[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  ЯНВАРЬ 2010 ТЕВЕТ 5770 – 1(213)

 

Погребенная легенда

 

Стефан Цвейг

Погребенный светильник

Перевод с немецкого Э. Венгеровой

М.: Текст; Книжники, 2010. – 157 с.

Кто из born in USSR не зачитывался в юности Стефаном Цвейгом, чей роман с Советским Союзом начался еще в 1920-х годах, когда Цвейг, антифашист по праву рождения (сын венского еврейского мануфактурщика), видел в СССР единственную силу, способную противостоять нацизму, приезжал в Москву и очень радовался русскому изданию своего собрания сочинений, предисловие к которому написал Горький. Его книги в фашистской Германии жгли, в СССР охотно издавали, и редкая барышня не рыдала над его «Амоком», «Письмом незнакомки» или «24 часами из жизни женщины». Бежав от фашизма в далекую Бразилию, «самый сентиментальный европейский беллетрист» покончил жизнь самоубийством, будучи в депрессии и оплакивая судьбу европейской культуры.

Среди его новелл и беллетризованных биографий исторических деятелей, часто и в разных комбинациях издаваемых в России, «Погребенный светильник» не числился – до сих пор эта легенда на русский не переводилась. И – при всем уважении к прекрасному переводу Эллы Венгеровой, – думается, это было не великое упущение.

Как сообщает Иосиф Флавий, храмовый семиствольный светильник (менора) был захвачен при взятии Иерусалима Титом и отправлен вместе с другими трофеями в Рим. Касательно дальнейшей его судьбы существует несколько противоречивых свидетельств. По одной версии, семисвечник перевезли из Рима в Константинополь, и там в 1204 году крестоносцы пустили его на переплавку; по другой, Елена, мать императора Константина, отправила менору в Иерусалим, а когда Иерусалим захватили персы, ее постигла та же участь. Цвейг выбрал третью версию, вводящую новую движущую светильник силу – вандалов и новый перевалочный пункт – Карфаген, и предложил эзотерическую концовку, при которой погибает подделка, а подлинная менора погребается в Земле Израиля в никому не ведомом месте.

Полученную историю Цвейг оформляет в фирменном стиле своих новелл: в центре сюжета странствие героя, а все важные мысли раскрываются в его пространных монологах. В результате получилась не новелла и не легенда, а некая новеллизированная легенда – жанр, возможно, полезный для детей, но для сколько-нибудь требовательного читателя явно непригодный. Дело даже не в исторических неточностях. Не в том, что «седобородому старцу» папе Льву I было на тот момент лет пятьдесят. Не в том, что менора высотой в полтора метра и весом в 30 кг не может «подвернуться под ногу» и ее нельзя «отшвырнуть». Не в том, что ни маленькой шелковой, ни какой другой кипы на голове итальянского еврея VI века не было. Дело в том, что изящная в своей лаконичности легенда здесь обрастает громоздкими историческими экскурсами и теологическими размышлениями, лишними героями, приторными портретами возвышенных старцев, их ни к чему не ведущими прозрениями и бесполезными для сюжета совпадениями, избыточными подробностями и надуманными мотивациями, которые лишают читателя свободы толкований, присутствующей в аскетичном фольклорном тексте, не доставляя взамен знакомого удовольствия от чтения психологической новеллы, ибо слишком уж чужд материал.

Ада Ардалионова

 

«Человек не собьется с пути, потому что не знает дороги…»

 

Сергей Костырко

На пути в Итаку

М.: Новое литературное обозрение, 2009. – 272 с.

Слова, вынесенные в название этой заметки и принадлежащие московскому поэту Дмитрию Веденяпину, перекликаются с «пафосом» книги путевой прозы известного новомирского критика Сергея Костырко, вышедшей в относительно недавней серии «НЛО» «Письма русского путешественника».

Несомненной удачей автора стал выбор «точки говорения». Прекрасно отдающий себе отчет, что глубокое постижение чуждых миров, развернувшихся перед ним на краткие недели путешествий – Тунис, Польша, Испания, Египет, – невозможно по определению (ведь путешествие всегда скольжение, а не проникновение), Костырко воспринимает путешествие как «способ дотянуться до себя через чужое», поэтому каждое дорожное впечатление встраивает в тонкую рамочную конструкцию: люди, судьбы, лица, жесты, реплики, пейзажи ценны в его прозе как знаки жизни, человеческого бытия, «другие» – как повод к «самоидентификации».

