[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ  НОЯБРЬ 2011 ХЕШВАН 5772 – 11(235)

 

Чемодан

Синтия Озик

Мистер Хенке, отец художника, был немец, архитектор и путешественник — необязательно в таком порядке значимости. Для кайзера он летал на «фоккере»[1], но от летчика в нем почти ничего не осталось: разве что привычка по-военному расправлять плечи — особенно при знакомстве. И не потому, что некогда служил в жестоких и суровых летных войсках, а потому, что в глубине души был застенчив. Его длинное, мрачное лицо, нижнюю часть которого — словно нитка, выдернутая из холщового мешка, — перерезал рот, было изрыто как поле боя. Пол лупой на его лице можно было бы разглядеть лунные кратеры. В детстве он переболел оспой. Он жил в Виргинии, в доме из желтого кирпича, и немцем себя уже не считал. Он не думал по-немецки, разве что в одном повторявшемся сне, где он всегда скакал голым на неоседланном коне, вцепившись в его черную влажную гриву, и повторял: «Schneller, schneller»[2]. Мучительно медленно они скользили по лугу, памятному с детства, мимо мельницы — к зеленой бескрайности в пелене лютиков. Иногда конь (это был жеребец, он знал) почему-то оказывался его женой, покойной. Он раскаивался, что дал сыну свое имя — каково мальчику с таким именем учиться в Йеле! Если бы надо было назвать заново, он бы выбрал имя Джон.

— Куда положить чемодан? — спросил он Готфрида — тот расплачивался с грузчиками и его не услышал. Отец заметил, как мелькнули серо-зеленые купюры. Грузчики стали расставлять рядами складные стулья, и он догадался, что Готфрид приплатил им за это. Готфрид организовал все сам — снял помещение, переоборудовал его в галерею и пригласил известного критика выступить на открытии с речью. Была даже вывеска, торчавшая из окна над Западной Пятьдесят третьей улицей: «Галерея “Не фигура”» — метафизическая шутка. Не фигура — так про Готфрида сказать было нельзя, — и доказательством тому было то, что его супруга была вполне фигурой. Фигурой с незаработанным доходом в пятьдесят тысяч в год: она была из чикагской аристократии, нежная длинношеяя красавица брюнетка с безупречными манерами и голоском как у птички. Мистер Хенке только после двух ужинов в ее обществе понял, что словарного запаса у нее никакого, не понимает она ничего, ничто ее не восхищает и ничто не вгоняет в скуку. Она была абсолютно глупа. Поскольку заняться ей было нечем — имелись и кухарка, и горничная, и гувернантка, — едва ли она могла поменяться к лучшему и лето напролет только и делала, что выглядела воздушной. Мистер Хенке был на пенсии, а сын его и на пенсию выйти не мог, потому что никогда не работал. Кэтрин нравилось, когда он сидел дома, изредка тетешкал ребенка, слушал пластинки, танцевал и время от времени выгонял гувернанток, которых она обыкновенно подозревала в безнравственности. Однако он каждый день ехал из центра в северную часть Лексингтон-авеню, где снимал по соседству с некой миссис Зибценхауэр квартиру, называл ее мастерской и потихоньку занимался живописью. Через стену он слышал, как у миссис Зибценхауэр блеют часы с кукушкой, классические, от «Черного леса»[3]. Иногда он уставал, поэтому обзавелся кроватью. Ее с ним иногда делила любовница-еврейка.

