[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  АПРЕЛЬ 2006 НИСАН 5766 – 4 (168)

 

ДИАГНОЗ ДОКТОРА САРТРА

Михаил Горелик

В оформлении обложки использован плакат Джона Хартфильда 1935 года. Джон Хартфильд (настоящее имя Хельмут Херцфельде; 1891, Берлин – 1968, там же) – один из создателей фотомонтажа, классик политического фотомонтажа, любил гротеск, прославился своими антифашистскими работами. Словари определяют его как «немецкого графика», но коль скоро мы обсуждаем еврейский вопрос, нелишне сказать, что сей немецкий график был евреем, и это существенно для понимания его жизни и творчества. После прихода к власти Гитлера бежал из Германии: как коммунист, как антифашист, как еврей. Тогда это были почти синонимы.

 

Фотомонтаж, представленный на обложке, сделан в Праге. В нем сарказм и ужас, и предчувствие еще более ужасного ужаса. Все персонажи здесь хороши, а младенец так просто умилителен. Никто из них не будет страдать от отсутствия железа в организме. Но, боюсь, за счет прочих микроэлементов.  На плакате есть слова, отсутствующие на обложке: «Ура! Масло кончилось!» – иронический комментарий к приведенному здесь же пассажу из речи Геринга: «Металл всегда делал Рейх сильным. От масла и сала народ только жиреет».В прошлом году исполнилось тридцать лет со дня смерти Жан-Поля Сартра. Круглая дата, располагающая к разговору. В России ее практически не заметили. А ведь Сартр был ньюсмейкером: не только для Запада – и для России тоже. И не прошел мимо еврейского сюжета, что было в Европе тех лет, когда его «еврейские» сочинения писались, большой редкостью.

В детстве Сартр мечтал стать одновременно Спинозой и Стендалем. Амбициозная мечта, такие редко осуществляются. Ему это удалось.

 

«Азбука-Классика» издала книжку «Портрет антисемита», где Сартр представлен в двух любезных ему ипостасях: как Спиноза и как Стендаль вместе – под одной обложкой. Точнее, как Стендаль и Спиноза, потому что сначала всё-таки идет роман «Детство вождя», а «Размышления о еврейском вопросе» – уже потом. Сначала беллетристика, потом аналитика, сначала картинка, потом рефлексия. Не знаю, концептуальна ли такая последовательность. Но сочинения публикуются в порядке издания: «Детство вождя» – 1939 год, «Размышления» – 1946-й. Между ними война, участие в Сопротивлении, концлагерь.

Вообще говоря, название «Портрет антисемита» не вполне точно. Роман – да, роман действительно «портрет», правда, портрет не антисемита, а процесса, в котором человек становится антисемитом, история становления: не статика, а динамика. Что же касается «Размышлений», они тематически шире: там есть не только «портрет антисемита», но и портрет демократа и портрет еврея. Однако я в своем комментарии буду верен названию: поговорим об антисемите – демократ и еврей пускай подождут. «Детство вождя» начинается с самых нежных младенческих воспоминаний. В конце романа мы видим молодого человека, осознавшего свое великое национальное и историческое призвание.

Вот последний пассаж:

 

Часы на стене пробили полдень. Люсьен поднялся. Превращение совершилось: час назад в это кафе вошел миловидный нерешительный юноша – сейчас из кафе выходил мужчина, вождь французов. Французское утро облило его блистающим светом, и он пошел. На углу улицы Эколь и бульвара Сен-Мишель он подошел к витрине канцелярской лавки и всмотрелся в свое отражение: он хотел увидеть на своем лице непроницаемое лемордановское выражение, которое так его восхищало, но стекло отразило симпатичное упрямое молодое личико, пока еще недостаточно страшное. «Надо будет отпустить усики», – подумал он.

 

Теперь всё то же самое, но в слегка переструктурированном виде. Маленькая декомпозиция. Чтобы наглядно показать, как это сделано. Нумерация проставлена для удобства комментирования.