Путешественник подчеркивает, что он «воспитанник Железнодорожной слободки города Уссурийска», человек советской ментальности, для которого «бытие определяет сознание», но демонстрирует внятное чувство метафизической полноты восприятия: все «случайное» воспринимается им как «данное свыше», поэтому отрицается понятие «экзотического» – все, что нам дано увидеть, «экзотическое», был бы соответствующим образом настроен модус созерцания. Проблематика «другого» как «себя» и «себя» как «другого» – ось, на которую нанизаны практически все запечатленные картинки, которые благодаря этому и приобретают в лучших главах книги экзистенциональную объемность. Всю книгу можно воспринимать как некий философский двойной постскриптум: с одной стороны, к элементарному жанру путеводителя, а с другой – к проблематике большой русской литературы («как грустна наша Россия» – к этой максиме мы возвращаемся из любого путешествия).

Понимая, что ложными друзьями писателя-путешественника оказываются страницы прочитанных книг и кадры фильмов, формирующие в культурном сознании образ иноплеменной земли задолго до того, как выпадает реальная возможность проверить его на зубок, автор ставил перед собой задачу уйти от «готовых эмоций», не дать им заслонить собою «реальность». Отправляясь в Израиль, он полагал, что и тут «понадобятся специальные усилия, чтобы очистить то, что увижу я, от ожидаемого». Однако – вопреки ожиданиям – «никаких усилий не потребовалось».

Глава, называющаяся «Дорожный Иврит», состоит из двух частей: «Израиль как испытание для материалиста» и «Про “израильскую военщину”». Одной из главных метафор Израиля, где автор оказался впервые в своей жизни, стал для него образ Дороги, амбивалентно сочетающей «физическую мощь» «промышленного сооружения» с культурно-мифологическим шлейфом: Дорога проложена «не только через эту землю, но и – через нашу культурную память». Прозой эти – в общем-то, тривиальные – умозаключения делают детали («виноградники, на низеньких шпалерах, с редко торчащими резными листьями, просвечивающими на солнце алым, как уши первоклассника 1 сентября»). Израильский солдат, с автоматом на плече, набивающий в ноутбуке текст, сидя на полу в здании тель-авивского автовокзала, и еще некоторое количество подобных картинок приводят автора к мыслям о том, что армия в Израиле – «это среда», где «заводятся знакомства, обозначаются жизненные перс­пективы, определяется будущая профессия и деловая карьера», иначе говоря, квинтэссенция самой жизни. Композиционно такой «израильской военщине» в книге противостоит образ «челябы» – из совершенно другой главки, где совковый оборонно-военный пейзаж становится символом остановившегося времени: «остановившиеся жизни людей, ставших сырьем оборонной промышленности». И здесь уже не разлепить не только «архитектурные и пейзажные микросюжеты», но и встроенные в них – экзистенциальные.

Таисия Вольфсон

 

Родовитый космополит

 

Михаил Левитин

Таиров

М.: Молодая гвардия, 2009. – 359 с. (Серия «Жизнь замечательных людей».)

Этой книге – радуешься. И до, и после прочтения. Миссия автора и воля к ее написанию – беспримерная. Глава Камерного театра Александр Таиров, один из пяти великих режиссеров первой половины XX века, сделавших русский театр мировой знаменитостью (еще – Стани­славский, Немирович, Мейерхольд, Вахтангов), наименее изученная и описанная в литературе фигура. Книг о Таирове ничтожно мало, если говорить честно – почти нет. Раз театроведы о Таирове не пишут, то пусть напишет действующий режиссер, сказал сам себе Михаил Левитин, глава московского авторского театра «Эрмитаж», а также признанный прозаик. И стыдно за театроведов, и особенно гордо за режиссерский цех, ведающий свое родство.

