[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  МАРТ 2010 АДАР 5770 – 3(215)

 

«О запоре и меланхолии»

 

Шервин Б. Нуланд

Маймонид

Пер. с англ. А. Година

М.: Текст; Книжники, 2010.

(«Чейсовская коллекция»). – 252 с.

Рабби Моше бен Маймон (ок. 1135–1204), он же – по акрониму – Рамбам, он же – в европейской традиции – Маймонид, является одной из крупнейших фигур на поле средневековой еврейской интеллектуальной культуры, да и средневековой интеллектуальной культуры вообще. Как и многие интеллектуалы той эпохи, Маймонид числится сразу по нескольким ведомствам. Был он комментатором Библии, кодификатором алахи, практикующим медиком и философом – главным и почти единственным еврейским философом между Саадьей Гаоном и Барухом Спинозой. Его философские сочинения, построенные на следовании Аристотелю и аллегорическом толковании Торы, возбудили многолетнюю полемику между раввинами Испании и Франции – полемику, доходившую до таких эксцессов, как херемы, сожжения книг и даже обращение за помощью к инквизиции. Многих ашкеназских противников Маймонида возмущало не только наличие в его учении классической философии, но и его элитизм, ориентация на немногочисленную интеллектуальную публику и некоторое пренебрежение к массам, уделом которых он полагал ординарное алахическое благочестие, без воспарения к вершинам истинного постижения Торы и тайн бытия. Наследник традиции античного рацио­нализма, Маймонид клеймил суеверия и прочие проявления «народной религиозности» и пытался внедрить в иудаизм догматический остов в виде 13 принципов веры (13м из которых стал спорный тезис о воскрешении мертвых, а 12-м – знаменитый призыв «веровать полной верой в приход Мессии несмотря на его промедление»). Самая краткая и комплиментарная характеристика Моисея Маймонида гласит: «От Моисея до Моисея не было равного Моисею».

В связи с 800-летней годовщиной его смерти в 2004–2005 годах наблюдался бум в издании различных – академических и популярных – биографий этого деятеля. Одной из лучших популярных книг о Маймониде критика назвала монографию Шервина Нуланда, профессора хирургии Йельского университета и автора медицинских бестселлеров «Как мы живем» и «Как мы умираем».

Книга Нуланда – это, прежде всего, ликбез. Сам он именует ее – по названию самого знаменитого труда Маймонида – «Путеводителем растерянных» и адресует тем, кто что-то слышал о Маймониде, но знаком с его творчеством лишь вскользь. И хотя большая часть книги посвящена жизненному пути Маймонида и его экзегетическим, правовым и философским трудам, а врачебной его ипостаси уделена лишь одна глава из семи, акцент автор ставит именно на медицинской деятельности героя и характеризует свою работу как «исследование еврейского врача, посвященное самому выдающемуся из еврейских врачей».

Очевидно, что медицинские советы Маймонида, средневекового лекаря, наследника античной и арабской медицины, сейчас должны быть неактуальны, однако его авторитет продолжает быть огромным. Маймонид считается не только величайшим еврейским философом, но и отцом еврейской медицины, и еврейские врачи вместе с клятвой Гиппократа произносят еще и «молитву Маймонида». Больницы, медицинские институты и общества по всему миру носят его имя. Нуланд задается вопросом о том, сделал ли Маймонид какие-либо открытия в медицине, был ли он новатором в теории или практике, – и приходит к отрицательному выводу. Маймонид не выходил за рамки терапии своего времени, предписывая, главным образом, отдых, диеты, травяные или минеральные лекарства, как правило, совершенно неэффективные. Маймонид-теоретик, автор медицинских трактатов, компилировал фрагменты из трудов своих предшественников, от Галена до Авиценны, и его трактаты ценны лишь систематичностью и увлекательностью изложения. Он, правда, одним из первых позволил себе критику Галена (чей авторитет в медицине был непререкаем вплоть до Нового времени): от изящной ремарки «Гален кажется себе более совершенным, чем он есть на самом деле» до инвектив вроде «бесцеремонный лжец» и т. п. Но главным и единственным новаторством и достижением Маймонида-медика Нуланд видит его внимание к психологическим аспектам болезни, особенно явственное в некоторых его сочинениях, в частности в «Трактате о гигиене, или О запоре и меланхолии». Маймонид постулирует как вообще возможность болезни души («Душа может быть здоровой или больной, как и тело может быть здоровым или больным»), так и связь между душевным и телес­ным здоровьем. Нуланд полагает, что именно этот акцент на эмоциональном состоянии больного и, шире, гуманизм Маймонида являются актуальным образцом и для современной медицины и делают его «врачом на все времена».

