этот путь возвращения романтичных евреев на революционную родину в прозаической книге «Возвращение Нейтана Бейкера» (1934), вышедшей и по-русски.

Возвращение для Маркиша закончилось трагически – в том же самом 1952 году, когда погибли почти все его товарищи по тогдашней еврейской литературе…

Нам бы не хотелось, чтобы этот конец скрыл от читателя того поэта, который создал свой целостный мир, разрушенный немилосердной судьбой. Поэтому для представления Переца Маркиша мы выбрали небольшую его поэму «Последний», написанную в Париже, в 1924 году, уже зрелым поэтом, накануне его возвращения в СССР. Переведена она мастером русского поэтического эпоса Павлом Антокольским, что также немаловажно. В этой поэме мы видим и отголоски «Мертвецов пустыни» Х.-Н. Бялика, и некоторые мотивы, тогда же возникшие в поэзии Э. Багрицкого, и сложные размышления о еврейской истории. Не будем сбрасывать со счетов название поэмы. Оно явно обыгрывает образ «Вечного жида», чья судьба, по мнению Маркиша, заканчивается. Впоследствии столь глубоких и трагических еврейских образов в поэзии Маркиша не будет. Равно как невозможен будет столь взволнованный и трагический взгляд на перспективы сионизма, выраженный в «Последнем». Не забудем: Мошиах должен прийти тогда, когда застанет на земле лишь остаток избранного народа. А здесь перед нами уже «последний» его представитель… Советский эпос предусматривал для социалистической по содержанию и национальной по форме литературы куда более обтекаемые, стертые формы и образы с очевидным и бравурным финалом. Зная же поэму «Последний», мы всегда, даже в советских стихах Маркиша, будем ощущать его полнокровное еврейское мировосприятие.

В конце концов, поэту не дано предугадать, какое его сочинение и когда окажется более актуальным и важным для потомков. На наш взгляд, из всех сочинений Маркиша именно «Последний» наиболее полно выразил в своих образах и символах то, что пришлось пережить евреям в ХХ веке, и то, что продолжает волновать нас сегодня.

Трудно сказать, что могло бы быть в идишской поэзии, не будь советского соблазна, захватившего столь многих, и Катастрофы, унесшей подавляющее большинство читателей Маркиша и его современников. Поэтому едва ли не последний действительно свободный выкрик поэта звучит столь сильно – если не пророчески – сегодня. И если мы не хотим, чтобы прервалась «Золотая цепь» (как называется крупнейший журнал на идише сегодня), мы должны прислушаться к словам Маркиша.

 

216. ПОСЛЕДНИЙ

 

1

 

Ни крыши, ни стола. Кровать моя

жестка мне.

Над изголовьем свеч родные не зажгли.

Я на твоем пути лежу щербатым камнем.

Смерть! Растопчи меня. Перешагни в пыли.

 

Нет в очаге золы. Оторван дым от крыши.

Стенаньям траурным быть надо мной

не след.

Одни горбы торчат всё круче и всё выше.

Приди! Возьми! Конец. Над нами неба нет.

Горбат со всех сторон. Четырехкратно

сгорблен.

Так выпирает стыд из тела моего.

Так пухнет опухоль неизлечимой скорби.

Так сохнет мех с вином. Всё гибнет.

Всё – мертво.

 

Кто черный катафалк мне

к ночи приготовит?

Где погребальных кляч в упряжку я найду?

Смогу ли променять мой ветхий могендовид

На пятикрылую военную звезду?

 

Отдай мне жадный рот, желание

рождаться,

Свежо и слепо жить, без смысла, без конца!

Личинки в падали жиреют и плодятся,

И правнуки ко мне не повернут лица.

 

Дай мне топор, кирку, мотыгу

дай простую!

Не богохульник я, не книжник, не пророк.

Мне на смех грамоту всучили и пустую

Котомку странничью связали поперек.

 

Как мельничным крылам –

безветренные тучи,

Как пересохшим ртам – холодная вода.

Дай мне оленем быть, плясать

на острой круче

И падать в бездну дай, не ведая куда...

2

 

Становища пустынь, пергаментные

 строки,

Черновики распутий, письменность

путей.