Знаменитый критик уже прибыл и осматривал полотна Готфрида. Он так пристально, пыхтя, разглядывал каждый холст, что подметал кончиком модной бородки нижний край рамы. Картины Готфрида важно висели по всем стенам, и знаменитый критик продвигался от одной к другой. Он был не художественным критиком, а критиком литературным, «культурологом» — и собирался высказаться по поводу смысла этих произведений в терминах Zeitgeist[4]. За лекции он брал исключительно высокую цену: мистер Хенке надеялся, что мнение его будет и вполовину не столь высоким. Сам он не знал, как относиться к трудам Готфрида. Его изобиловавшие оптическими уловками картины настолько не соответствовали тому, что обычно ожидает видеть глаз, что как только взгляд отрывался от них, в глубинах зрачка поднималcя вихрь, и картины начинали говорить через свое остаточное изображение. Все приводило в замешательство, все было словно приклеено к плоскости: полосы, углы, ракурсы, разрезы. Мистера Хенке мучило предположение, что Готфрид просто разрезал крошечными ножничками план старого офисного здания. Все картины были черно-белыми, но встречались и рисунки коричневым карандашом. Рисунки состояли в основном из беспокойных точек, рассыпанных как ноты на пяти линейках. Они метались вверх-вниз. Знаменитый критик изучал их сосредоточенно, делал пометки на бумажной салфетке, которую взял со стола с закусками.

— Куда поставить чемодан? — спросил мистер Хенке Кэтрин — она как раз проходила мимо, рука об руку с любовницей Готфрида.

— Ставьте куда хоти­те, — тут же ответила Же­невь­­ева.

— Папа, ну хоть на этот раз останьтесь с нами. Можете занять большую комнату наверху, — сказала Кэтрин, мобилизовав всю свою заученную вежливость.

— У меня забронирован номер в чудесной гостинице, — сказал мистер Хенке.

— Ничего чудеснее комнаты наверху быть не может. Я только что сменила там занавески. Папа, теперь они желтые, — сказала Кэтрин, одарив его своей мягкой, обволакивающей улыбкой, и в невесомой, как принято считать, что твоя паутина, душе свекра, в которую он верил так же твердо, как любой крестьянин, — проскочил тонкий-претонкий волосок — из гривы того коня — и словно коснулся его загрубелой щеки: он не просто так был отцом художника, к желтому был неравнодушен и не забыл желтых лютиков на холме за мельницей.

— Китти, ты безнадежна, — сказала Женевьева. — Запереть закоренелого холостяка под крышей своего старого душного дома, да ты что?

— Я не холостяк, а вдовец, — сказал мистер Хенке. — Это не вполне одно и то же.

— По сути одно, — сказала Женевьева. — Не позволяйте им посягать на вашу свободу: вам нужно приходить и уходить, гостей принимать когда вздумается.

— Дом хороший. И вовсе не душный, здесь масса воздуха. Даже рекой пахнет. Очень элегантный дом в элегантном месте, — возразила Кэтрин.

— Дом замечательный, — согласился мистер Хенке, хотя в глубине души презирал нью-йоркские особняки из коричневого песчаника. — Да только мне кажется, Готфрида мое присутствие стесняет. Поэтому ради семейного блага я предпочитаю останавливаться в гостинице.

— Папа, Готфрид обещал на этот раз не ссориться.

— А из-за чего же им ссориться? — спросила Женевьева.

— Папа считает, что Готфриду нужна работа. Но в этом нет необходимости, — ответила Кэтрин.

— У Рокфеллера такой необходимости тоже нет, — возразил мистер Хенке. — Только никто из Рокфеллеров не бездельничает. У каждого Рокфеллера есть работа.

— Ох уж эти мне лютеране, — вздохнула Женевь­ева. — Вы и ваша жуткая лютеранская этика с ее отношением к труду.

— Папа, Готфрид никогда не бездельничает. Вы не знаете. Просто не знаете. Он ходит в мастерскую каждый день.

— И там спит на кровати.

— Г-споди, папа, не­ужели вы думаете, что Готфрид смог бы устроить такую огромную выставку, если бы не работал? Папа, он настоящий труженик, он художник, и что с того, что у него там стоит кровать?

— Вот-вот, — сказала Женевьева. — Это просто несправедливо, у всех Рокфеллеров тоже есть кровати. Китти права.

— Скажите наконец, куда чемодан поставить, — напомнил мистер Хенке.