 

1. Часы на стене пробили полдень.

2. Люсьен поднялся.

3. Превращение совершилось: час назад в это кафе вошел миловидный нерешительный юноша – сейчас из кафе выходил мужчина, вождь французов.

4. Французское утро

5. облило его блистающим светом,

6. и он пошел.

7. На углу улицы Эколь и бульвара Сен-Мишель он подошел к витрине канцелярской лавки и всмотрелся в свое отражение:

8. он хотел увидеть на своем лице непроницаемое лемордановское выражение, которое так его восхищало,

9. но стекло отразило симпатичное упрямое молодое личико, пока еще недостаточно страшное.

10. “Надо будет отпустить усики”, – подумал он».

 

Всё-таки интересно, для меня самого оказалось неожиданностью, как при таком представлении текст рассыпается. А ведь всё на месте, ничего не изменено. Но я-то хотел обратить ваше внимание, сколь он искусно сделан.

1. Всё начинается с боя часов. Полдень: часы бьют долго. Не просто часы бьют в кафе – это удары судьбы, торжественная манифестация новой эры.

2. Материализация метафоры: с одной стороны, Люсьен встает со стула в кафе, банальное физическое движение; с другой стороны, поднимается во весь свой (потенциально гигантский) рост, поднимается для исполнения осознанной им великой миссии.

3. Традиционный элемент волшебных сказок, мистерий, религиозных обращений: войти в некоторое место одним и выйти совсем другим. Вошел юноша – вышел мужчина, вошел миловидный нерешительный – вышел вождь. Сартр намеренно банализирует «место»: кафе. В Германии была бы пивная.

4. Утро, в которое происходит озарение Люсьена, – весеннее утро (об этом сказано чуть раньше). Весна и утро – символы начала: Люсьен в самом начале пути, перед ним вся жизнь. Сартр как бы забывает, что только что пробило полдень: пора бы уже утру и завершиться. На самом деле это не имеет никакого значения. Кроме того, точки зрения здесь намеренно смещаются: трудно разделить, где кончается самоощущение Люсьена и начинается комментарий Сартра. Определение утра – «французское». Обыкновенному человеку, среднему обывателю, если он не приехал только что из Китая, просто в голову не придет национальная характеристика. А может, не придет, если и из Китая. Но ведь Люсьен не обыкновенный человек, не средний обыватель: он вождь французов – вот и утро у него французское, у него теперь всё французское.

5. «Блистающий свет» – атрибут инициации.

6. Не просто пошел по улице, а отправился осуществлять миссию вождя французов, осиянный блистающим светом французского утра и неся в своем сердце торжественный бой французских часов. На мой вкус, ему не хватает французской булки в руке. Для полноты образа. Правда, французская булка из эксклюзивного русского ассортимента, застрявшего в моем детстве, – не знаю, сохранился ли продукт, давно не видел, но сейчас так определенно не говорят: французский багет есть – французской булки нет. «Багет» – это звучит благородно, звучит возвышенно, а «булка» – по-питерски, по-мещански.

7. Вступая на великое историческое поприще, естественно, хочется взглянуть в зеркало. Поскольку подобающего зеркала: огромного, в тяжелой золоченой раме, поблизости не нашлось, – Сартр предлагает герою витрину канцелярской лавки. Если обращение произошло в кафе, чем тебе плоха канцелярская лавка! Отражение накладывается на выставленную в витрине канцелярскую дребедень. Сартр не описывает ее – пусть в конце концов поработает сам читатель.

8. У Люсьена есть априорное ви€дение, каким должен быть его образ, образ подлинного французского вождя. «Непроницаемое лемордановское выражение, которое так его восхищало». Лемордан – примитивный жлоб из компании, в которой будущий французский вождь Люсьен проходит свои политические университеты. «Жлоб» – это я говорю, читатель, – Люсьен же видит настоящего мужчину (в России сказали бы: «настоящего мужика»), настоящего патриота.

