[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  МАРТ 2010 АДАР 5770 – 3(215)

 

ОТЕЦ

Норман Левин

Есть такая фотография, она и сейчас хранится в нашем доме в Оттаве. На ней он моложавый, молодцеватый, с роскошными усами, нафабренные кончики подкручены, голова гордо откинута, волнистая темная шевелюра, глаза, как я помню, карие. Снимок этот сделан в Варшаве. С ним связаны разные семейные легенды: «Ох и гуляка он был», «Дружил с писателями и художниками” («Да, водил знакомство с писателями: платил за них в ресторанах»), «Владел обувной фабрикой» («Какая кожа – хорошая или плохая – видно по тому, как она сминается».) И «контрабандист» – мне хотелось думать, что он провозил бриллианты.

Того человека я не знал.

Тому, которого я знал в Оттаве, перевалило за сорок, он торговал фруктами вразнос. Тщедушный, плешивый, с желчным лицом. И очень горячего нрава.

Росту в нем было сто шестьдесят сантиметров, тем не менее фургон у него был высоченный, ни у кого из оттавских разносчиков не было фургона выше. Выкрасил он его в ядовито-красный цвет. С одной стороны фургона были приделаны деревянные ступеньки и железные перекладины: иначе отцу не добраться бы ни до облучка, ни до деревянных ящиков, в которых хранились фрукты и овощи. Возили фургон одна за другой коняги не первого разбора, отслужившие свой срок в местных пекарнях и сыроварнях. Но даже с этими одрами совладать ему было нелегко. Дольше всех у него продержался коняга по кличке Джим. Отяжелевший, серой масти с грязно-бурыми подпалинами, он еле передвигал ноги. Отец дергал вожжами. Понукал: «Пошел!» Надрывался: «Ну, давай же, Джим!» Даже к кнуту прибегал. Но коняга и ухом не вел, пока не наставало время возвращаться домой. Тогда он пускался в галоп – фургон, когда они проносились на красный свет, кренился, срезал углы, отец вставал, побагровев от натуги, упирался кулаками в грудь, и так продолжалось, пока фургон не сворачивал на Марри-стрит.

Мама – она следила за их приближением с террасы – считала, что раз Джим мчит во весь опор, значит, фургон пустой, и, следовательно, отец расторговался.

По субботам у разносчиков шла самая бойкая торговля. Мне уже минуло двенадцать, школу я в этот день не посещал, так что меня отряжали в помощь отцу. И я шагал по Марри-стрит (нес приготовленный мамой завтрак в коричневых бумажных кульках) мимо домов, где еще спали мои дружки. Поднимался по бульвару Короля Эдуарда. Вдоль рядов раскидистых вязов – зимой я катался тут на коньках и на лыжах. Пересекал трамвайные пути на Дальхаузи. Застревал у «Франсэ» – пялился на фотографии кинозвезд. На рынке я появлялся, когда часы на Башне мира[1] показывали начало девятого. У отца к этому времени товар был уже закуплен и загружен в фургон. Он уезжал со двора затемно, еще до пяти.

Вечером, когда мы возвращались, отец ставил лошадь в конюшню, задавал ей овса, сена, поил. Пока он успевал разгрузиться, помыться, поесть, подсчитать выручку, было уже без малого одиннадцать. Тогда он присоединялся к нам и тоже выходил на улицу. Улица, вся до одного, уже высыпала на деревянные террасы, располагалась в качалках, креслах, на ступеньках, под густыми переплетениями вьюнков.

Зимой субботние вечера проводили на кухне вокруг покрытого линолеумом стола – играли в карты. Игроки сходились из самых разных районов Оттавы. В какой мере их влек карточный азарт, не берусь судить. Но отчасти – и в этом я ни минуты не сомневаюсь – их влекло желание побыть среди своих. Играть начинали вечером в субботу, игра продолжалась весь воскресный день и, как правило, захватывала вечер. Так как играли всегда у нас, мама брала по десять центов с каждой партии.

Я наблюдал за игрой. Становился за спиной игрока, смотрел на его карты. Если игрок выигрывал, он не возражал. Говорил, что я приношу удачу. Если проигрывал, говорил, что я мешаю, и тогда я переходил за спину другого игрока.

Часов в десять меня гнали спать – рано утром мне в школу. В темной комнате наверху я, напрягая слух, пытался разобрать доносившиеся снизу обрывки разговоров и гадал, когда к нам нагрянет полиция.

Почти все игроки родились в Европе, в Оттаву приехали прямо перед первой мировой войной или сразу после нее. К нам ходил играть Шалевский – он доставлял хлеб из пекарни в Лоуэр-Тауне (и, случалось, катал меня на санях), потом занялся недвижимостью. Ходил и Джо, из них он был самый молодой (родился уже в Оттаве) – после того, как Шалевский отошел от дел, Джо развозил хлеб для той же пекарни. Потом стал привратником в гостинице «Лорд Элгин», развлекал меня рассказами о том, как куролесят тамошние постояльцы. Он погиб, перегоняя новую машину из Торонто. Присоединялся к ним и наш квартирант, молчун Гарри, он работал на бумагоделательной фабрике у своего родича – сортировал тряпки, которые приносили старьевщики. Умер он от рака легких. Ходили мистер Надольный, мистер Соловей. И еще Сэм Шайнбаум – у него была зеленная лавка на окраине, потом он занялся недвижимостью. Нажил, по слухам, хорошие деньги. Из женщин в игре участвовала только моя мать. Она почти всегда выигрывала. Отец постоянно проигрывал.

Ошибки он делал дорогостоящие. Набирая флэш, путал туз треф с тузом пик. Принимал одни цифры за другие. Открывать ли, пасовать или делать ставку, обдумывал вдвое дольше других. Заставлял всех себя ждать. Когда у него кончались деньги, норовил позаимствовать доллар-другой из маминого выигрыша, чего она никак не приветствовала. И так испытывал терпение игроков, пока Сэм Шайнбаум не сказал ему:

–     Мойше, а может, хватит?

–     Ты только мешаешь, – сказал Соловей.

–     Над чем ты так долго думаешь, если у тебя на руках ничего нет? – сказала мама.

–     Еще одну партию, – упрашивал он маму: он уже просадил пять долларов из ее выигрыша.

–     Ты опять проиграл!

–     Вот сдаст Надольный – и всё.

И еще одна попытка. У него на руках была пара десяток, но отец ставку не повысил. Когда сдали пять карт, отец пасанул, Соловей показал четверку червей. Соловей поставил доллар, и отец, у которого не было доллара, чтобы открыть, отложил карты.

Соловей сгреб деньги.

–     Мойше, я не блефовал, – сказал он. – У меня был флэш.

И показал карту – семерку червей.

Все молчали.

–     Я мог и не показывать ему карту, – с сердцем сказал Соловей.

В следующей партии отцу карт не сдали. И он еще две партии просидел за столом – смотрел, как по обе стороны от него кладут карты. Потом встал и остаток вечера простоял за спиной у мамы. Больше он карт в руки не брал.

Вместо этого он стал выполнять поручения игроков. Бегал на угол к Дейну, приносил полные сумки прохладительных напитков. Откупоривал, раздавал бутылки. В холодину, при температуре ниже нуля, ходил в «Смоук-бар» на Ридо-стрит за солониной, копченостями, ржаным хлебом, неумело резал бутерброды, оделял игроков, ну и меня. И, если не принимать в расчет партию-другую в дурака с заглядывавшими в гости по будням приятелями, больше никто и никогда не играл с ним в карты.

В феврале сорок четвертого, в последний день перед отправкой на войну, я сидел в родительской гостиной: ждал, когда придет такси – отвезти меня на Юнион-сквер. Мама уже отплакалась. Она была уверена, что я не вернусь с войны. В ожидании такси она, глубоко уйдя в кресло, не сводила с меня глаз. Ее тревога передавалась мне, и я прирос к стулу – не знал, ни что сказать, ни что сделать.

–     Ты ведь слышал про такой городок, Хелм он назывался, – сказал отец. – Жили там одни дураки.

Я кивнул, не понимая, к чему он клонит.

–     Так вот завелся у них проказливый кот. И они решили избавиться от него. – Отец поднялся, встал передо мной и мамой. – Они пошли к старосте, уверили его, что он сделает благое дело для них для всех, если засунет кота в мешок и прыгнет с мешком в реку. – Отец сделал паузу. – Староста утонул. А кот выбрался из мешка и выкарабкался на берег.

Отец придвинулся к нам чуть ли не вплотную, тронул меня за плечо.

–     Мудрецы снова собрались на совет. И решили попросить жителей местечка принести в шул побольше разной мебели. В шул чего только не натащили – и швабр, и столов, и кроватей, и стульев. Сложили их в кучу. Поместили кота в самую ее середку. Кучу подожгли. А дверь заперли. – Отец ухмыльнулся. – Шул сгорел дотла. А кот, едва огонь занялся, выскочил в окно… И снова мудрецы сошлись на совет. На этот раз они решили призвать на помощь героя Хелма Абрашу: Абраша в одиночку убил двадцать погромщиков. Абрашу попросили залезть на самый высокий в Хелме дом, дом призрения, и спрыгнуть.

Повествуя, отец сильно помогал себе жестами.

–     Абраша, заливаясь слезами, попрощался с женой и детьми. Взял кота на руки. Посмотреть, как Абраша спрыгнет, стеклись все жители Хелма. Абраша залез на крышу дома призрения. Оркестр заиграл государственный гимн. Как только гимн отзвучал, Абраша прыгнул. И убился насмерть. А кот на лету вырвался из Абрашиных рук и благополучно приземлился на все четыре лапы.

Отец залился смехом. Вслед за ним засмеялся и я. И мы посмотрели на маму. Хоть она и не засмеялась, ей явно полегчало. И я преисполнился гордости за отца – отца, для которого карты так много значили.

–     Встретились на улице два вруна, – голос отца зазвучал более уверенно. – И один сказал другому: «Угадай, что я сегодня видел?..»

Тут в дверь позвонили. Прибыло такси. Мы обнялись, поцеловались, попрощались.

Я ехал на войну в такси. По улицам, по которым бегал и играл в детстве. Марри-стрит в это утро была унылой, пустой, промозглой. Мрачные коробки с деревянными верандами. Потемневшие от старости двустворчатые двери и двустворчатые окна. На улице ни души. Посреди бульвара Короля Эдуарда намело сугроб, его покрывала ледяная корка. Она поблескивала в свете уличных фонарей. Создавалось такое впечатление, будто затененные деревьями дома по ту и по другую сторону бульвара так основательно заколочены, что, прежде чем отыщешь хоть одну живую душу, придется пробиваться не через один слой досок.

Перевод с английского
Ларисы Беспаловой

  добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 

 



[1]     Башня мира – башня с курантами, входит в комплекс парламентских зданий в Оттаве.