[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  ИЮНЬ 2010 СИВАН 5770 – 6(218)

 

Песни черно-белого времени

Борис Барабанов

Накануне Дня Победы я оказался в кафе «ПирОГИ на Маросейке». Это оно так называется – «на Маросейке». А на самом деле входить в него нужно со стороны Большого Златоустинского переулка. У любого, кто знаком с картой клубной Москвы, в этот момент должна возникнуть ассоциация с «Пропагандой» – старейшим танцевальным клубом города. Данные «ПирОГИ»,­ судя по всему, как раз и рассчитаны на то, что танцорам иногда нужно отдохнуть от танцев в простой демократичной атмо­сфере. Людей, которые собрались накануне Дня Победы в кафе «ПирОГИ­ на Маросейке», вряд ли можно было всех поголовно записать в завсегдатаи «Пропаганды». Здесь, скорее, были те, кто гораздо старше (эту группировку возглавлял скромно усевшийся в темном углу писатель Григорий Чхартишвили), и те, кто, возможно, еще даже не успел вкусить прелестей столичного клаббинга.

Первый ряд расставленных у импровизированной сцены стульев занимали совсем юные девушки, лет по восемнадцать, а то и по пятнадцать.

У белого светового квадрата, выполнявшего роль задника, разместились музыканты ансамбля «Клезмастерс». Артист, который должен был в этот вечер выйти к микрофону, уже давно сидел перед зрителями на каком-то перевернутом ведре, а рядом на другом стоял коньяк, предназначенный, надо понимать, для лечебных целей. Артист сильно кашлял и даже уходил со «сцены», чтобы как следует прочистить горло. Когда настало время петь, стало ясно, что никакой он не артист. Потому что профессиональные певцы, которые поют в кафе, так не волнуются перед выходом на сцену и так панически не реагируют на свист микрофона. Видно было, что человек поет на сцене редко.

Случайным посетителям случайного кафе вряд ли многое скажет имя поэта Льва Рубинштейна. Но с хозяевами «Пирогов» у поэта давняя дружба. А публика в зале явно состояла из поклонников его литературного дарования. Поэта здесь все были готовы поддержать. Как и его репертуар.

Господин Рубинштейн пел песни военных лет. Было слышно, как он любит Утесова. Он пел, как Утесов, даже те песни, которые предполагали более «героический», «официальный» вокал. Из большой шеи Льва Рубинштейна вырывались звуки, явно позаимствованные им не у филармонических певцов.

Поначалу люди подпевали тихо. Я не помню сейчас, с какой песни он начал, а на какой настал какой-либо катарсис. Это был даже не the best, не «лучшее» из военных и послевоенных песен, а тот набор произведений, которые вообще не требуют классификации или селекции. Когда-то, как часто замечает Лев Семенович в интервью, эти песни постоянно играли по радио. В его детстве – только их и играли. В детстве моего поколения советские телевидение и радио как следует постарались сделать так, чтобы они ассоциировались с официальным искусством, с пропагандой. Сейчас с них словно сползает идеологическая патина, и их впервые можно воспринимать просто как образчики жанра. Мелодия плюс текст.

Те, кто постарше, подпевали Льву Рубинштейну потому, что помнили слова, и потому, что помнили, как эти песни пели отцы и деды, матери и бабушки. Но вот из юношества вряд ли многие успели застать собственно ветеранов. И тем не менее девушки из первого ряда подпевали, а одна, я видел, плакала. Для журналистского текста, наверное, эффект­нее было бы, если бы плакала не одна. Но для жизни, в которой война все дальше и безвозвратно уходит в прошлое, одна слеза – уже показатель.