9. Маскулинности – вот чего Люсьену не хватает. И что с избытком есть в восхитительном Лемордане. «Симпатичное... личико» – Сартр ироничен. «Пока еще недостаточно страшное» – ну да это дело наживное. Правда, над этим придется поработать. Люсьен работать готов.

10. Усики, которые должны исправить несовершенства внешности начинающего вождя, легко прочитываются: это усики Гитлера. Правда, как мы чуть позже увидим, это еще и психоаналитический знак.

Тут мне пришла в голову одна старая песня Гребенщикова, в некоторых важных пунктах похожая на текст Сартра, хотя Гребенщиков, когда ее сочинял, надо полагать, о Сартре не думал.

 

ИННОКЕНТИЙ СОЗЕРЦАЕТ СВЕТИЛА

 

Иннокентий привычно садится на стул

поглощенный светил созерцаньем

Вот уж утренний ветер над крышей подул

Отвечают светила мерцаньем

Иннокентий не сводит задумчивых глаз

с возникающих в небе явлений

Небосвод озарился мелькнул и погас

Иннокентий исполнен сомнений

Существует ли всё что горит в небесах

или это всего лишь картина

Скоро полночь набьет на кремлевских

                                           часах

На лице у него паутина

Кто другой бы сидел – Иннокентий встает

и решительно ходит по крыше

Под ногами его рубероид поет

Иннокентий взволнованно дышит

Он спускается с крыши

Он понял в чем суть

Дева в бочке подштанники плещет

Он хватает ту деву за нежную грудь

В небесах черный ворон трепещет

 

Еще бы ворону не трепетать: такое зрелище! В гребенщиковской песне тоже воспет момент истины. В отличие от Сартра, Гребенщиков помещает своего героя ближе к звездам. В ознаменование озарения здесь тоже бьют часы: правда, они еще не пробили, они только еще собираются, но мы, читатели, слышим их судьбоносный бой не хуже, чем Люсьен в кафе. И какие часы – кремлевские! Да ведь живи герой Сартра в Москве, у него тоже били бы кремлевские. У Сартра бьют полдень, у Гребенщикова – полночь: на самом деле разницы никакой. Обратите внимание: те же интересные проблемы со временем, что у Сартра: «Вот уж утренний ветер над крышей подул» и «Скоро полночь набьет на кремлевских часах». Ну и конечно, «кто другой бы сидел – Иннокентий встает» – совсем как Люсьен. Оба они поняли, в чем суть, оба они встают, Иннокентий дышит взволнованно, Люсьен исполнен холодной решимости; оба они отправляются на совершение подвигов, но только подвиги Иннокентия носят приватный характер – естественно: он хотя и эпический герой, и вождь, но всё-таки вождь самого себя, а не Франции. Впрочем, чем Люсьену так уж величаться: у нас любая губерния – пять Франций!

Да, но у Сартра дева отсутствует. На самом деле отсутствует только в процитированном фрагменте. Непосредственно перед тем дева предъявляется и занимает подобающее ей место: девственница «с васильковыми глазами», тоже, надо полагать, нежногрудая – не хуже, чем у Иннокентия. То есть как это «надо полагать»?! Нежногрудая несомненно! Прекрасный образ Франции. Она ждет своего господина и повелителя, то бишь вождя Люсьена, она от него без ума: даже не зная, она мечтает о нем, она готова для него на всё и заранее покорна его судьбоносной воле.

Усиками Люсьена, которым надлежит украсить его становящееся на наших глазах непроницаемо-мужественным, бронзовеющее лицо, Сартр завершает свой роман. Возможно, во мне говорит национальный сантимент – поколения предков, читавших справа налево, – но я бы с этих, не выросших пока, усиков как раз и начал, я бы отправился в путешествие по роману (и по жизни Люсьена) в обратном направлении: от усиков к детству.