Ада Ардалионова

 

Семейный портрет в интерьере истории

 

Лидия Соостер

Я с улицы Красина

М.: СБМ-галерея, 2009. – 215 с.

Все знают Юло Соостера. Того самого, который на крик Хрущева на выставке в Манеже: «Я тебя на Запад отправлю, формалист… Нет, я тебя в лагерь отправлю!» – ответил: «Я уже там был». Все знают Юло Соостера – эстонца, сюрреалиста и визионера, живописца и блистательного иллюстратора. Художника, чей полуподвал на улице Красина был такой же точкой притяжения в 1960-х, как комнатка Оскара Рабина в лианозовском бараке или квартира Гробманов в Текстильщиках. Лидия Соостер была его женой, возлюбленной, Прекрасной дамой и мамой сына – Тэнно Пента. Вслед за мужем она могла бы сказать о лагере: «Я уже там была» – дважды. Собственно, с Юло они познакомились в лагере. Оттуда, поженившись, и вернулись – в комнатку на улицу Красина, где жили ее родители: Софья и Израиль Серх.

Те, кто приходил на «вторники» в полуподвал на улице Красина, хорошо помнили Лидию Соостер. Не запомнить ее было невозможно. Судя по фотографиям, она была не просто красива, а очень красива. Точеный профиль. Копна черных кудрей, которые она мечтала распрямить. Гибкий стан восточной танцовщицы. Черные миндалевидные глаза. Ее знали как жену Юло. Многие знали, что она работает в Театре им. Гоголя. Немногие – что она занимается авторской куклой. Ее первая и единственная выставка кукол прошла в 1995 году в мэрии города Петах-Тиква, где она жила после алии, совершенной в 1990-м. В 70 лет она начала писать воспоминания. Оказалось – она литератор милостью Б-жьей.

Она не намеревалась писать Историю с большой буквы. Она рассказывала истории – смешные и нелепые, печальные, трагические. Истории, приключившиеся с бабушкой и дедушкой, их родными и свояками… Любовь, объяснения, несостоявшиеся и состоявшиеся свадьбы, картежные страсти и денежные хлопоты, отъезды, встречи и расставания. Жизнь многочисленной еврейской родни, восстановленная по рассказам мамы и бабушки, представала нескончаемым авантюрным романом. Неудивительно, что Лида с братом захотят проехаться в Мариуполь к родственникам в самом конце июня 1941 года, – война-то ненадолго. Им повезло. Тете Фане удалось запихнуть племянников в вагон с ранеными за день до того, как в город вошли немцы. Тетя и двое ее маленьких детей были расстреляны вместе с другими еврейскими семьями, семьями военных и коммунистов.

Жизнь, которой Лидии Соостер довелось быть свидетельницей и участницей, напоминала романы Кафки. Здесь заключенных фотографировали так, словно сажали на электрический стул. Здесь жену убитого французского летчика из эскадрильи «Нормандия–Неман» отправили в лагерь за то, что она пыталась узнать подробности смерти мужа. Здесь в лагерной агитбригаде в Тайшете выступали лучшие артисты, певцы и музыканты страны. А три хрупкие женщины работали на лесоповале «конями» – буквально. Они впрягались в телегу или сани и тянули воз, как бурлаки на Волге. Только вместо «Дубинушки» читали стихи. «Верочка [Прохорова] знала уйму стихов и просвещала нас, знакомя с произведениями Брюсова, Гиппиус, Мережковского. Поэзия помогала нам тащить тяжелую ношу», – без всякой иронии напишет автор.