Книга удалась. Это беллетризованная биография в лучших традициях «ЖЗЛ» (хотя в последние годы серия изрядно пополнилась откровенной шелухой) – насыщенная фактическим и чувственным материалом, книга проходит вскользь по знаменитым спектаклям Таирова, не слишком углубляясь в художественные достоинства и детали работ режиссера-эстета, но довольно внятно описывает путь мытарств уникального художника. Таирову было нелегко, он все время терял свои театры, начиная всякий раз заново, с нуля. Его судьба может подсказать алгоритм поведения в эпоху кризиса – как жить и работать под регулярной угрозой закрытия и уничтожения своего театра. И тут автор все время сворачивает на свою сторону, проводя параллели с собственной судьбой. Это не запрещенный прием, но, к сожалению, параллели касаются не эстетики Таирова, а лишь судьбы гонимого творца. В аккуратно сотканном образе непризнанного, недоласканного мастера больше биографии сочинителя, чем его героя.

Сашенька Коренблит в описании Левитина уж слишком часто предстает перед нами бедным преследуемым несчастным евреем – и вот это уже явная неудача романа. Левитин насильственно культивирует в Таирове его еврейство, самим режиссером, кажется, почти не замечаемое. В творчестве, по крайней мере, это не отразилось совсем, совершенно: режиссер Таиров, избравший себе армянский псевдоним, мыслил себя космополитом, культурным перебежчиком, серфингующим по стилям и эпохам, мировоззрениям и символам веры. Таиров был человеком мировой культуры – одним из первых в России увлекся стилизацией восточного театра, ставил французскую оперетту и жесткий немецкий театр эпохи экспрессио­низма, проникал в недра классицизма и на территорию советского революционного искусства. Эстетическая неразборчивость, дичайшая эклетика, культурный глобализм и царство испорченного, словно перенасыщенного, пересоленного вкуса как раз и были главным свойством Таирова, за которое его и любили, и презирали в Москве первых революционных десятилетий.

Левитин, кстати говоря, очень старается показать интернацио­нальный, «вавилонский» дух труппы: потомица фламандца Алиса Коонен, родственник бухарских эмиров Церетели, грузин Марджанов и другие – эту слившуюся воедино кровь народов, разбуженных мнимыми свободами мировой революции. Показывает автор и другую сторону свободу, о которой не слишком шумно говорили до сих пор, – плотные гомосексуальные связи в актерской среде Камерного. Также много сказано о причинах относительного благополучия театра в конце 1920‑х – начале 1930‑х, частых европейских гастролей: младший брат режиссера, Леонид Коренблит, был крупным работником ОГПУ, а Камерный театр стал своего рода клубом для руководящих работников молодого государства, военной и партийной элиты.

Левитин начинает книгу со свидетельств современников о театре Таирова, и среди них – жесткий выброс агрессии от Всеволода Мейерхольда. Называя последнего «великим растлителем», Левитин явно пытается с помощью биографии Таирова поломать твердо утвердившееся доминирование Мейерхольда в истории советского театра. По крайней мере, много изысканных тычков в сторону мэтра в этой книге позволят себе и Таиров, и Левитин. Погруженный в жизнь духа и эстетическую разголосицу эпохи, Александр Таиров явно теснит прямолинейного, громогласного Мейерхольда с его революционной поступью и прогрессирующей мизантропией.

Павел Руднев

 

Играй гривой, миг скор!

 

Григорий Марговский

К вам с игрой – игрой игр

М.–Владимир: Транзит Икс, 2008. – 160 с.

Григорию Марговскому повезло с именем. Зовись он иначе – и не получилось бы у сборника его стихов многозначительно-«концептуального» названия. Но – изящная анаграмма преподносит, как на блюдечке с голубой каемочкой: угощайтесь, гости дорогие, вот вам Гессе, вот Хейзинга, а уж если копнуть…

Марговский мотыльком пепла порхает от аллюзии к аллюзии, от высокого штиля к блатняку, от океанологии к астрономии, от «Мадонны Корреджо» к «рубенсовским дамам», через века и утраченные надежды. Его поэзия сродни тропическому лесу по бурной густоте жизни – гроздья образов, запутанные лианы рифм, замысловатый звукописный посвист-перестук:

 

На Пляс д’Итали,

Их плясом пленясь, мы

Капелл плеоназмы

Из капель плели…

(«Венеция»)

 

Или:

 

Нам время видится с изнанки,

Мой бедный Хайдеггер, пока

Роландов разум в лунной склянке

Процеживает облака…

(«Страх символов
и совпадений…»)

 

Цитировать можно с любой строчки. К слову, тропический лес – это вам не Центральный парк, так просто на вечерний променад не выйдешь: заросли непролазные и воздух что жидкий мармелад.

Если же вслед за легкокрылым поэтом скользнуть от ботаники к литературоведению, то Марговский доводит текст до джойсовской насыщенности. Книга для истинных кастальцев, способных расшифровать игровые коды и расставить по полочкам расшалившиеся имена, знаки и прочие симулякры. Для простых смертных, пожалуй, понадобятся примечания-комментарии.

Помимо новых стихов и произведений из прежних сборников, в книгу вошла поэма «Илья Зерцалин». Здесь автор, изъясняясь державным пятистопным ямбом, сначала виртуозно поливает изысканной и не очень грязью сослуживцев по тель-авивской библиотеке и местную богему, а потом и вовсе ударяется в многокрасочное описание этакой интеллигентской оргии, где герои в промежутках между выпивкой, анашой и свободной любовью рассуждают о высоких материях. И все ради чего? Ради вопроса, сокрытого до поры в имени героя, – «Ценя ль Израиль?» И отчаянного ответа: «Ценя-а-а!!!»

В общем, играй гривой, миг скор, поэт.

Алла Солопенко

 

ИЗЯ КАЦМАН, ПОТЕРЯННЫЙ И ВОЗВРАЩЕННЫЙ

 

Борис Стругацкий

Интервью длиною в годы: по материалам офлайн-интервью

М.: АСТ, 2009. – 512 с.

«Я – русский по самосознанию своему и своему “самоопределению”. Однако же, если кто-то вознамерится общаться со мной как с евреем, в ущерб моей чести и в поношение мне и еврейской нации вообще, я немедленно признаю себя евреем и буду носить это самоназвание с гордостью и, если угодно, с вызовом, и не потому, что так уж люблю евреев (я никакую национальность не выделяю ни в смысле любви, ни в смысле неприязни – это было бы дико и глупо), а потому, что ненавижу антисемитизм и вообще любое проявление агрессивного национализма…»

После того как на интернет-сайте www.rusf.ru были выложены – в режиме офлайн – первые ответы фантаста Бориса Стругацкого на присланные ему читательские вопросы, прошло более одиннадцати лет. Все эти годы Борис Натанович терпеливо и, по возможности, уважительно делится суждениями (как писательскими, так и чисто житейскими) по самому широкому кругу тем, «вечных» и более чем злободневных. Он высказывает свое мнение, однако никому его не навязывает. Количество ответов ныне перевалило за семь тысяч, а в числе участников интернет-форума – люди едва ли не со всей планеты: из Рязани и Мельбурна, Петербурга и Питсбурга, Лидса и Лысьвы, Саранска и Сакраменто, Торонто и Темрюка, Буэнос-Айреса и Йошкар-Олы, Канзас-сити и Комсомольска-на-Амуре. Наряду с российской наиболее представительна украинская ауди­тория, и, конечно же, активна израильская читательская «диаспора» (среди обратных адресов – Иерусалим, Хайфа, Реховот, Ашдод и др.).

Прекрасно зная цену собственным популярности и авторитету и не кокетничая ложной скромностью, Стругацкий вместе с тем не впадает в соблазн быть умудренным гуру, который с высоты жизненного опыта будет снисходительно одарять публику крупицами накопленной истины. Писатель беседует с читателем о своем понимании истории и религии, о свободе слова и ксенофобии, о Гайдаре и Ходорковском, о кино и литературе и, конечно же, о своей биографии и своих книгах – тех, что писались вместе со старшим братом, и тех, которые родились уже после кончины Аркадия Натановича в 1991 году.

Есть в книге воспоминания о детстве (сверстники приставали к мальчику: «Скажи “кукуруза”!» – проверяли на картавость), есть рассказ о любимых книгах юности, первых литературных опытах и научной среде, благодаря которой возник замысел повести «Понедельник начинается в субботу». Однако, печально замечает автор уже в начале третьего тысячелетия, «мы очень давно перестали идеализировать интеллигенцию – с тех пор, как была проиграна, едва начавшись, битва за свободу в первой половине 60-х». Как известно, первые произведения Стругацких увидели свет еще во времена хрущевской «оттепели», а самый плодотворный их период пришелся на брежневскую эпоху. Космические приключения уступали место земным проблемам, ребяческий оптимизм сменялся скепсисом, прекрасный мир коммунистического «полудня» становился в книгах литературным антуражем, а каждое новое произведение все труднее пре­одолевало редакторское и цензорское сито.

В одном из ответов на вопрос о «Пикнике на обочине» писатель вспоминает, что при подготовке книжного издания авторы вынуждены были вносить более четырехсот поправок, уродуя собственную повесть (коллективный образ «лейб-гвардейцев» в «Хромой судьбе», как замечает автор, имел прямое отношение к «русским нацистам, кучковавшимся в те времена вокруг издательства “Молодая гвардия”…»). Порой из текстов выпалывались опасные – либо казавшиеся таковыми – аллюзии и намеки, но гораздо чаще претензии были скорее бредовыми, чем осмысленными. Вместо водки приходилось вписывать минералку, вместо «антисемитский» – писать «антинаучный», китайцы превращались в японцев, Максим Ростиславский из журнального варианта «Обитаемого острова» вдруг обретал арийские черты Максима Каммерера, а в первом же опубликованном фрагменте «Града Обреченного» один из самых обаятельных персонажей романа, неугомонный и проницательный Изя Кацман, внезапно становился Изяславом Шереметьевым (к счастью, полная версия вышла уже в годы перестройки, и изначальные «анкетные данные» персонажа были восстановлены). «Для авторов Иосиф Кацман – фигура знаковая, – вспоминает Борис Натанович, – если угодно – эпохальная. В некотором роде – символ целой эпохи. Прототип этого героя существует, прошел через “свои круги” и живет сейчас в Израиле». В застойные времена у «Града Обреченного» не было, понятно, ни одного шанса дойти до читателя: одна только тема трогательного братания нациста Фрица Гейгера с убежденным сталинистом Андреем Ворониным заранее отсекала все надежды на публикацию в СССР…

Среди не осуществившихся творческих замыслов, о которых пишет Борис Натанович, особенно жаль идею совместного произведения четырех братьев – двух Стругацких (самых влиятельных в СССР фантастов) и двух Вайнеров (бесспорных лидеров в жанре детектива). Трудно сказать, смогли бы два тандема превратиться в «квартет», но в любом случае эксперимент был бы уникальным.

Роман Арбитман

 

«И спасся я один, чтобы рассказать тебе»

 

Щоденник львiвського гетто. Спогади рабина Давида Кахане

(Дневник Львовского гетто. Воспоминания раввина Давида Каханэ)

Составитель Жанна Ковба

Киев: Дух і літера, 2009. – 276 с.

Цитатой из Книги Иова, вынесенной в заголовок, предваряет свой дневник раввин Давид Каханэ – один из 3% львовских евреев, уцелевших в годы Холокоста.

Охота на остальные 97% оказалась успешной… После отступления Красной Армии в конце июня 1941‑го местные крестьяне стали нападать на еврейских соседей. Так погибли три брата Каханэ и его племянник. «Я не могу этого понять, – писала Давиду 86‑летняя мать из местечка Гримайлов. – …Ведь это были те же крестьяне, приходившие к нам, часто остававшиеся на ночь, дружившие с моими детьми, а теперь эти же люди забрали моих сыновей и немилосерд­но убили их».

В «просвещенном» Львове нравы были не гуманнее. Чего стоит описание погони за двумя еврейскими детьми, которых полицаи не настигли бы, если бы не дружная помощь горожан, всем миром – от мала до велика – помогавших преследовать малолетних «преступников»…

Первым заданием юденрата, где в религиозном отделе служил Каханэ, стал сбор контрибуции, возложенной на еврейскую общину – 20 млн рублей. Для жителей окрестных сел это означало грандиозную распродажу еврейского добра. Крестьяне тысячами приезжали в город, где за копейки одевались как лорды и увозили домой дорогую мебель. Бедные евреи отдавали столовую посуду или единственную драгоценность – обручальное кольцо. И в то же время… Некоторые женщины-христианки приходили к пунктам сбора денег, чтобы внести свою лепту, демонстрируя таким образом симпатию к евреям.