Да ведь в сущности я так уже и сделал. Вот (представим себе) Люсьен, наглядевшись вдосталь в витрину канцелярской лавки и оставшись не вполне удовлетворенным увиденным, спешит на прием к дипломированному специалисту Жан-Полю Сартру. Тот укладывает его на кушетку – необходимый реквизит Венской школы – и сеанс начинается. С усиков. Вот ужо господин психоаналитик разъяснит сейчас пациенту, что означает желание эти вторичные половые признаки обнародовать. Сеанс за сеансом, они проходят всю жизнь пациента и добираются в конце концов до самых нежных младенческих воспоминаний. Которыми всё более-менее и объясняется. Сартр называет свой метод экзистенциальным психоанализом. Вот начало романа с незначительными купюрами.

 

«Я очарователен в этом костюмчике ангелочка». Мадам Портье сказала мамочке: «У вас прехорошенький мальчик. Он очарователен в этом костюмчике ангелочка». Месье Буффардье, расставив колени, притянул к себе Люсьена и сказал, поглаживая его руки и улыбаясь: «Да это же просто девочка. Как тебя зовут, девочка <…>» Люсьен густо покраснел <…> Он уже не был совсем уверен, что он не девочка: его так много целовали, называя «мадмуазель», и говорили, что он такая прелесть с этими крылышками из газа, и в этом длинном голубеньком платьице, и с этими маленькими голыми ручками и такими беленькими кудряшками, – и он боялся, что вдруг все решат, что он уже больше не мальчик, и очень громко протестовал, но его никто не слушал.

Он теперь всё время ходил в платьице и снимал его только на ночь, а утром, когда он просыпался, платьице уже лежало возле его кроватки, и если днем ему хотелось сделать пи-пи, то приходилось, как девочке, подбирать подол и садиться на корточки. И еще все ему говорили «моя маленькая куколка». Может быть, это уже сделалось, и он теперь правда девочка? Внутри у него было так сладко, что даже немножко мутило, и когда он говорил, голос был совсем тоненький. Он всем носил цветочки и приседал, округляя руки, и ему хотелось поцеловать самому себе руку в ямочку у локтя.

 

Вот. Из этого-то всё и выросло. «Симпатичное <…> личико» завершающих строк романа – то, что говорят о детях, о девочках, о девушках, – тоже отсюда. И первый сексуальный опыт (гомосексуальный, что как бы и напрашивается) тоже из этого милого порхания в голубеньком (естественно) платьице. И нарциссизм.

Люсьен всю жизнь пытается выбраться из платьица, сменить симпатичное личико на непроницаемое лицо настоящего мужчины (с усиками), стать настоящим мужчиной: властным, жестоким (к врагам), без расслабляющих сантиментов, не боящимся крови (чужой). Само по себе это стремление обнажает то, что он пытается замаскировать и компенсировать своим брутальным антисемитизмом – свой невроз, свою слабость – но, в силу ложной направленности этих попыток, застревает в своих детских травмах всё глубже.

Как психоаналитик Сартр полагал, что человек детерминирован своей детской сексуальностью, травмами и обстоятельствами своего детства. Как экзистенциалист он настаивал на свободе человека построить себя. С этой точки зрения человек ничем не детерминирован: он сам создает («тотализирует») себя в своем собственном «проекте» (термины Сартра). При таком понимании «для человека нет алиби» – во всяком случае, голубенькое платьице в качестве алиби не принимается.

Помимо детских переживаний, еще два важных фактора оказывают решающее влияние на формирование личности Люсьена. Социальное (буржуазное) происхождение и постоянное ощущение внутренней пустоты, заставляющей его усомниться в собственном существовании. Иннокентий тоже сомневался в существовании звезд. Марксистский социологизм Сартра вызывает у меня недоумение, хотя я отдаю себе отчет, что без него вообще нет Сартра, а сделав интеллектуальное усилие, могу более-менее понять, чем он обусловлен. Помимо всего прочего, французская, вообще западная, левая интеллигенция тогда это носила – не он один. Но он был топ-моделью. Некоторые продолжают носить до сих пор. Хотя и с легкими изменениями в фасоне.