Мир не причалившим в столь

медленные сроки

Скрижалям, выветренным,

словно пыль костей!

 

Ты помнишь пастухов тобой

избранных племя?

Ты на песке пустынь растил

их чахлый хлеб.

Но нет как нет вестей. Приди!

Настало время.

Прошли века с тех пор.

Остыл мой гулкий склеп.

 

Собака тощая грызет в ущелье гетто

Кость непотребную, и щелкают клыки.

Мне нужен гневный нож, а не гиена эта,

Не гнусная труха, забитая в мешки.

 

3

 

Не рослым всадником, не храбрым

фантазером

Крылатый нищий встал на горный

кряж времен.

Он памятных Голгоф не обошел дозором,

Един под множеством загадочных имен.

 

Крылатый нищий встал во фраке

и с моноклем,

Коллекционер вещей и выдумщик систем,

Ведущий звездам счет, – горят

или поблекли.

Его прибежище – шифскарта. А затем

 

От вавилонских рек до пристаней Европы,

От Сирии до рвов Московского Кремля —

Лишь телеграфных струн щемящий гуд

и ропот

Цыганит арфами Давидова псалма.

Прикована к ногам, седая гибнет ярость,

И в пальцах скрюченных мерцает

горсть монет.

Всё прочее в дыму небесном потерялось.

Приди! Возьми! Конец. Над нами неба нет.

 

Обглоданная кость – не Б-г весть

 что за блюдо.

Сосредоточенный, он мрачен, как декабрь.

И кормит мысль его, как кормит

горб верблюда,

И оплывает взор, как свечи канделябр.

 

Вот краденый мешок по улицам

влачит он.

Причалить некуда – ни крыши, ни стола.

– Ты видел прадеда? Он до доски

прочитан,

До астмы выдохся и пережжен дотла.

 

4

 

Вот он прикинулся старьевщиком

Севильи,

С лицом заржавленным, как ржав

табачный лист.

В Америке его агенты гнезда свили,

И в Турции его бордели завелись.

 

Вот в черной гондоле везет он кладь

златую,

Считает свой баланс, и в дряблых

пальцах зуд.

И вся Венеция, сгнивая и танцуя,

Швыряет серебро его процентных ссуд.

 

Заплатан и потерт его

столетний бархат.

Как сроки векселей, бесчувственны глаза.

Так выдыхается отродье патриархов,

Отгромыхавшая синайская гроза.

 

Ждет нож. И ждут весы.

Тоскует плесень морга.

Фунт мяса – правый суд.

Истец неумолим.

О, нищенская рвань кладбищенского

торга!

Но выжжено на лбах твоих –

«Иерусалим».

Ты это Шейлоку, Венеция, позволишь:

Фунт мяса – и конец.

Он сам вонзает нож.

О, лжец обманутый, мой прадед!

Фунт всего лишь!

В тысячелетиях потерянная ложь...

 

И камень двинулся и катится под ноги,

Дается в руки сам. Но будь хоть

сто камней, –

Мне бросить не в кого.

Я здесь один в дороге.

И камень брошенный опять летит

ко мне.

 

5

 

Так и пойдут они, орава попрошаек,

Кривляясь и хрипя о барыше плохом.

Взывая к небесам, божбу и торг мешая,

Неся горящий зуд чесоток и трахом.

 

Как исступленно выть в кладбищенском

ненастье,

Как под полой вести торговлю на гроши –

Всем: водкой, женщинами,

пурпуром династий, –

Всё, всё им ведомо под струпьями парши.

 

Вот в царственных чалмах, мехах,

златых кафтанах

Кордова мудрая, пять родников легенд,

Звезда теологов и спорщиков гортанных.

Кто скажет, на какой толкучке их агент?

 

Вот он сидит, мудрец, туберкулезом

скрючен,

Впился в газетный лист –

космат, рыжебород,

К осенней сырости и нищете приучен,

Кто этот Агасфер – богач или банкрот?

 

6

 

– Дом богоматери, какой ты

грусти полон?

О чем колокола мечтают, замолчав?

Химерам скрюченным, двуполым

и бесполым,

Какие оргии мерещатся в ночах?

Но вот под сводами – торгаш всемирный,

янки.