На протяжении двух лет немцы планомерно и методично, с дьявольской изобретательностью проводя все новые акции, уничтожали гетто и его обитателей. Трагична участь человека, лишенного выбора, но еще страшнее судьбы тех, кого поставили перед кровавым выбором.

Первый глава юденрата, д‑р Парнас, отказавшись выполнить распоряжения гестапо, был расстрелян. Его преемник д‑р Ландесберг, напротив, не выдержал испытания. Когда в марте 1942 года немцы затребовали адреса всех евреев, поддерживаемых общиной, стало очевидно, что цель очередной акции – уничтожение нетрудоспособных. Делегация раввинов направилась к Ландесбергу. Базируясь на изречении мудрецов Талмуда: «Кто сказал тебе, что твоя кровь краснее? Не замещает одна душа другую, и нет человека, которому было бы разрешено спасти свою жизнь благодаря убийству другого», они потребовали не выдавать ни одного еврея врагу. Председатель, однако, не собирался рисковать и… прожил еще несколько месяцев.

Кафкианская реальность гетто требовала от религиозных авторитетов решения новых для общины проблем. Одна из них – фиктивные браки, ведь замужняя домохозяйка приравнивалась по статусу к своему работающему мужу и могла избежать депортации. Отдел религии был завален брачными заявлениями, и никогда нельзя было с уверенностью сказать, о настоящем браке идет речь или о фиктивном. И здесь каждый раввин принимал решение согласно своей совести…

А Львов, треть населения которого до войны составляли евреи, был уже почти юденрайн. Целые семьи кончали жизнь самоубийством, чтобы не попасть в руки немцев. За ампулу цианистого калия люди отдавали все, что у них оставалось.

В последний Судный день Львовского гетто – Йом Кипур 1942 года – молитвы звучали как вызов: «Творец, за что? За какие грехи?» На Небе решали, кому суждено жить, а кому…

Семья раввина избежала страшной участи: благодаря помощи митрополита Шептицкого жену Каханэ обеспечили украинскими документами, а трехлетнюю дочку устроили в детский дом. Сам же раввин попадает в страшный Яновский лагерь, где отказывается от побега, зная, что это будет стоить жизни многим товарищам. «Побег в таких обстоятельствах противоречит еврейской морали и еврейским законам», – пишет Каханэ, снова цитируя трактат «Сангедрин».

Бежит он только в день ликвидации лагеря. Чтобы уже через несколько часов сидеть перед Андреем Шептицким, рассказывая об уничтожении гетто и ужасах Яновского лагеря. Слезы катятся по лицу митрополита Галицкого – того самого митрополита, который всегда помогал бедным евреям перед Песахом купить мацу, прилагая к чеку записку на изысканном библейском иврите с заверениями в дружеских чувствах к еврейскому народу. Того самого митрополита, который в июле 1941‑го приветствовал немецкую армию как освободительницу от произвола НКВД и депортаций. Отрезвление наступило быстро. После первых акций Шептицкий, единственный представитель церкви в Европе, обращается с письмом к Гиммлеру, протестуя против геноцида евреев, и публикует пастырское послание «Не убий».

«Если немцы найдут вас, один из монахов должен взять ответственность на себя и спасти монастырь от уничтожения, а монахов – от смерти», – сказал однажды Каханэ опекавший его брат Теодозий. И добавил, что, когда настоятель спросил: «Кто готов это сделать?» – все, как один, сделали шаг вперед.

Автору дневника судьба подарила долгую жизнь. В послевоенные годы он возглавляет совет раввинов Польши, затем становится главным раввином Польской армии в чине полковника. После репатриации в течение 15 лет генерал Каханэ – главный раввин Военно-воздушных сил Израиля.

В последние годы жизни он много размышлял над смыслом Холокоста, призывая смириться с тем, что Катастрофа останется тайной, постичь которую дано лишь Творцу. Отведя себе при этом роль Свидетеля. Свидетеля честного, мужественного и благодарного.

Михаил Гольд

  добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.