Надпись на плакате: «Счастье, которое они принесли». В оригинале используется слово «Heil» (хайль). Это не только «счастье», но и «благо», «благополучие», «спасение».

И элемент нацистского приветствия «Хайль Гитлер!». 1938 год.

Ощущение пустоты, сомнение в собственном существовании – достаточно тонкие вещи, их и сформулировать-то непросто, рефлексия требуется. Для вождя, даже и потенциального, это уже как-то чересчур. Чувствовать он так, допустим, может. Я говорю: допустим. Но даже самому необыкновенному вождю непосильно было бы свои страхи столь точно вербализировать. Потому что, если он способен на такие штучки, он никакой не вождь, не морочьте мне голову, таких вождей не бывает. Вождь должен быть прост, как правда. Я думаю, автор поделился с героем кое-какими собственными переживаниями и соображениями. С одной стороны, он, должно быть, боялся, что образ вождя выйдет чересчур элементарным, с другой стороны, всё-таки хотелось писать про интересное.

В попытке преодолеть свой невроз Люсьен хочет стать частью чего-то большого и безусловно (в отличие от собственного условного существования) реального. Компания Лемордана как раз для этого подходит: простые, честные, искренние ребята, с грубоватым юмором, в их обществе отдыхаешь душой, всегда готовы забить инородца (если он беззащитен), прекрасны без интеллигентских извилин, все, как один, истинные патриоты Франции. Так черт у Достоевского, тоже, кажется, страдавший от внутренней пустоты, хотел воплотиться во что-то осязаемое, реальное – скажем, в семипудовую купчиху. Фашизм – семипудовая купчиха Люсьена. И не только Люсьена.

В компании Лемордана происхождение, воспитание, социальный статус Люсьена – нечто чуждое и подозрительное. Он не вполне свой, а подлинно хороши только свои («наши»), но ведь он уже стал своим: смотрите, как он врезал этому еврею! С другой стороны, его богатство, образование, культивируемое из поколения в поколение искусство управлять (повелевать) массами – всё это предпосылки будущей исторической миссии. Другому бы не простили, но, поскольку он «наш», всё востребовано, всё пойдет в дело.

И еще, конечно, тема насилия. В насилии Люсьен вылезает (на самом деле иллюзорно) из голубенького платьица, преодолевает внутреннюю пустоту, наполняя ее прямым социальным действием: Люсьен бьет еврея, следовательно, Люсьен существует. Еврей – метафизический гарант его сомнительного существования. Люсьен определяет себя через отрицание еврея, отрицательная самоидентификация: «Люсьен – это я! Тот, который терпеть не может евреев». Тема эта не только психологическая, но и культурологическая. Антисемитизм всегда производен, всегда вторичен, всегда заведомо второсортен.

В колледже Люсьен обращается к преподавателю философии, ищет аргументы собственного существования. Тот отвечает ему по-картезиански: поиски Люсьена сами по себе свидетельствуют о его существовании. Аргумент для героя недостаточный. Даже не то что недостаточный, но находящийся в иной плоскости. Философский рационализм нерелевантен Люсьену: он не нуждается в интеллектуальных аргументах. Интеллектуальное, рациональное – значит, еврейское (омерзительно!). С этой точки зрения Декарт – такой же еврей, как и Спиноза, ничем не отличается. Спинозу рекомендует почитать Люсьену преподаватель философии. Напомню: в детстве Сартр сам хотел стать Спинозой, так что это его собственная рекомендация. Но Люсьен делает свой выбор: ему не нужен высоколобый Спиноза – ему нужен низколобый Лемордан.