Он в роговых очках. Он страстный

антиквар.

Он думает о том, не взять ли

в содержанки

Твою историю. Он оценил товар.

 

Он так почтителен к твоим

великолепьям,

К разлету этих дуг

                      и ромбам симметрий.

Он смотрит, как болван, на известковый

пепел,

Листает Библию и час, и два, и три.

 

Не сбросить ли химер с твоих рогатых

вышек?

Пусть прахом красота собора

                                  полетит.

Десяток этажей надстроить, чтобы

вышел

Бетонный небоскреб, его отель «Сплендид».

 

Но нет, стервятнику над мертвецом

не взвиться!

– Гей, Квазимодо, бей в свои колокола!

– Химеры древние, воспряньте

                                       в огневице,

Чтоб на святыню тень позора не легла!

 

Ты ведь влюблен, звонарь, и благороден.

Качни-ка бронзовые языки!

С тобою говорят сто тысяч мертвых

родин

Тысячелетьями безвыходной тоски.

 

Во рту моем дремучий гул жаргонов,

Наследие невозвратимых рас,

И пыль, и жажда дальних перегонов,

Проделанных в последний раз.

 

7

 

Летает над падалью черная птица,

Угрюмая, злая, столетняя птица.

– Стой, ворон! Куда ты сквозь темень

и осень?

– «Птенцы мои плачут, стервятины

просят.

Осенние ночи без корма не сладки».

– Ну что же, слетайтесь, живите

в достатке!

 

Слетелось крикливое черное вече.

И ворон к птенцам обращается с речью:

«Поля опустели.

                   Куда нам податься?

Не худо бы тут на зимовье остаться!

 

Отрадно усопшим и доли

                               не знавшим

Им карканье наше над садом опавшим.

Отрадно им грезить,

                         травой зарастая».

– Плодись, размножайся, столетняя стая!

8

 

Мерцает грустно камень Галилеи.

Далеких гор тосклив и синь узор.

На этих долах, бледный, как лилея.

Бродил ягненком странный

                               фантазер.

 

Стоит закат в оранжевом пыланье.

Стоит вверху простоволосый серп.

Кто там несет овечку на закланье,

Босой и обреченный на ущерб?

 

Весь Назарет сияньем опоясан,

А плат пространств всё шире и серей.

Спустилась ночь.

                   Мне всё-таки неясно,

Зачем вознесся в небо Назарей?

 

Наймусь поденно чабаном к верблюду.

Кочевником пройду, как бедуин.

Семь лучших жен и нож кривой добуду

И пальму посажу среди долин.

 

Пристану ли к певучим караванам,

Спрошу у них, где отыскать

                               мне путь...

– Спи, голова Синая! Я незваным

Пришел к тебе. Не слушай и забудь.

И черный брат в лицо мне смотрит дико

И отвечает: «Я здесь, как и ты,

Чабан наемный, гость, а не владыка,

Поденщик этой ветхой нищеты».

 

И он меня утопит в Мертвом море,

И я спрошу руками, как немой:

«Ответь мне, бедуин, какое горе

Несло меня? Зачем я шел домой?»

 

9

 

Ой вы ноги бестолковые мои,

Зря я гнал вас от зари и до зари.

Чью раскрытую горюющую дверь

Миновать на белом свете

                               мне теперь?

В чьем окошке огонечек мне моргал?

Там хозяина я в доме не видал.

Там, как кошка у дверного косяка,

Нежилая спит нахлебница –

                                     тоска.

 

В окна выбитые ломится закат.

Хоть войди он – не услышат:

крепко спят.

Ой вы ноги бестолковые мои,

Зря я гнал вас от зари и до зари.

 

10

 

Был Млечный Путь белее молока.

По пригородам кошки завизжали.

Тьмы мертвецов сошлись издалека

Вернуть Синаю ветхие скрижали.

 

Дымятся рты. Клубится шерсть бород.

– Вставай, базар! Сочтите, горожане,

Во что вам обошлось из рода в род

Всех ваших заповедей содержанье.

 

Как хартия, обуглен их жаргон.

На головах зола и прах созвездий.

– Прощай, Синай!

                   Последний перегон —

И звездный прах дымится на разъезде.

1924

Париж

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru