[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  МАЙ 2009 ИЯР 5769 – 5(205)

 

Вишневый сад Финци-Контини

 

Джорджо Бассани

Сад Финци-Контини

Пер. с итал. И. Соболевой

М.: Текст; Книжники, 2008. – 320 с. (Серия «Проза еврейской жизни».)

«Вдруг раздается отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный». Так умирает эпоха. Но у Чехова – между строк, оттого особенно горько. В романе Джорджо Бассани – в скрадывающем весь трагизм многословии.

Это предвоенная фашистская Италия. Однако политика здесь – лишь предмет для горячих, но заведомо бесцельных юношеских споров. И тем сильнее озадачивает возмущение героев-евреев: им представляется верхом несправедливости исключение из теннисного клуба или, того хуже, из фашистской партии. Но дело, в сущности, вовсе не в этом. Просто печальный летописец Бассани фиксирует, порой с фотографической точностью, последние, муравьиной наивности, движения и мысли предгрозового мира.

А сад, как и у Чехова, становится образом-символом – утраченной юности, несбывшейся мечты. Великолепный в прошлом, он гибнет под сокрушительным натиском настоящего: «сотни деревьев… в последние два года войны были срублены на дрова». В доме – когда-то средоточии всех чаяний героя – беженцы «для того чтобы пресечь любые попытки посещений со стороны инспекции по охране памятников… соскребли со стен последние остатки древних росписей».

Все судьбы предрешены, это и придает закатную ценность сюжету. То есть интрижке на уровне мещанской драмы: молодой человек из ничем не выдающейся еврейской семьи неоднократно, порой неуклюже и всегда безуспешно посягает на любовь бойкой барышни из семьи тоже еврейской, но аристократической и богатой. Герою легче предположить измену – иначе не хватает духу поставить точку. В общем, как мудро замечает отец горе-любовника: «Жену и быка не бери издалека».

Куда интереснее наблюдать не за вялотекущими отношениями персонажей, а за исподволь воссозданным расколом внутри еврейской общины. В начале романа рассказчик долго клеймит семейство Финци-Контини за спесь и пристрастие к показной роскоши. Вывод же напрашивается противоположный: снобизм обывательски-мелкий куда беспощаднее аристократического – тот по крайней мере имеет под собой твердую почву в виде почтенных предков и огромного поместья. «Они не такие, как мы… они не похожи на евреев». Хотя исправно ходят в синагогу – правда, в собственную, гордецы. Слишком интеллигентные, слишком независимые, слишком беззаботные.

И именно они, зазнавшиеся богатеи, в итоге сохраняют человеческое достоинство. Не стремятся, в отличие от запуганных добропорядочных обывателей, вступить в фашистскую партию. Радуются, когда есть такая возможность – даже если это смахивает на вдохновение скрипачей с «Титаника», – не превращая праздник в унылое застолье призраков, как в доме главного героя.

Бассани называют итальянским Прустом, хотя ни утонченным психологизмом, ни роскошной образностью «Сад Финци-Контини» не отличается. Отчасти сближает авторов медлительность повествования и – образ рассказчика, малопри­влекательного юноши, который, впрочем, склонен придерживаться высочайшего мнения о собственных интеллектуальных и духовных способностях.

Но коренное сходство в другом. У обоих писателей главная творческая сила – память: «превратить настоящее в прошлое, чтобы его можно было любить и восхищаться им», как говорит своенравная Миколь Финци-Контини. Однако Пруст – подчас безжалостный аналитик. Бассани же просто листает старый альбом, без осуждения и тоски, ну разве что самая малость ностальгии а-ля «Дворянское гнездо». Это роман-прощание, и его персонажи – столь же далекая история, как древние этруски (именно поездка на этрусское кладбище побуждает повествователя рассказать наконец о семье Финци-Контини). Для тех кладбище было единственным «надежным, защищенным от всех невзгод» уголком мира, местом, где ничего не меняется. Таким же местом для героев Бассани, без следа сгинувших в неистовом потоке времени, становится… сама эта книга.

Впрочем, не для всех. Один из героев, неподвластный людским бурям, жив и поныне. Это Феррара, родной город писателя. Рабочие кварталы и укромные площади, благородная музыка названий: канал Памфилио, стена Ангелов, проспект Эрколе I д’Эсте… Они складываются в свой текст, вековую мелодию камня и неба, сменяющихся времен года. Город наполнен памятью до краев, он бережно хранит сиюминутности своих детей – снежный хруст под ногами, вечерние разговоры в кафе, влюбленную невнятицу, – потому остается молодым.