Мне вспомнилось, как в Останкино записывали праздничную передачу «ДОстояние РЕс­публики», посвященную песням о войне. Это было дорогое, яркое шоу, я сидел в жюри, которому требовалось оценить версии военных песен, представленные эстрадными артистами. Не так уж и много там было пересечений с той программой, что исполняет Лев Рубинштейн, но и откровенно «левых» номеров с привкусом собрания комсомольского актива почти не было. Редакторы постарались, режиссеры напряглись, и артисты не подкачали. Со вкусом все было в порядке, что на ТВ сегодня редкость. Видимо, песни о войне – тот материал, с которым рука не поднимется сделать что-либо, граничащее с пошлостью. Хотя где эта грань? Леонид Агутин вместе с кубинским флейтистом Орландо Валле сделал рос­кошную латиноамериканскую аранжировку песни «Темная ночь». Сидевший рядом со мной в жюри его коллега, певец и композитор, весь номер кряхтел: «Конечно, сделал из такой песни карнавал какой-то. А ее по-другому пели, ни к чему эти украшательства».

Люди с телевидения постоянно думают о том, как сделать для нас дорогую и красивую картинку. А война все равно остается в памяти черно-белой, такой, какой мы ее видим на поцарапанной пленке кинохроники. Наверное, какие-нибудь будущие поколения привыкнут к цветному Штирлицу и цветной по­ющей эскадрилье из «В бой идут одни старики». Но поколению, которое увидело их, как и всю вой­ну, черно-белыми, пока сложно. Интересное дело: когда снимались эти фильмы, кино уже давно было цветным. Но вряд ли история зафиксировала много случаев, когда ветераны, видевшие войну «в цвете», предъявили бы претензии авторам. Вероятно, такой же черно-белой она должна остаться и в песнях.

Если следовать такой логике, то вариант Льва Семеновича Рубинштейна – самый правильный. Он поет военные песни так, как, видимо, и пели их на фронте или за поминальным столом. Но разве можно судить тех, кто ищет для военных песен новые музыкальные решения. Тот же Леонид Агутин – тонко чувствующий профессионал. И его трактовка такая потому, что в песне Никиты Богословского изначально заложено джазовое начало, возможность импровизации. Если применять джазовую терминологию, это стандарт, ее можно сыграть быстро, медленно, под шестиструнку, в блюзе, в латино. Эта песня такой родилась. Лев Рубинштейн тоже пел «Темную ночь», и этой песне аплодировали с особым чувством.

Невероятно интересно следить за тем, как в советскую лирическую песню прокрадывались «чуждые» веяния, будь то танго, джаз, городской романс или клезмер. О джазе, помимо Никиты Богословского, наверное, стоило бы расспросить Василия Соловьева-Седого, автора «Подмосковных вечеров», которые отлично ложатся на блюзовый «квадрат». Другой известный факт: песня Исаака Дунаевского «Сердце, тебе не хочется покоя» – это на самом деле танго Карлоса Гарделя «Volver». Но все же в большинстве своем песни 1930–1940‑х годов – прекрасный пример освоения советской официальной эстрадой еврейской музыки. Об этом можно говорить долго, и обычно беседу на тему «Насколько еврейская советская музыка» начинают с «Катюши» братьев Покрасс. Справедливости ради стоит сказать, что и «идеологически вредная» американская музыка того периода тоже, по большей части, еврейская, если не афро­американская, конечно. Эту тему любят иллюстрировать тем фактом, что неофициальный американский гимн «God Bless America» написал уроженец Тюмени Ирвинг Берлин.

Лев Рубинштейн выбрал для своей ретро-программы аккомпанемент в виде скрипки, кларнета, фортепиано и баяна. На этих песнях отлично сидит старый еврейский лапсердак. Но кроме скрипки и кларнета, отвечавших за минор, в ансамбле был и баян, напоминавший о музыке российских городских окраин. И когда Лев Рубинштейн решил, что шесть «бисов» – это, пожалуй, достаточно, инициативу легко перехватил баянист.

Вряд ли вокальные опыты поэта Льва Рубинштейна претендуют на глубокое исследование материала, и уж точно его программа не только о том, что советская песенная классика по сути клезмер. Вероятно, ценность его лишенных особой драматургической линии выступлений в том, как они фиксируют процесс превращения авторской музыки в народную. Народную в самом высоком смысле этого слова – не знающую ни прописки, ни национальности, ни возраста.

 

   Как давно вы на сцене поете?

