[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  ЯНВАРЬ 2007 ТЕВЕС 5767 – 1 (177)

 

Рива БалЯснаЯ

Леонид Кацис

Риву Балясную (1911-1980) трудно отнести к крупным представителям советской еврейской поэзии. Ее лирика часто вторична, часто могла бы быть написана на любом языке народов СССР. Однако мы включили ее в состав антологии в связи с редкой особенностью ее биографии. Она не попала в ГУЛАГ, не проходила похоже даже свидетелем на соответствующих процессах. Именно поэтому в ее стихах отразились  чувства и переживания множества советских евреев – чувства, которые искали своего выхода. В ее случае – выхода в стихах.

Будучи помещены в состав обычного советского «избранного» под названием «Зарницы», вышедшего в год смерти автора, эти стихи могли бы быть восприняты, как большинство других ее сочинений. Однако, имея при себе даты своего создания, на которые не покусилась советская цензура, эти стихи неожиданно (или с неизбежностью) стали документами эпохи. Привычные в советской поэзии слова о народе получили новое звучание:

Ну, что я без народа моего?

Я без него не значу ничего,

И все мои успехи – чушь, безделки

И, как песчинки, призрачны и мелки.

Мне без него и слава не нужна,

Я без него и одинока, и одна.

 

Рива Балясная – поэт действительно и ненасильно советский. Однако даже у нее в трудную минуту вырывается скрытая библейская цитата. Об этом говорит дата под стихотворением – 1949 год. Начало той еврейской трагедии советского времени, которую пунктиром можно наметить от убийства С. Михоэлса – через борьбу с «космополитизмом» – к «делу Еврейского антифашистского комитета» и «делу врачей».

Здесь без труда прочитывается образ поэтессы-«песчинки», поэтессы того народа, которому Всевышний обещал будущее в виде  «бесчисленных песчинок песка морского»...

В стихотворении с традиционным и несулящим неожиданностей названием «Листопад», датированном тем же 1949 годом, уже первые строки задают тон:

 

Я понимаю, время не задобришь,

Не повернешь и не вернешь назад.

 

За этим следуют логичные в подобном стихотворении строки о детстве, но они лишь «отвлекают» от главного: оказывается, уроки поэзии Ошера Шварцмана и Самуила Галкина героине «разъясняют жизни суть». И суть эта выражена следующим образом:

А я стою. И слух мой напряжен.

Идет гроза. И темен небосклон.

Есть у всего пределы и границы,

И надо полагаться на судьбу.

 

Лишь после этого поэтесса возвращается к теме «природы поэта и поэзии», почти что заклиная:

 

На лире струны напряглись, как снасть:

Ничто сегодня не должно пропасть.

 

В 1949 году эти слова звучали не хуже чем общеизвестные слова о Великой Отечественной войне – «Никто не забыт и ничто не забыто».

Наконец, еще одно стихотворение, избитая тема «поэт и его письменный стол». Как бы отвечая сыну, предлагающему выбросить ее старый письменный стол, Рива Балясная сравнивает душу своего стола со скрипкой и, на первый взгляд, не очень удачно продолжает развивать мотив «скрипа стола» под руками пишущего поэта:

 

Пусть скрипит он,

И плачет, и стонет.

О товарищ бессонных ночей,

На тебя возлагаю ладони!

 

Свой отказ сменить его на новый она мотивирует тем, что стол «мелодию строчки повел», а поэтесса, «услышав ее», обращается к читателю:

 

Вы смеетесь?

По-моему, глупо.

 

И ставит еще одну зловещую дату – 1952.

Завершая рассказ о Риве Балясной, не хочется цитировать только лишь стихи трагического времени. Помня о дожде из детства, который вспомнился ей в 1949 году, трудно удержаться от того чтобы не сравнить его со стихами 1964 года:

 

И сразу тьма, как шаль, укроет плечи,

И память детства окружит меня,

И отойдут, мерцая, словно свечи,

Раздумья ночи и тревоги дня.

НАЧАЛО ВЕСНЫ

 

Давиду Гофштейну[1]

 

О, как возбуждена моя душа!

Смотри, как, звезды надо мной кроша,

ночь наплывает с четырех сторон

и – странно – только отгоняет сон.

Как хорошо бывает в этот миг

листать страницы самых милых книг.

Со мной – Гофштейн: наплыв знакомых

                                           строф,

распев прозрачных «Зимних вечеров»...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Еще мое заклеено окно,

а март разлит повсюду все равно,

и птица машет весело крылом

на полпути меж солнцем и гнездом.

И тянет в лес. И хочется опять

намокшей веткой на мгновенье стать:

Зеленый мир вошел в меня, трубя,

и вот я прорываюсь сквозь себя,

и улица врывается в мой дом,

и все – во мне, и я сама во всем!

1940

Перевод Р. Заславского

 

***

Ну, что я без народа моего?

Я без него не значу ничего,

и все мои успехи – чушь, безделки

и, как песчинки, призрачны и мелки.

Мне без него и слава не нужна,

я без него и одинока, и одна.

 

Мой стол от рифм сгибается с утра,

но все мои усилья – мишура,

пока народ меня не видит и не слышит.

Прошу деревья, ветер, травы: «Тише...»

Пускай мою строку услышит мой народ,

пусть строчка сердце чье-нибудь проймет!

Поэтом быть и радость, и беда:

за все, за всех в ответе я всегда,

за каждый стебель, к сроку не взошедший,

за чьи-то зябко дрогнущие плечи,

за безнадежность женской седины

и за твою бессонницу и сны.