 

Оn a du style – блюз первой леди

 

Томас Хюрлиман

Сорок роз

Пер. с нем. Н. Федоровой

М.: Текст, 2009. – 368 с.

Роман Томаса Хюрлимана похож на блюз: заранее знаешь, что будет дальше, и когда ожидание сбывается – получаешь удовольствие. Потому так близка и понятна читателю-слушателю история швейцарской еврейки Марии Кац, в замужестве Майер, супруги политика, неудавшейся великой пианистки, а по сути – история классического блюзового персонажа, типичного человека в типичных обстоятельствах.

Хюрлиман сплетает, казалось бы, несоединимое. С одной стороны, «Сорок роз» – традиционный еврейский семейный роман: история рода, с обязательной полулегендой о предке-основателе и спиральными совпадениями любовей и смертей. Это часть своеобразной «Саги о Кацах», в которой писатель осмысляет собственную семейную хронику. Так, образы католического священника, брата главной героини, и «книжного ковчега», в котором тот спасается от войны, напрямую отсылают к вышедшей в 2001 году в России «Фройляйн Штарк». Немало и других сквозных тем и персонажей.

С другой стороны, это дамский роман: домохозяйский пафос (за каждым успешным мужчиной стоит женщина) в романтических рюшечках. В числе последних наследство рано умершей маман – кружевной зонтик, on a du style, у нас есть стиль, да страсть в книгах с кровавыми, чахоточными метками на страницах. И разделение на себя Зеркальную, неотразимую, внешнюю и себя Звездную, внутреннюю, мечтательную – чья небесная глубина, однако, замыкается грезами о безоблачном детстве, несбывшихся концертах и путешествиях. И неясно, стала бы Мария счастливее, пойдя той зыбкой звездной дорогой. Впрочем, она чужда рефлексии, ей проще раз и навсегда решить свою судьбу, чем выбрать идеально соответ­ствующий случаю наряд.

Третья составляющая – беспощадная социальная критика совсем в духе Золя–Драйзера. Это политика глазами женщины. Мягкое закулисье, где вовремя поданными креветками и шоколадными пирожными покупаются партийные посты – у человека, который на публике отдает предпочтение сосискам. Где легко меняют кожу и линяют из фашистов в христианские демо­краты, а бывшие заклятые враги почтительно кланяются, стоит перемениться политическому ветру. Жестокий спектакль, дурная бесконечность заевшей пластинки – каждый год Марии исполняется сорок, так нужно, первые леди не стареют, они носят безупречную золотую маску и не замечают, как она постепенно прирастает к коже.

Автору не нужны названия, но речь явно идет о его родной Швейцарии. В какой бы еще стране девушка по фамилии Кац могла запросто сказать: «А со свадьбой мы подождем. Пусть сперва кончится эта идиотская война…»? В самом деле, антисемитизм здесь ограничивается заниженными оценками в школе, шушуканьем да плевками вслед. Обидно, но терпимо. Можно пересидеть в монастырском пансионе – и сбежать оттуда при первом же удобном случае. И если молодому Максу Майеру на первых порах не удается пробиться в вожделенную большую политику – так дело скорее не в жене-еврейке, а в косности провинциальных нравов. Дальнейшая история подтверждает: всех высот ярый честолюбец добьется как раз благодаря своей умной и обаятельной first lady.

Однако автор отказывает героям в снисхождении. С шахматной неотвратимостью он ведет их к краху, отбирает самое дорогое. Но за что? Чем так провинилась королева Мария Кац? Тем ли, что отдала себя без остатка любимому? Не осуществила надежды отца, отказалась от призвания и не стала знаменитой пианисткой? Напрашивается и еще одно объяснение. Забыла о своих корнях, поступилась пресловутым нацио­нальным самосознанием. Но это была бы слишком элегантная натяжка. Мария Кац никогда не пыталась скрывать своего происхождения. Она любила отца-еврея и крещеных мать и брата. Любила дом, что построил прадед. Старалась быть хорошей дочерью, женой и матерью. Просто так уж легли дороги, которые выбирают нас. Впрочем, сама-то героиня как раз ни о чем и не жалеет. Королевам слезы не к лицу.

Алла Солопенко

 

Родной язык – язык убийц

 

Петр Рыхло

Шибболет. Поиск еврейской идентичности в немецкоязычной поэзии Буковины (на укр. языке)

Черновцы: Книги-XXI, 2008. – 304 с.

Тайная столица немецкой литературы. Так неожиданно громко литературоведы в последнее время называют Черновцы, некогда – восточный форпост немецкой культуры с немецким университетом, театром, прессой и литературными салонами. И евреями, которые преподавали в этом университете и творили на языке Шиллера и Гете – своем языке. Языке, который несколько десятилетий спустя превратился из Muttersprache (на идише это звучит как маме лошн) в Mordersprache – язык убийц. Иные скажут – повезло. Ведь большинство буковинских поэтов-евреев пламя Шоа лишь лизнуло, а не сожгло дотла. Но и им пришлось похоронить многое – прежде всего, двойную идентичность, так удачно до поры сочетавшую еврей­ское происхождение и немецкие культурные коды.

Первый фигурант монографии профессора Черновицкого университета, известного ученого-германиста Петра Рыхло – Альфред Маргул-Шпербер. Поэт, чьи стихи украсили бы самую престижную антологию немецкоязычной поэзии XX века, бо́льшую часть жизни прожил в Румынии, на периферии литературного процесса. Хотя уже в 1920х годах редактора «Czernowitzer Morgenblatt» активно печатали в Германии и Австрии. В 1940м, после присоединения Северной Буковины к СССР, он бежит в Бухарест. От неизбежной депортации его спасают друзья, а Йозеф Вайнхебер, ведущий австрийский поэт-фашист, даже заявляет, что лучше всех сейчас пишет по-немецки восточноевропейский еврей Маргул-Шпербер. До конца войны Альфред преподает немецкий язык, а потом… Потом довольствуется ролью крупнейшего немецкоязычного поэта Румынии, лауреата Госпремии et cetera.

При поддержке будущего румынского классика в 1939м в Черновцах вышла первая книга стихов Розы Ауслендер. В отличие от Маргул-Шпербера, вычленить отдельную еврейскую составляющую ее творчества невозможно: «хасидские истории, близость Садгоры с резиденцией раввина-чудотворца, каббала – все это играет в поэзии Ауслендер решающую роль», – подчеркивал немецкий литературовед Герхарт Бауман.

Свою идентичность лауреат премии Гейне и обладательница Большого германского креста «За заслуги», чьи книги переведены на все европейские языки, сама определила в стихотворении «Автопортрет»:

 

Еврейская цыганка

Немецкоязычная,

Воспитанная под черно-желтым

 флагом (имперский флаг Австро-Венгрии. – М. Г.).

 

После Черновицкого гетто Ауслендер десять лет не пишет по-немецки, уезжает в Штаты, но… Мировое признание к самой издаваемой немецкоязычной поэтессе современности приходит в конце 1960х, с возвращением в лоно родного языка – в ФРГ.

С масштабом наследия Розы Ауслендер сопоставимо лишь творчество Пауля Целана. Самый влиятельный литературный критик Германии Марсель Райх-Раницкий (к слову, из польских ост-юден) подчеркивал, что «румынский еврей, никогда не живший в Германии <…> для многих сегодня – крупнейший лирик послевоенного времени». Полученное Целаном школьное образование, пожалуй, наиболее ярко отражает царивший в Черновцах мультикультурализм – он последовательно учился в немецкой, еврейской, румын­ской и украинской гимназиях. Тем не менее, изрядно овладев навязанным ему ивритом, как Muttersprache воспринимал только немецкий язык. О еврейском контексте в поэзии Целана (как и в случае с Ауслендер) говорить не приходится – она и есть этот контекст. Преклонение перед Бубером и Шолемом, постоянные библей­ские парафразы – как сюжетные, так и стилистические, и, конечно, осмысление Холокоста – из всего этого и состоит зрелый Pawel Lwowich Tselan, russkij poet (так иногда он подписывал свои письма). С коллегами по цеху его роднит своеобразное Бгоборчество – для Целана гибель народа Израиля означает и смерть его Бга, поскольку, допустив бойню Холокоста, Всевышний Себя скомпрометировал, подорвал основы иудей­ской веры, а без веры нет Бга.

Наиболее мрачное впечатление производит поэзия Эммануэля Вайсгласа – школьного товарища Целана, депортированного в трудовой лагерь в Транснистрии. Основа его произведений – описание Смерти, и разновидности ее у Вайсгласа бесконечны – смерть в снегу, смерть на углях, путешествующая смерть, пустынная смерть. Тут и там появляются еврейские могилы – «в водах Буга», «в крапиве», «между небом и землей». Несть числа парафразам смерти – банкет мертвых, хоровод мертвых, стигийское цар­ство и т. п. Библейские реминисценции вызывают прямые ассоциации с Холокостом:

 

Голос из тернового куста

Молчал, когда огонь лизал нам

спины.

 

«Я никогда не страдал так сильно, как в дни, когда <…> был вынужден слушать родные немецкие звуки моей матери из пасти своих палачей», – вспоминал поэт.

Черновицкое гетто и трудовой лагерь прошел и ровесник Вайсгласа – Альфред Гонг, горько иронизирующий над тем, что «шесть языков, из них три мертвых, а также искусство софистики, диалектика и Талмуд» не помогли «вспомнить ни одного афоризма, чтобы смягчить норов убийц…».

Когда все закончилось, никто из немецкоязычных поэтов не вернулся в Черновцы. Но, оказавшись рассеянными от Бухареста до Нью-Йорка и от Дюссельдорфа до Иерусалима, они сохранили удивительную общ­ность, продемонстрировав уникальные образцы «лирики после Освенцима». Писать для них, говоря словами Ауслендер, означало жить. Пережить. Ведь (снова вступает в невидимый диалог Вайсглас) «вросших в почву языка нельзя выкорчевать подчистую».

 

Дом молитвы. Картина маслом

 

Борис Хаймович

Дело рук наших для прославления. Росписи синагоги «Бейт тфила Биньямин» в Черновцах

Киев: Дух і літера, 2008. – 200 с.

Памятник еврейского изобразительного искусства. «Продвинутый» читатель усмотрит в этих словах иронию – и небезосновательно. Парадоксальность фразы станет еще очевиднее, если уточнить: религиозного искусства.

Вокруг заповеди «не сотвори себе кумира» сломано столько копий, что, прежде чем исследовать один из обширнейших в Восточной Европе комплексов синагогальной живописи, израильский искусствовед Борис Хаймович терпеливо вводит читателя в сферу сложных взаимоотношений живописи с Алахой. Одни раввины, как, например, Эфраим-Ицхак из Регенсбурга, были весьма лояльны – недаром стены некоторых немецких синагог уже в XIII веке украшали росписи. Другие (и их большинство), от Йосефа Каро до хасидских авторитетов, относились к подобному украшатель­ству резко отрицательно. Тем не менее именно в эпоху хасидизма расписывание синагог приобретает массовый характер – сначала в Галиции, а потом и на Буковине. Синагога в Черновцах, чей интерьер украшался росписью вплоть до 1940 года, – возможно, позднейший в Восточной Европе образец этого искусства. Росписи покрывают практически все внутреннее пространство хорошо сохранившегося здания – от ниши арон кодеша до потолка и женской галереи.

С научной точки зрения книга сделана безупречно – композиция, мотив и исполнение каждого элемента росписи анализируются и сопоставляются с аналогичными произведениями в других украинских, а также польских и румынских синагогах. В целом подход безымянного черновицкого мастера достаточно традиционен – потолок здания украшен изображением звезды, в каждый луч которой вписан сюжет на тему одного из знаков Зодиака. По углам расположены медальоны с не менее традиционными мотивами «четырех животных», иллюст­рирующие изречение из «Пиркей авот»: «Будь силен, как лев, стремителен, как олень, легок, как орел и смел, как леопард в деле служения Всевышнему». В росписи стен интерес представляет трактовка 137-го псалма («На реках вавилонских – сидели мы и плакали, вспоминая Цион. На ивах повесили мы киноры наши»). Вместо киноров на деревьях художник развесил лютни, гитары, скрипку и трубы, а на берегу реки разбил вполне современный палаточный лагерь. Его коллеги в те годы часто шли намного дальше – например, мастер из румынского местечка Гура-Гумурулуй пустил в тот же пейзаж парусник, плывущий под бело-голубым сионистским флагом.

Зато ироничная фантазия буковинского самоучки разгулялась на балконе женской галереи, где из пасти гигантской, похожей на селедку рыбы торчат длинные фалды хасидского сюртука и болтающиеся ноги в гетрах. Этот парафраз сюжета о пророке Ионе дополнен на зад­нем плане черным пароходом, из трубы которого валит дым, и теряющейся в дымке флотилией. Искусствовед справедливо увидел в этой сцене намек на еврейскую эмиграцию, герои которой, в отличие от Ионы, следуют не в библейский Таршиш, а в благословенную Америку. Пародийный же Иона, вероятно, и для первых прихожан «Бейт тфила Биньямин» выглядел уже некоторой экзотикой, ведь даже мемориальная доска на здании с надписью, выполненной ивритскими буквами по-немецки, – яркое свидетельство ассимиляции черновицких евреев. Тем удивительнее связь уникальных росписей со старой – средневековой – традицией. «Дело рук для прославления имени (Всевышнего)» – так подписывали свою работу народные мастера, полагавшие труд по украшению синагог «аводат кодеш» («священной работой»).

Такой же священной (и профессиональной) работой стала и книга-альбом, посвященная феномену одной из позднейших форм религиозного искусства в Европе.

Михаил Гольд

 

ВЫ ЧЁ, СТАРИЧЬЁ?

 

Пи Джей Трейси

Наживка

М.: Центрполиграф, 2008. – 350 с.

Роман Пи Джея Трейси – самый настоящий детектив, а значит, повествование начнется с убийства. «Лили обнаружила тело мужа вскоре после восхода солнца, когда еще шел дождь. Он лежал на асфальтовой площадке перед теплицей лицом вверх, с открытыми глазами и ртом, в которых скапливалась дождевая вода». Жители города в растерянности: кто посмел поднять руку на старика, пользовавшегося в родном Миннеаполисе безграничным уважением? «Мори Гилберт был благодетелем, – свидетельствует один из персонажей книги. – Помог бессчетному числу людей – если это не святость, то я не знаю что. Знаете, что он сидел в Освенциме? Прошел через какой-то немыслимый ад и вынырнул с другой стороны, полный любви к ближним…»

Почти одновременно с застреленным Гилбертом полиция обнаруживает еще три трупа. И поскольку Миннеаполис – не Чикаго времен «сухого закона», насильственная смерть четырех горожан заставляет полицейского Лео Магоцци насторожиться: нет ли между этими событиями какой-либо связи? Тем более что все четверо – люди глубоко преклонного возраста, причем трое из убитых (кроме Гилберта, еще Роза Клебер и Бен Шулер) – евреи, бывшие узники нацистских концлагерей, а четвертый покойник, охранник в ювелирном магазине Арлен Фишер, при ближайшем рассмотрении оказывается Генрихом Ферлагом, бывшим охранником из Освенцима, садистом и палачом.

Примерно к середине книги детектив Магоцци находит доказательства тому, в чем проницательный читатель уже давно не сомневается. Да, конечно, Гилберт, Клебер и Шулер были знакомы между собой. И не просто знакомы, но и объединены общей целью – местью. Осознав поисковые возможности Интернета, два почтенных старичка и одна мирная старушка начали скрупулезно вычислять недобитых нацистских преступников, упущенных Нюрнбергским трибуналом, забытых Интерполом, не отслеженных «Моссад» и не найденных Симоном Визенталем. Когда негодяй оказывался идентифицирован, мстители отправлялись как бы туристами туда, где прятался престарелый упырь с обликом Бжьего одуванчика, и – убивали гада без суда и следствия. Все втроем.

Магоцци этого самосуда не одобряет. «Надо было сдать его (очередного нацистского преступника. – Р. А.) властям, отправить в Гаагу… Суд, обвинители, адвокаты, открытое разбирательство. Понятия не такие уж новые», – наставительно объявляет полицей­ский. «Чушь собачья. Хороший нацист – мертвый нацист», – безапелляционно прерывает его собеседник, вполне законопослушный американский бизнесмен.

Читателям предлагается выбор между двумя этими точками зрения, хотя автор с выбором уже определился и на протяжении всего романа не устает подчеркивать, что мщение, превратившееся в вендетту, и незаконно, и сомнительно этически. Для доказательства он строит сюжет так, что мстители становятся, в свою очередь, жертвами контрвендетты: теперь уже потомок одного из застреленных нацистов находит старцев-убийц и расправляется с ними.

Придуманный создателем «Наживки» сюжетный ход должен проиллюстрировать незамысловатую, в общем, идею: зло порождает зло, одни костяшки адского домино подталкивают следующие, и так может продолжаться вечно, пока кто-то не прервет порочный круг. В романе эта роль отведена сыну покойного Мори Гилберта Джеку, который не хочет идти по стопам отца и даже отказывается от веры предков, словно бы демонстративно порывая с еврейством (что, заметим в скобках, вовсе не мешает потомку нациста занести Джека в свой список для ликвидации вместе с Гилбертом-старшим).

Мысль о том, что палачи палачей могут оказаться по одну сторону этической границы с объектами своего возмездия, далеко не нова. Однако и позиция в духе шекспировского проклятия «Чума на оба ваших дома!», житейски удобная, по-человечески уязвима.

Нравится нам или нет, но в жизни есть ситуации, когда чистенький и опрятный нравственный релятивизм приобретает отчетливый привкус капитулянтства перед злом. Голливуд­ский мэтр Стивен Спилберг, как известно, попытался выстроить в духе упомянутого релятивизма главный конфликт в фильме «Мюнхен» – и потерпел фиаско: кинозритель, привыкший к примату справедливости над законностью, оказался не готов ставить на одну доску организаторов мюнхенского теракта и мстителей, посланных израильской разведкой расквитаться с виновниками трагедии…

В романе Пи Джея Трейси спрятана еще одна важная мысль, не додуманная, похоже, самим автором. То, что тайную битву с нацистами ведут очень пожилые люди (да еще и бывшие лагерники), а для большинства «обычных людей» нацизм и Холокост выглядят эпизодами из древней истории, вроде египетских пирамид или Пунических войн, – очень печальный симптом. Зубы дракона обладают скверным свойством прорастать, и, когда умрет от старости последний Ланцелот, человечество рискует элементарно остаться без защиты.

Роман Арбитман

 

Три тысячи лет в одном томе

 

Михаил Штереншис

Евреи. История нации

Герцлия: Исрадон, 2008. – 560 с.

Изложить всеобщую историю евреев в одном томе, да еще сделать это интересно для читателя, крайне сложно. Тому есть несколько причин. Прежде всего, история евреев насчитывает несколько тысяч лет, вмещает огромное число событий и географически охватывает почти весь земной шар. В итоге, чтобы выбрать главное, представить объемную и достоверную картину еврейской истории, требуется немало интеллектуальных усилий. Далее, специфика еврейской истории такова, что предполагает возможность сразу нескольких ее трактовок, зачастую исключающих друг друга. Это обстоятельство обусловлено внутренним напряжением и противоречивостью неразрывно связанных этнического и религиозного компонентов в еврейском историческом сознании. Наконец, о еврейской истории написаны тысячи книг, и очень трудно написать еще одну так, чтобы она не потерялась на фоне остальных многотомных и однотомных изданий.

На наш взгляд, решить эту задачу Михаилу Штереншису вполне удалось. Главные достоинства его труда – информативность и занимательность, неоценимые качества для любой популярно-просветительской литературы. Жизнь евреев разных эпох под пером автора обретает плоть и кровь, демонстрируя почти кинемато­графическую наглядность. Мы не только прослеживаем известные перипетии их исторического пути, но и видим, как евреи одеты, что едят, ощущаем их волнения, страхи, надежды. Сопричастность истории достигается через детали; например, упоминание о том, что у древнейших евреев были щербатые зубы – в ячменные лепешки попадали крупинки камня с примитивных жерновов, – гораздо более убедительно, чем любые сухие описания исторических событий.

С первой же строки автор делает ставку на занимательность, выдвигая интригующий тезис: «Адам был непроходимо глуп». Парадоксальность этого и последующих заявлений при рассмотрении библейского периода еврейской истории не случайна: рационально мыслящему автору приходится как-то выходить из двойственности религиозно-исторических реалий, как говорится, одновременно надевая две шляпы – историка и еврея, не сомневающегося в буквальной достоверности библейского текста. Поэтому ему приходится искать изящные, хотя и несколько туманные формулировки: «Логика логикой, но нужен был дополнительный стимул (Аврааму. – Ю. Т.), чтобы опять начать вьючить ослов. И стимул пришел: 12:1. И сказал Гсподь Аврааму…»

С постбиблейской историей дело обстоит полегче, и талант автора здесь ничто не сковывает. Разумеется, многие факты остались за пределами книжки; некоторые яркие сведения не получили разъяснений и, увы, не удостоились ссылок на соответствующую литературу – например, утверждение, что «заботясь о валюте, гестапо даже стало помогать в организации нелегальной эмиграции евреев в Палестину».

Но, при неизбежных ограничениях, книга получилась талантливой и представляется очень полезной для еврейского просвещения.

Юрий Табак

 

Иудейская война и кавказское застолье

 

Дмитрий Быков

Булат Окуджава

М.: Молодая гвардия, 2009. – 777 с. (Серия «Жизнь замечательных людей».)

Принадлежность к «разбитой армии» как главный лейтмотив поэзии Окуджавы. Общие мотивы, сюжеты и биографические переклички с Блоком. Окуджава как «транслятор небесных звуков», «сигналов из иных сфер». Поэтика умолчаний и мерцающих смыслов. «Последний символист», с которым не о чем и не нужно было говорить, «потому что и так все было понятно». Сын коммунистов-идеалистов 30х годов. Особый советский аристократизм Окуджавы. Символика городского транспорта, мифология черного кота и семантика войны. Борьба за Окуджаву в русской эмиграции. «Похождение Шипова» как водевиль-гротеск об абсурде политического сыска. Проблемы легального существования «несоветского» литератора в СССР. «До-реалистичность» прозы Окуджавы, ее музыкальная природа. Поэт без точки опоры (1990е). Подписание «письма 42х» в октябре 1993го как нравственно обоснованный жест. Создатель «тонких вещей», которые всегда появляются «на излете эпох, в прозрачные, сквозящие времена».

Вот лишь некоторые из тезисов объемистого тома о Булате Окуджаве. Даю предельно конспективно, ибо подробно пересказывать их нет возможности. Быков-биограф пишет вкусно, сочно, хотя и весьма субъективно; его жизнеописания «затягивают», оглушают многоплановостью.

Нашлось в «Окуджаве» – среди прочих разнообразнейших планов – место и еврейскому сюжету. Уже в самом начале первой главы автор сообщает: «Существует версия о еврей­ских корнях Булата Окуджавы, одинаково любимая как евреями, так и антисемитами». Главный их аргумент, по Быкову, состоит в том, что прадед Булата Шалвовича был кантонистом, а в ХIХ веке «кантонисты в подавляющем большинстве были евреями». Последняя реплика, признаться, выглядит слишком уж категоричной. Однако проведенный Быковым документальный анализ окуджавских корней позволил биографу сделать однозначный вывод: «его мать Ашхен Налбандян была чистокровной армянкой», ничто не указывает на ее «иудей­ское происхождение».

Изрядный кусок книги занимают «сравнительные характеристики» Окуджавы и Галича. Здесь в центре внимания биографа – сопоставление национальных менталитетов, нацио­нальной метафизики: «пафос кавказского застолья против пафоса иудейской войны», «милосердие против жестоковыйно­сти». Галич, пишет Быков, был «по-иудейски непримирим, не желал ни снисходить, ни прощать». Окуджава же в острых ситуациях говорил: «нас рассудят потом» (не то Б-г, не то земные потомки).

Галич здесь изображен типичным носителем идеологии хазар из быковского романа «ЖД». А в антиокуджавских статьях С. Куняева, В. Бушина и других критиков-«патриотов» 70–80х годов автору книги видится «вражда все той же викинговской холодной бесчеловечности к… жалости, иронии, милосердию». Место Окуджавы, таким образом, – между варягами и хазарами, «над схваткой».

Еврейский контекст в этой книге интересен и сам по себе, и как продолжение некоего единого мета(кон)текста, который создает – в разных форматах и разных жанрах – Дмитрий Быков.

Андрей Мирошкин

 

Мир, которого не стало

 

М.А. Кроль

Страницы моей жизни

Подготовка, предисловие и примечания Н.Л. Жуковской

Jerusalem: Gesharim; М.: Мосты культуры, 2008. – 735 с.

Воспоминания Моисея Ароновича Кроля (1862–1942) вводят читателя в мир русско-еврейской интеллигенции – удивительный феномен, возникший во второй половине XIX века, просуществовавший несколько десятилетий и окончательно сошедший с исторической сцены в 1960-х годах в эмиграции, в Нью-Йорке и Париже. В результате либерального курса правительства Александра II в еврейском вопросе и успехов еврейского Просвещения (Хаскалы) заявил о себе слой еврейской молодежи, воспитанной в русских гимназиях и университетах. Российский патриотизм сочетался в них с верностью своему народу, его культуре и духовным ценностям. Свободолюбивый дух и веру в будущее еврейства в демократической России Кроль и его со­временники пронесли через все тяготы и испытания.

Первый том воспоминаний Кроля его друзьям и почитателям удалось издать в Нью-Йорке в 1944 году. Второй остался в рукописи и был обнаружен Н.Л. Жуковской в США в архиве Гуверовского института войны, революции и мира. Благодаря инициативе публикатора, поддержанной издательством «Гешарим» – «Мосты культуры», воспоминания Кроля в полном объеме стали достоянием читателей.

Несмотря на то что воспоминания написаны и продиктованы Кролем уже на склоне лет, цепкая память позволила ему передать атмосферу самых разных исторических периодов, детали множества событий, в которых ему довелось участвовать. Погрешности в ряде фактов и дат (некоторые из ошибок прошли мимо внимания комментатора) нисколько не снижают ценности мемуаров. Кроме всего прочего, Кроль – изумительный рассказчик, его воспоминания – источник неиссякаемого оптимизма и веры.

Неординарность личности Кроля, как замечает публикатор, – «в сочетании самых разнообразных видов деятельно­сти, каждая из которых выявляет в нем и профессионала высокого уровня, и человека, способного предъявить нравственный счет окружающему миру и прежде всего самому себе». В Петербурге, Одессе и Харькове он проявил себя как один из лидеров молодой «Народной воли». Будучи сослан в Забайкалье, обратился к этнографическим исследованиям. В начале XX века Кроль выступает адвокатом жертв еврейских погромов в Кишиневе, Гомеле, Житомире. Он деятельный участник политических событий в Сибири в 1917–1918 годах. Вынужденный отправиться в эмиграцию – сначала в Харбин, затем во Францию, он организовывает Объединение русско-еврейской интеллигенции, просуществовавшее до начала второй мировой войны и продолжившее свою деятельность за океаном уже после смерти его создателя.

Но и борясь с самодержавием, и занимаясь изучением бурят, и выступая как адвокат, Кроль опирался на еврейские этические и духовные традиции. Так, нравственным стержнем бурятских штудий было стремление показать, что «инородцы» (к каковым власти относили и евреев) обладают высокими нравственными качествами и интеллектуальным уровнем, достаточным для вхождения в современную цивилизацию. Знакомство с жизнью ортодоксального еврей­ства помогло Кролю-этнографу отринуть предубеждения. Не остались без внимания и сибирские евреи – интересные наблюдения об их быте и культуре также есть в воспоминаниях.

Благодаря своей известности этнографа и экономиста Кроль получил возможность жить и работать в Петербурге. Он описывает примечательный диалог, состоявшийся между ним и чиновником канцелярии Комитета министров в 1898 году и как нельзя лучше выражающий пафос и настроение не только самого мемуариста, но и того слоя, к которому он принадлежал по рождению и образованию: «Анатолий Николаевич Куломзин, – сказал мне Петерсон, – очень доволен вашей работой, и он охотно зачислил бы вас в штат канцелярии Комитета министров, если бы вы согласились креститься.

 – Не иначе? – спросил я его иронически.

– Вы знаете, – продолжал Петерсон тоном сочувствия, – что в настоящее время принять еврея на государственную службу совершенно невозможно.

– Но стоит мне только креститься, как я стану совершенно другим человеком, не правда ли?

– Конечно, нет, – признался Петерсон, – но что делать, когда власти требуют выполнения этого условия. Разве вы так религиозны?

– Конечно, нет!

– Что же вас может удерживать от крещения? Для вас этот обряд не должен представлять никаких неудобств. Это вроде того, что вы меняете пиджак на фрак.

Его наивный цинизм и полнейшее непонимание всей низости предлагаемой им мне сделки с совестью меня прямо обезоружили. Я рассмеялся и сказал ему:

– Нет, Николай Петрович, я очень люблю свой пиджак и не променяю его на самый лучший фрак в мире.

Петерсон сильно покраснел и переменил тему нашего разговора. Моя работа при канцелярии Комитета министров была закончена».

Александр Локшин

  добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.