[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  ОКТЯБРЬ 2009 ТИШРЕЙ 5770 – 10(210)

 

Алексей Симонов: «Сивцев Вражек – это теплая варежка моего детства»

Беседу ведет Михаил Эдельштейн

– Алексей Кириллович, в издательстве «Новой газеты» выходит ваша книга «Парень с Сивцева Вражка». Расскажите, пожалуйста, о ней – как она задумывалась, как создавалась, что туда вошло?

– Существует такая не мной придуманная традиция – раз в десятилетие подводить итоги. Десять лет назад я собрал всякие размышления и воспоминания и сделал книгу под названием «Частная коллекция», вышла она в нижегородском издательстве «Деком». Когда впереди замаячило семидесятилетие, я решил сделать еще одну примерно такую же книгу, тем более что в «Частную коллекцию» вошло далеко не все, и в послесловии об этом было написано.

Я должен был написать о своих двух бабках и двух дедах, каждый из которых прожил длиннющую жизнь, больше восьмидесяти лет, то есть на четверых 320 лет живого человеческого опыта – уже неплохо. Начал я с историй, связанных с моим собственным детством, с тем местом, где я вырос, с Сивцевым Вражком. В этот дом меня привезли из Грауэрмана, всего измазанного зеленкой, как свидетельствуют довольно многочисленные очевидцы. «Мать моя меня рожала туго», промучилась трое суток, что-то было не так, и в конечном счете меня извлекали с помощью щипцов.

На Сивцевом жила одна часть моего семейства – дед, Самуил Моисеевич Ласкин, его жена Берта Павловна, в девичестве Аншина, и три сестры, их дочери, Фаня, Соня и Женя, моя мама. Сивцев был постоянной точкой притяжения этой семьи, и даже когда большая часть вышеперечисленных людей жила уже в других местах, в доме на Сивцевом постоянно собирались. Это была такая традиция, от которой не хотелось отказываться. Сивцев умел влюблять людей друг в друга, прошедшие через него никогда не совершали подлостей – по крайней мере по отношению к самому Сивцеву Вражку.

Любимыми гостями этого дома были вторые бабка с дедом. Семья отца была военно-дворянская, бабка – княжна Оболенская, дед – подполковник царской армии, перешедший в Красную Армию и дослужившийся в ней в конечном счете тоже до чина подполковника. Это была совсем другая семья – по происхождению, по жизненным установкам, но с Ласкиными они стали ближайшими друзьями. А мостиком, по которому они друг к другу ходили, был все-таки я, и они бдительно поддерживали здоровье этого мостика, в этом смысле мне очень повезло.

Сивцев Вражек – это теплая варежка моего детства, та варежка, которую надевают на руку, чтобы почувствовать себя уютно. Это место, которому я обязан большей частью того, что я есть, – тем, чем я стал, тем, что служит основой моих взаимоотношений с людьми, с друзьями и даже с недругами.

– То есть «действие» всей книги происходит на Сивцевом Вражке?

– Не совсем. Вторая важнейшая ее тема – история фамилии Симонов. С этой темой я столкнулся в 2005 году, когда делал двухсерийный документальный фильм об отце «Ка-Эм». Дело в том, что мой дед, Александр Григорьевич Иванишев, не был родным отцом моего отца. Константин Михайлович родился у бабки в первом браке, когда она была замужем за Михаилом Симоновым, военным, выпускником Академии Генштаба, в 1915 году получившим генерал-майора. Дальнейшая его судьба долго была неизвестна, отец в автобиографиях писал, что тот пропал без вести еще в империалистическую войну, затем и вовсе перестал его поминать. В процессе работы над фильмом я нашел письма бабки начала 20-х годов ее сестрам в Париж, где она пишет, что Михаил обнаружился в Польше и зовет ее с сыном к себе туда. У нее в это время уже был роман с Иванишевым, да, видимо, было и еще что-то в этих отношениях, что не позволило их восстановить. Но фамилию Симонов бабка все же сыну сохранила, хотя сама стала Иванишевой.

– А какие-то «несемейные» фрагменты в книге есть?

– Да, туда вошли мемуарные очерки – о Симоне Маркише, о Всеволоде Вильчеке. Ненаписанным остался портрет Ярослава Смелякова. А вот очерк о Владимире Луговском я дописал и в эту книгу включил. В предыдущей книге у меня были портреты Слуцкого и Самойлова, а в новую вошли очерк о Владимире Корнилове, набросок портрета Евтушенко. Вообще, мне очень повезло в жизни. Родители мои были людьми литературными, мать с 1956 года заведовала отделом поэзии в журнале «Москва», и многие из самых замечательных русских поэтов второй половины XX века были ее друзьями, друзьями дома и, смею сказать, в какой-то степени и моими друзьями.

Вошел в книгу и мемуар, посвященный английской спецшколе № 1 в Сокольниках, где я учился. Это был советский лицей – не совсем царскосельский, скажем прямо, но тем не менее что-то лицейское там было, и об этом я постарался написать.

Когда я стал собирать из всего этого книгу, то выяснилось, что она не стоит без некоей скрепы, без нее даже переходы от одной части к другой кажутся не очень оправданными. Такой скрепой оказались мемуары о матери, которые я когда-то написал для «Огонька». Я вынул оттуда основные куски, добавил их в книгу, и они там очень органично встали.