Ну, что я без народа моего?

Я без него не значу ничего.

И все мои успехи – так, безделки,

и, как песчинки, призрачны и мелки.

Мне без него и слава не нужна,

я без него и одинока, и одна.

1949

Перевод Р. Заславского

 

ЛИСТОПАД

 

Я понимаю, время не задобришь,

не повернешь и не вернешь назад.

Но катит детства разноцветный обруч

мой золотой, мой милый листопад.

И говорит: «Немного погоди!»

И шлет вдогонку долгие дожди.

 

И прошлое вдруг стало возвращаться.

Гофштейн все тот же. Но понятней чуть.

И что-то снова говорит мне Шварцман,

И Галкин[2] разъясняет жизни суть.

А я стою и слух мой напряжен.

Идет гроза и темен небосклон.

 

Есть у всего пределы и границы,

и надо полагаться на судьбу.

Пришла пора – висок мой серебрится,

морщины растекаются по лбу.

Но краски этой осени нежны,

и мне и всем они теперь нужны.

 

О листопад! Он все перелопатил,

и снова листья падают шурша.

И строчка в сердце, словно старый

                                          дятел,

стучит. И открывается душа!

На лире струны напряглись как снасть:

ничто сегодня не должно пропасть.

1949

Перевод Р. Заславского

 

***

Я привязана к старым вещам,

слышу голос их добрый и вещий.

Сын смеется:

– Да это же хлам!

Ну зачем тебе старые вещи?

Этот стол:

он нелеп и велик.

Эти линии вряд ли модерны... –

Но лежит на столе черновик,

ты его не заметил наверно, наверно.

Я всю жизнь провела у стола,

За его полированной глыбой.

Я бы рифмы найти не могла

без его невеселого скрипа.

Это с виду он кажется прост:

ножки,

ящики,

тумбочки,

дверцы,

Для меня же он времени мост,

путь-дорожка

      от сердца до сердца.

Я за ним не смыкала очей.

Пусть скрипит он,

и плачет,

и стонет.

О товарищ бессонных ночей,

На тебя возлагаю ладони!

Я рабыней вещей не была

никогда.

      И не буду вовеки.

Но, как скрипка, душа у стола.

      и поверхность –

подобие деки.

Он мелодию строчки повел.

Я услышала: дрогнули губы.

С добрым утром, мой письменный

                                               стол!

Вы смеетесь?

По-моему глупо.

1952

Перевод Р. Заславского

 

ЧИТАЯ «ДНЕВНИК АННЫ ФРАНК»

 

Не из пены морской возродиться хочу,

А из пепла, из серого пепла.

Я еще улыбаюсь

и даже шучу,

как ни кажется это нелепо.

На песке отпечатки точны и ясны.

Каждый шаг –

      след кровавый и липкий.

Через тысячу лет

в вашу жизнь, в ваши сны

мои слезы войдут

и улыбки.

Вы увидите пламя

      потухших печей,

вы услышите голос

      с хрипотцей,

и петля,

      захлестнувшись на шее моей,

и на вашей

      на миг

                  захлестнется.

Все смешается вдруг:

и заря, и закат,

станут призрачны

      даты и сроки...

Как глаза,

      Удивленные звезды глядят

На мои посеревшие щеки.

1963

Перевод Р. Заславского

 

***

На меня надвигаются рвы,

на меня надвигается время,

и опять я одна и со всеми:

вы погибли, но вы не мертвы.

Эта память во мне навсегда,

эта кровь никогда не сотрется,

Я напиться боюсь из колодца:

я не знаю, где кровь, где вода.

Четверть века мне снится тот год,

четверть века со странной улыбкой

мне навстречу Хануся идет,

прижимая к груди своей скрипку.

Страшный ров. Осыпается край...

С каждым днем ее песенка тише.

Но играй, все равно ты играй,

Потому что мы помним и слышим...

1966

Перевод Р. Заславского

 

ДЕДУШКА ШИМОН

 

Мне помнится рука

в мозолях твердых,

и два зрачка,

как два веселых черта.

Работал кровельщик вовсю –

железом крыл хоромы.

А хатку бедную свою

покрыл соломой.

Но улыбался он всегда:

– А так теплее!

Перезимуем – не беда:

уж мы сумеем! –

Его пиджак потерт слегка,

подошвы вовсе стерты...

Но полыхают два зрачка,

как два веселых черта!

Он говорил: – Вот благодать!

На крыше всех  я выше.

А захочу – и протекать

тихонько станет крыша.

Капель закаплет –

                            динь-дилень! –

над головой у пристава.

И будет пристав целый день

орать неистово. –

На крыше, сидя на краю

и бороду ероша,

дед говорил: – За жизнь свою

я не краснею все же!

Скопил не много я пока:

внук – вот и все богатство!

Зато оно уж с молотка

не будет продаваться!

И мне, на зависть богачам,

всегда легко живется:

и сплю спокойно по ночам,

и не боюсь банкротства.

И ем, как люди, а не жру...

И бедность

      поневоле

меня подымет поутру,

валяться не позволит:

водой колодезной вполне

прополощу я глотку,

но заработать нужно мне

на хлеб и на селедку... –

Дед Шимон, кровельщик,

                                      старик,

работает на крыше –

и он, по-своему, велик

и очень многих выше.

1969

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru

 



[1] Давид Гофштейн (1889–1952) – советский поэт.

[2] Ошер Шварцман (1889–1919), Самуил Галкин (1897–1960) – советские поэты.