Только в тени Лемордана слабая душа Люсьена успокоится, только среди леморданов Люсьен найдет то, что искал: вместо индивидуального – национальное, расовое, государственное; вместо рационального – мистическое чувство причастности, освобождающее его от рефлексии, сомнений и личной ответственности, – чувство, которому рациональное противопоказано; вместо поиска истины, связанного с риском, сомнениями, поражениями, пересмотром собственных позиций – истина, раз и навсегда заданная: каменная, неколебимая, с сурово насупленными бровями. Ее нельзя сдвинуть с места, ею можно обладать, рядом с ней нужно поставить часового: пусть палит по всякому ненашему, по всякому, кто посмеет посмотреть без восторга. Зато есть к чему прислониться и чем наполниться.

 

Стараясь быть искренним, он произвел тщательный переучет того, что есть он (здесь и далее выделение Сартра. – М. Г.). «Но если это всё, и этим я должен быть, то ведь я тогда стою не больше, чем этот маленький жиденок».

 

Смириться с этим в высшей степени обидным открытием положительно невозможно, и Люсьен задает себе естественный вопрос: «А для чего вообще разгребать всю эту нутряную слизь? Чтобы заработать несварение? – или докопаться до какой-нибудь вонючей сказочки о братстве-равенстве и ошизеть? “Первая заповедь, – сказал себе Люсьен, – должна быть такой: не старайся заглянуть в себя – нет более опасной ошибки”». Правильно: рефлексия – еврейское занятие, вождям она противопоказана.

«Истинного Люсьена – теперь он это знал – надо искать в чужих глазах <...> в исполненном надежд ожидании всех тех существ, которые вырастут и умрут для него». Люсьен делает судьбоносный выбор: он отказывается от попыток наполнить свою внутреннюю пустоту сущностным содержанием, он отказывается от подлинности, он выбирает фантомное существование – отраженное существование в чужих глазах.

«Размышления о еврейском вопросе» можно было бы публиковать не вслед за «Юностью вождя», а параллельно. Эпизод – комментарий, эпизод – комментарий. А можно и наоборот: эпизод как иллюстрация к концепции. Параллельных мест полно. Вообще, счастливая идея – собрать два этих сочинения под одной обложкой. Дело не только в совпадении темы – дело во взаимодополнении. Вот, например, пассаж из «Размышлений», прямо соответствующий процитированным выше фрагментам романа:

 

Когда он (антисемит. – М. Г.) видит отразившееся в глазах окружающих беспокойство, он видит свое отражение, и уж он старается, чтобы его слова и жесты соответствовали этому отражению. Этот внешний имидж избавляет его от необходимости искать свою индивидуальность в себе самом; он сделал выбор: жить только вовне, никогда не возвращаться к самому себе и быть только страхом, который он вселит в других. Даже от Разума он бежит не так, как от собственного тайного знания о самом себе.

 

И далее:

 

Этот человек боится какого бы то ни было одиночества <…> Это человек толпы: уж и так трудно быть ниже его, но на всякий случай он старается еще пригнуться, боясь отделиться от стада и остаться наедине с самим собой. Он и стал-то антисемитом, потому что не может он существовать совсем одиноким. Фраза: «Я ненавижу евреев», – из тех, какие произносятся только в группе; произнося их, говорящий как бы вступает <…> в некий союз – в союз посредственностей.

 

Во время озарения в кафе Люсьен формулирует собственную первую заповедь. Первая христианская заповедь* (из Десяти): «Я, Г-сподь, Б-г твой. Да не будет у тебя богов иных, кроме Меня». Люсьен явно не прочь занять место Всевышнего. Воспаряя выше и выше, будущий вождь уже прямо формулирует: «Я сам – церковь». С точки зрения христианского богословия – замещая Б-га собой.