– В жизни дома на Сивцевом еврейское как-то ощущалось?

– Вы знаете, Сивцев Вражек не был еврейским домом – это был дом, где живут евреи, которые этого совершенно не стесняются, но которые этим не бравируют, у которых начисто отсутствует то, что называется религиозным чувством. Бабка с дедом помнили идиш, дочки, кто поспособнее, понимали, но не говорила на идише уже ни одна.

Собственно, вся еврейскость этой истории стала очевидной после одного эпизода. В 1957 году наш приятель привез из Америки большой диск Теодора Бикела с песнями черты оседлости. И я увидел, как эти песни слушает дед. Вот, наверное, с Бикела началось мое пристрастие к еврейской интонации – в литературе, в музыке, в пении.

Кстати, в 1971 году я снимал фильм об Утесове и принес ему эту пластинку, думая, что на него это произведет сильное впечатление. Но Леонид Осипович только хмыкнул и сказал: «Я это пел раньше и пел лучше». Действительно, песни четыре в репертуаре Бикела и Утесова совпадали.

В самом фильме еврейская тема, разумеется, не возникала. Но мне было легко понять, что еврейского в утесовских интонациях и какое значение это имеет. Уникальность Утесова заключалась в первую очередь в абсолютно органичном сочетании юмора и пессимизма. Он, вроде бы певший самые бодрые песни своего времени, тем не менее оставался ироническим пессимистом. Это ощущение, которое мне удалось сохранить и в картине, дорогого стоит, а уловить его я смог благодаря тому, что пережил и обдумал на Сивцевом.

–   А в произведениях Кон­стан­тина Михайловича Сивцев присутствует?

–   В романе «Так называемая личная жизнь» есть персонаж по фамилии Гурский, за которым в известной степени стоит Александр Кривицкий, зам отца в «Новом мире», в «Литературке», снова в «Новом мире», человек разный, не сильно улучшивший отцовскую репутацию, но которому отец очень долго и истово верил. Так вот Гурский в последней части романа погибает в момент вступления наших войск в Пруссию. И главный герой, Лопатин, приезжает в Москву и должен сообщить родным Гурского о его смерти. Там есть такая сцена, где он приходит к Гурскому домой, и отец меня спросил: «Узнаешь?» Я сказал, что нет, и отец пояснил, что мама Гурского списана с Берты Павловны.

Другой эпизод. Переводим мы с ним «Цену» Артура Миллера. Сначала я начерно все перевел, а потом отец, не знавший английского, но, в отличие от меня, хорошо знавший театр, сел править. А там один из главных персонажей – 85-летний еврей, торговец подержанной мебелью. И отец спрашивает: «Почему так странно расставлены слова в репликах Грегори Соломона?» «А ты вспомни, – отвечаю. – Это точная интонация деда». Отец подумал и согласился. Так это и осталось. Потом эту роль играл Стржельчик – замечательно. Благодаря этому ходу он мог не имитировать акцент, для передачи еврейской интонации хватало общей конструкции фразы.

– У Константина Михайловича, несмотря на военно-дворянское происхождение, в 60–70-х годах в «патриотических» кругах была стойкая репутация филосемита – то, что на их специфическом жаргоне называлось «шабес гой». По вашим ощущениям, это так?

– Ну, смотрите: первая жена отца – Ата Типот, дочь известного юмориста Виктора Типота, – еврейка, вторая – моя мама – тоже. Согласитесь, что без определенного юдофильства такое вряд ли может случиться.

Если серьезно, отец испытывал чувство вины. Никуда не денешься, он действительно принял участие в развертывании антикосмополитской кампании…

– В последнем, надиктованном, произведении Константина Михайловича, «Глазами человека моего поколения», как раз на месте рассказа об этой кампании зияет лакуна. С чем это связано?

– Это было для него самое трудное. Поэтому он оставил этот фрагмент на конец. И не успел. Так что это лакуна по обстоятельствам жизни и смерти. Есть подступы к такому рассказу, есть какие-то отцовские объяснения. Но, видимо, они казались ему недостаточными для той степени откровенности, которую он пытался вложить в эту книгу.

Ведь он диктовал ее в стол, чего никогда не делал. Первой рукописью, создававшейся им без надежды на публикацию, были воспоминания о Жукове, из которых он смог напечатать только один кусок. А потом эта книга.

Но у нее есть один смешной недостаток: она продиктована в 1979 году, а вышла в 1988-м. Представьте себе, что она появилась бы в конце 70-х, – как изменилось бы ее восприятие. Да, там есть много вещей, которые недоговорены, недодуманы, недоформулированы, но тем не менее.

–   Насколько Константин Ми­хайлович мог бы принять происходящее в стране, проживи он еще лет десять?

– У отца была способность постоянно меняться. В последние годы от него можно было услышать политические высказывания, которые раньше в его устах были совершенно непредставимы – например, как-то он сказал, что не бывает выборов, когда существует только одна партия и от нее есть только один кандидат. Не понимать этого он не мог и раньше, но произнести…

И у меня есть полное ощущение, что он готов был меняться и дальше. Не думаю, что его шокировали бы горбачевские реформы. Вот то, что началось в 90-х, – да, шокировало бы безусловно. Но до 1988–1989-го я его вполне себе представляю. Дальше – нет.

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.