Поэзия – в качестве четвертой тягловой силы. Искусство как точка опоры. Причем необязательно «высокое». Бутафорская курица для лагерного спектакля тоже нужна. Курица не птица, бутафория не искусство? А вот и нет. И Лидия Соостер с теплотой и юмором опишет давнее творение для Тайшетской культбригады: «…Я успела соорудить там замечательную бутафорскую курицу. Это была просто чудесная курочка – жирная, румяная, сработанная из каких-то тряпок и покрашенная гуашью. Вся культбригада трогательно меня благодарила». Может быть, любовь к театру и искусству, этой волшебной птице в мире без опор, объясняет, почему повествование о пройденном аде у нее не превращается в полный мрак. Впрочем, рассказ об аде не был ее задачей. Ее рассказ – о любви, о пути к суженому, о встрече с Юло.

Собственно, ближе всего жанр ее воспоминаний к семейной хронике. Жанр этот в ХХ веке почти исчез – вместе с семьей, которая оказалась для многих пристанищем временным, ненадежным. Лидия Соостер восстанавливает жанр – прежде всего ради сына, внучек. Но и ради Юло. Тот портрет художника, который возникает на страницах ее книги, написан наблюдательным человеком. Зорко одно лишь сердце, как сказал один французский летчик, писавший книги. Сердце Лидии Соостер было любящим и умным. Она не взяла на себя роль судии. Не стала обобщать или «концептуализировать». Она старалась ничего не упустить и всех вспомнить. Любимых друзей и знакомых Юло, их жен и подруг, смешные встречи, любовные расставания, прощания навек. Издатели, актеры, художники, критики, режиссеры – кто только не бывал на улице Красина. Семейная хроника оказалась частью «большой» истории.

Лидия Соостер не собиралась писать историю ХХ века. Тем более она не собиралась писать историю советского неофициального искусства. Но без ее воспоминаний ни та ни другая теперь немыслимы.

Жанна Васильева

Befehl ist Befehl, или Диалоги с глухим

 

Казiмєж Мочарський

Бесiди з катом

Черновцы: Книги–XXI, 2009. – 328 с.

Да сотрется имя его. В отношении генерала СС Юргена (Йозефа) Штроопа эта еврейская формула, похоже, сработала. А между тем предмет профессио­нальной гордости обергруппенфюрера – уничтожение Варшавского гетто – выталкивает этот персонаж из строя рядовых исполнителей «окончательного решения». Петля на шее Штроопа затянулась лишь в марте 1952-го – на эшафоте Центральной варшавской тюрьмы. А за три года до этого порог его камеры переступил Казимеж Мочарский – антифашист-подпольщик, журналист и боец Армии Крайовой, арестованный польской ГБ. Им (и третьему сокамернику – офицеру полиции нравов Густаву Шильке) суждено было провести вместе 255 дней.

Результатом стали «Беседы с палачом», палачом весьма откровенным, принципы которого как раз и составляли ту самую, описанную Ханной Арендт банальность зла. Постижение этих простых и страшных принципов началось для Мочарского почти анекдотично – генерал Ваффен-СС предложил новому сидельцу единственную кровать в камере как «представителю народа-победителя, а следовательно, расы господ». Он так и выразился – herrenvolk, не позируя и не юродствуя, а просто изложив свой взгляд на отношения между людьми. Это патологическое благоговение перед «законной властью» и вера во всесильный орднунг еще не раз поражали Мочарского. Однажды, обнаружив запрещенные в камере бритвенные лезвия, Штрооп побледнел, прошептав, что доложит надзирателю, ведь «нельзя нарушать порядок. Никогда!» В другой раз этот доброволец первой мировой трясся от страха, наблюдая за операцией по передаче нескольких сигарет из соседней камеры…

Детство палача прошло в провинциально-бюргерском Детмольде – «столице» карликового княжества Липпе. Звезда скромного чиновника-землемера взошла в 1932-м, когда Штрооп хорошо поработал на нацистов в ходе выборов в парламент княжества. В 1934-м он уже гауптштурмфюрер, в 1935-м, в чине майора, получает важное назначение в Гамбург, а осенью 1937-го становится частью эсэсовской элиты. К началу войны Штрооп уже ни в чем не сомневается, меняет имя Йозеф на нордическое Юрген и окончательно порывает с христианством, считая его «комплексом религиозных взглядов, пропитанных иудаизмом».