Вообще-то в жизни Люсьена нет религиозной темы. И в размышлениях тоже нет. Когда пришлось формулировать важные вещи, вдруг всплыло. В его детстве и отрочестве на бытовом уровне если и возникают какие-то религиозные реалии, то что-то крайне незначительное, не затрагивающее его личности, религия вне его размышлений: жизненный путь Люсьена не требует от него ревизии христианских ценностей, христианские идеи не стимулируют его на этом пути – они просто отсутствуют. Религия никак не влияет на отношение Люсьена к евреям. Франция первой половины прошлого века – христианская страна. Кто-то скажет: в значительной мере уже и постхристианская. Но в культурном отношении безусловно христианская. И это имеет непосредственное отношение к генезису и своеобразию антисемитизма во Франции и в Европе в целом.

Конечно, Хартфильд прямолинеен. Но кто сказал, что политический плакат не должен быть прямолинеен? Плакат 1943 года.

Сартр, однако, так не думал. В «Размышлениях о еврейском вопросе» тоже практически нет религиозной темы. Ни исторического, ни социологического аспекта. Он не считает ее сколько-нибудь важной для понимания. Он ищет ответ на путях экзистенциального психоанализа и социального (марксистского) анализа.

Его анализ антисемитизма как психологического и социального феномена достоин всяческих похвал: тонок, глубок, изящен, остроумен, хочется цитировать и цитировать, – но ему не хватает объема, методология Сартра суживает рамки проблемы, делает невозможным ответы на некоторые существенные вопросы. Антисемитизм – религия посредственностей. Всё так, всё правильно. Но разве Луи Селин был посредственностью? И как вне религиозного поля объяснить антисемитизм Достоевского, Розанова, Флоренского, которых вряд ли можно отнести к числу посредственностей. Вне религиозного поля – никак!

Кстати, уж коли речь зашла о Селине. В конце книги приведен «Указатель имен, встречающихся в тексте». Во-первых, он неполон, во-вторых, бессодержателен. О Селине сказано: «Известный французский писатель». Что может извлечь из этого лапидарного сообщения читатель, заранее не знающий о Селине? Но если ориентироваться на заранее информированного читателя, зачем нужен такой словарь? Когда Сартр упоминает какое-то имя, он предполагает, что читателю оно прекрасно известно, что читатель воспринимает его в готовом, заданном по умолчанию, контексте. Но это французский интеллигентный читатель. У человека, профессионально не связанного с французской культурой, такой контекст отсутствует. Издательство, с одной стороны, декларирует намерение помочь ему – с другой стороны, это намерение в значительной мере так и остается декларацией.

Редактор сохраняет почтительное молчание даже тогда, когда ему следовало бы как-то обозначить свое присутствие – хотя бы вежливым покашливанием. «Русское правительство, – пишет Сартр, – устраивало массовые убийства их (евреев. – М. Г.) в Москве». Как говорил в таких случаях Ильф-и-Петров, Остапа несло. Сартру не следовало бы столь безапелляционно судить о вещах, о которых он имел самое смутное представление (куда подевалась его хваленая критичность!), но редактор-то просто обязан в таких случаях проинформировать читателя о досадной неинформированности мэтра. Сартр любил Сталина и не любил царское правительство: было, не было – пускай ответит!

Но мне вовсе не хочется завершать разговор о книге Сартра критическими соображениями. Вот последняя (и очень важная) мысль книги:

 

Антисемитизм – это не еврейская проблема, это наша проблема. Поскольку мы сами тоже рискуем стать невинными жертвами, надо быть уж совсем слепыми, чтобы не видеть: речь идет прежде всего о нас <…> нужно объяснить каждому, что судьба еврея – это его судьба <…> Ни один француз не будет в безопасности до тех пор, пока хоть один еврей – и во Франции, и во всем мире – должен опасаться за свою жизнь.

 

Повторюсь: «Размышления о еврейском вопросе» изданы сразу после войны: в 1946 году, написаны в значительной степени во время войны – во время и по горячим следам ужасных событий, – тень их лежит на книге Сартра. Шестьдесят лет прошло, мир кардинально изменился. А слова Сартра продолжают сохранять свою актуальность. И не только для Франции.

Увы.

 

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru

 



* Структура Десяти заповедей в иудаизме и христианстве не совпадает.