–     Может быть, года три. Нет, за столом-то я всегда это дело любил. И дома у нас это было заведено. А вот на сцену меня вытолкнул... я даже могу сказать кто. Дима Ицкович. Где-то послушал и говорит: «А давай мы тебе концерт устроим!» Я долго отнекивался, я не профессионал. А он стал мне устраивать концерты. И я стал петь.

–     Вы всегда поете именно эти песни?

–     Более-менее.

–     И ведь это самые очевидные вещи той поры. Не было желания поискать что-нибудь менее затертое?

–     Это то, что я любил и знал в детстве. Я решил остановиться на песнях молодости моих родителей. Вот я, маленький, в одной комнате засыпаю, а в другой сидят родители и их гости и хором поют эти песни. Это то, что вошло в кровь.

   У вас много песен, которые нам знакомы, прежде всего, по репертуару Утесова и Бернеса, но есть и те, что больше запомнились по героическому исполнению, скажем, Ансамбля песни и пляски Александрова. А вы в утесовском стиле поете буквально все.

–     Это тоже из детства. Песни тогда лились из радио с утра до вечера, оно было включено всегда. В кухнях коммуналок, везде. Под них происходило все, их невозможно было не запомнить. И у нас был такой сосед – дядя Сережа одноногий, с трофейным аккордеоном. Его всегда звали на все дни рождения, праздники... Он не был певцом, но слух у него был. И он вносил в исполнение полудворовую, приблатненную интонацию. Когда я стал сам петь эти песни, то понял, что если я кому-то и по­дражаю, то не певцам из радио, а вот этому дяде Сереже. Я, видимо, подражаю тем, кто подпевал, а не тем, кто пел.

–     Вы, как поэт, наверняка, может быть даже помимо воли, анализируете эти тексты, вполне официально одобренные и принятые. В симпатиях к советской власти вы, кажется, не замечены, но исполняете их с явным удовольствием.

–     Без особой иронии, да? Если не брать героические, пафосные песни, если не брать «Выпьем за родину, выпьем за Сталина», а сосредоточиться на лирических песнях, то можно увидеть, что именно в этом жанре влияние государства было ослаблено. Почему-то разрешалось сочинять вот такие человеческие тексты. Особенно это касается песен именно военного времени. Там нет никаких советских реалий. Никаких Сталиных, никаких большевиков, нет слова «советский». «Он», «она», ожидание, разлука, война. Если их выдрать из исторического контекста, непонятно даже, о какой войне идет речь. Реалий нет, есть вечные мотивы. Я недавно писал об этом на «Гранях.ру». Все эти песни – про Одиссея и Пенелопу. Там есть единственная война – Троянская.

–     Выбор в качестве аккомпаниаторов музыкантов ансамбля «Клезмастерс» сделан раз и навсегда?

–     Сам я ни на чем не играю. Они – не постоянный мой ансамбль. Но с ними очень приятно петь. Они люди совершенно другого поколения, но при этом, что называется, врубаются, очень аутентично и культурно играют.

–     Выбор правильный, ведь советская песенная классика – это в основном клезмер.

–     Конечно, конечно. Советская песенная лирика 1930–1940‑х годов – это действительно некоторая странная смесь еврейской свадьбы с фольклором городских окраин. Например, «Тучи над городом» – это абсолютно трактирная, шарманочная такая песня. Вообще, ресторанный формат меня пока устраивает. На филармонические подмостки я не стремлюсь. К тому же я ведь не ставлю это на поток. Раз пять в год это происходит, не чаще.

–     А какие-нибудь ваши стихи на музыку положены?

–     Нет. Я этого очень не хочу и всячески этому препятствовал бы. Пение – отдельная вещь. Хотя кое-кто из моих критиков пытается найти какую-то связь между моей поэтической, моей эссеистической и моей певческой деятельностью. Но все же здесь больше случайного. Связь, наверное, есть, но я не готов ее сформулировать. Ну, допустим так: отсутствие вокальных данных я компенсирую интонацией. И вот интонация для меня самое главное во всех видах моей вербальной деятельности. Единица измерения текста. Я мыслю интонациями.

  добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.