От забот по строительству трассы D-4 на Украине генерала оторвал звонок Гиммлера 15 апреля 1943-го, когда отряды тогдашнего коменданта СС Варшавы, «тирольского интеллигентика» фон Заммерна, бежали под натиском повстанцев гетто, «запятнав честь и доброе имя СС». И Штрооп с энтузиазмом взялся восстанавливать это «доброе имя». В помощниках недостатка не было. «Когда мы уже начнем отстреливать это зверье за стенами еврейского зоопарка?» – поинтересовался у Штроопа латыш-полицай в первый день Большой операции. «Через неделю я встретил его в гетто, – вспоминал палач. – Он плакал!.. Все бормотал что-то, что не может… Что кровь, трупы, дети и т. д.».

«Пожар, дым, ветер гонит искры, пыль, – рассказывает он о Великом четверге, 22 апреля. – Тут же порхают перья, запах… паленого мяса, грохот орудий, взрывы гранат, зарево и “парашютисты” – евреи, еврейки и их дети, из окон, с балконов и чердаков горящих домов прыгающие на мостовую… Эта забава продолжалась всю ночь…» Штрооп на удивление хорошо помнил весь ход Большой операции. Мог на выбор сыпать датами, данными по числу евреев, убитых в тот или иной день, и т. д. Помнил, но многого не понимал…

1 мая на площади собрали пленных. Вдруг слышу сухой треск и вижу, как молодой еврей лет 25–28 стреляет из пистолета в офицера нашей полиции. Мы все <…> открыли по еврею огонь. Когда я наклонился над ним, он умирал. Умирал, но сверлил меня мстительным взглядом. И знаете, что он сделал? Плюнул в мою сторону!

 

Через минуту вертухаи внесли обед. Штрооп с аппетитом съел свои две порции (габариты гарантировали ему эту привилегию) тюремной баланды.

Около 71 тыс. евреев – такова цена Grossaktion (или Stroopaktion, т. е. «операции Штроопа»), завершенной депешей в Берлин: «Варшавского гетто больше не существует». Центром нового квартала, разбитого на месте гетто, должна была стать Юрген-Штрооп-аллее, местоположение которой определил лично рейхсфюрер СС.

До агонии рейха оставалось два года. Хотя 14 апреля 1945-го, на последней встрече с Гиммлером, Штрооп еще заверял его, что германский дух ничто не сможет победить. У Гиммлера слезы навернулись на глаза. Сердечно обняв подчиненного, он проговорил: «Если тысячелетний рейх имеет таких солдат, как ты, дорогой мой Юрген, он никогда не погибнет!» Спустя три недели, переодевшись в пехотный мундир вермахта и с документами на имя гауптмана резерва Йозефа Штраупа, генерал сдался американцам.

На вопрос Мочарского: «Почему не покончили с собой?» – коротко и искренне признался: «Боялся». Виновным себя он так и не признал и укоров совести за убийство евреев не испытывал, твердя: «Ordnung muss sein» («Во всем должен быть порядок») и «Befehl ist Befehl» («Приказ есть приказ»).

И это – не банальность зла. Это – само Зло.

Михаил Гольд

 

ТРОЙНОЕ «ПОГРАНИЧЬЕ» ИЛЬИ ЭРЕНБУРГА

 

Ева Берар

Бурная жизнь Ильи Эренбурга

Пер. с франц. О. Пановой

М.: Новое литературное обозрение, 2009. – 276 с.

Об Илье Эренбурге в России и за ее пределами написано так много, что, казалось бы, непросто найти какие бы то ни было новые материалы или предложить оригинальную трактовку того, что уже известно. Обращение к столь детально исследованной теме таит в себе опасность повторения банальных истин и в силу этого требует от исследователя известной смелости, достойно вознаграждаемой в случае удачи. К попыткам подобного рода вполне можно отнести книгу Евы Берар, перевод которой недавно опубликован в России.

Внешне повествование разворачивается в соответствии с линейно-хронологическим принципом: автор последовательно воссоздает вехи жизни Эренбурга от рождения до «пятого акта», за которым следует нечто вроде эпилога – детальное описание торжественных и пышных похорон писателя и отображение их в прозаических и поэтических текстах современников (как «ино-», так и «соплеменников» – Б. Полевого, С. Юрьенена, Б. Слуцкого, Н. Мандельштам). Однако с точки зрения концептуальной структурообразующим стержнем книги является положение о поликультурном пространстве, в котором протекала жизнь этого «сына века», и о культурном «пограничье» как задающем экзистенциальную парадигму условии выживания Элия-Ильи Эренбурга – российского еврея, сделавшегося советским писателем и прожившего большую часть жизни во Франции («Ораторское искусство француза сочеталось у Эренбурга с патриотизмом русского и темпераментом библейских пророков», – пишет в предисловии к книге Ефим Эткинд). Динамическое взаимо­наложение трех культур – еврейской, русской и французской – определило не только образ жизни, но, позволительно предположить, и тип личности того, кто сделался едва ли не единственным советским писателем с еврейскими корнями, имевшим право на свободное передвижение по миру в самые страшные годы.

Впрочем, вопрос о корнях решается автором книги скорее негативно – как справедливо отмечает тот же Эткинд, Эренбург был человеком «без корней», что и явилось истинной причиной его трагической раздвоенности (растроенности?) – но и обус­ловило ту меру внешней свободы, о которой его собратья по крови и по перу не могли мечтать. Другое дело – свобода внутренняя, без стремления к которой невозможно осуществление личности, а обретение дается далеко не каждому. В этом смысле жизнь Эренбурга вполне возможно помыслить как «вечное лавирование» на пути к отчетливо представляемой, но почти недосягаемой «в предлагаемых обстоятельствах» двадцатого столетия внутренней свободе (ср. мнение Эткинда: «Эренбург вынужден был постоянно лавировать, пытаться отстоять главное, пожертвовав второстепенным, – и в этом он тоже был сыном своего века, страшной эпохи вынужденных сделок и компромиссов»).

Жизнь его была вечным бегством и вечным балансированием на границе возможного/невозможного, сополагаемой с границей еврейского/русского/французского (весьма показательна фраза Берар о первом французском периоде жизни Эренбурга: «Прежде чем погрузиться в тоску по России, ему надо свести счеты с еврейским народом»). Его жизненная позиция – типичная для еврейского интеллектуала – полнее всего выражалась словом «нет»: «Это было “нет” еврея, отрицавшего принадлежность к иудейскому народу; “нет” мистика, тяготевшего к материализму; русского, не имевшего ничего общего с патриархальной крестьянской Россией; “нет” человека, превыше всего ценящего свободу и все-таки оставшегося вместе с соотечественниками нести иго деспотического сталинского режима».

Его «нет» на протяжении десятилетий сущностно не перерастало в «да»; его бегство сквозь многочисленные утраты не приводило к обретению; отчетливое осознание и умение предсказать опасность (в полном соответствии с еврейской пророческой традицией) долгие годы позволяло ему уцелеть физически, но грозило гибелью духовной. Спасение, которого Эренбург всегда искал в творчестве (даже вопрос об эмиграции он решил при помощи весьма амбивалентной формулы, «спасительной лазейки» – «творческая командировка»), нередко оборачивалось ловушкой, которой писателю, подобно воплощавшим его человеческое и авторское «я» героям, не удавалось избежать.

И все-таки спасение пришло из творчества, в пространстве которого Эренбургу удалось воплотить убеждение всей своей жизни о спасительности культуры как единственной дороги к свободе. Очевидной и не­оспоримой духовная победа этого «человека лавирующего» сделалась на его похоронах, превратившихся в «последнее сражение», которое он «выиграл вчистую».

Ольга Демидова

  добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.