— Поставьте вон там, — предложила Женевьева. — Рядом с моими вещами. Видите кресло у бара — где бармен стоит? Нет, вон там, мужчина надевает белую куртку. Я там под пальто свой кошелек оставила. Видите пальто в черно-белый геометрический рисунок? Кто-нибудь еще примет его за одну из работ Готфрида и купит за девятьсот долларов, — сказала Женевьева, и Кэтрин рассмеялась — зачирикала по-воробьиному. — Можете положить чемодан прямо на девятисотдолларовое пальто, там он никому не помешает. Б-же, народу-то уже сколько!

— Мы разослали буклеты буквально всем, — сказала Кэтрин.

— Только не думайте, что они здесь исключительно ради Готфрида, — заметил мистер Хенке.

— Папа, вы о чем?

— О том, что люди пришли послушать Крейтона Макдугала. Глядите, вся компания в сборе — не там, а вон где, у лестницы — из «Партизан ревью»[5]. Людей из «Партизан ревью» я опознаю безошибочно — у каждого лицо, как у только что пойманной скумбрии, еще с крючком во рту.

— А может, это арт-дилеры? — с надеждой произнесла Кэтрин. — Или музейщики?

— Это люди Макдугала. Вокруг него их всегда толпа. Жду не дождусь, как он будет объяснять, что Готфрид выражает экзистенциальный бунт против Фрейда.

— Готфрид писал что-то про Фрейда в буклете. А вы, папа, уже видели буклет? Он написал там что-то вроде предисловия. Собственно, не то чтобы написал — это просто цитаты. И одна, кажется, из Фрейда.

— Не из Фрейда, дорогая, а из Юнга[6], — поправила Женевьева.

— Ну, я помню, что из какого-то известного еврея-психиатра, — сказала Кэтрин. — Джен, пойдем сходим за буклетом для папы.

— Не беспокойтесь, я сам возьму, — сказал мистер Хенке. — Но сначала чемодан поставлю.

— Юнг не еврей, — сказала Женевьева.

— То есть был не евреем? А разве он не умер?

— Он не еврей, — повторила Женевьева. — Поэтому и остался в живых.

— Я думала, он умер.

— Все умирают, — сказал мистер Хенке, разглядывая толпу. Она напоминала толпу в зоопарке: извивалась потрепанным канатом вдоль ровного ряда картин Готфрида — заглядывала в каждую как в клетку с каким-то диковинным медведем.

— Как в концлагере, — сказала Женевьева. — Все пялятся из-за колючей проволоки, надеются на спасение и понимают, что его не будет. Вот на что это похоже.

— Я очень надеюсь, что среди них есть и арт-дилеры, — сказала Кэтрин.

— Я не стану класть чемодан на ваше пальто, — сказал мистер Хенке. — Мало ли что, помну еще. Лучше я поставлю его за кресло.

— Знаете, что мне напоминают работы Готфрида? — спросила Женевьева.

Мистер Хенке догадался, что она его подначивает. Вот хотя бы как она истолковала, почему он предпочел дому сына гостиницу — говоря о том, что он хочет водить гостей, она явно имела в виду проституток. Это его глубоко оскорбило. Он никогда не имел дела с проститутками, но знал, что Готфрид иногда себе такое позволяет. Впрочем, Готфрид был еще молодым человеком: в Америке странным образом таким, как Готфрид, — тридцатисемилетним и даже слегка плешивым — ничто не мешало чувствовать себя молодыми. Так что Готфрид был не просто молодым человеком, но, судя по всему, намеревался оставаться таковым еще долгие годы, а бедняжка Кэтрин, которая в социальном и финансовом смысле была фигурой, в сексе точно ничего собой не представляла. Ее тонкая талия была вне сомнения очаровательной, ее наклоненная вперед шея (возможно, она была близорука, но сама того не подозревала) благоухала. Держалась она донельзя чинно, даже безукоризненные бедра под белым платьем двигались по-кукольному, поэтому Готфрид иногда ходил к проституткам и иногда, по особым случаям вроде открытия галереи «Не фигура», приезжала откуда-то с Среднего Запада — из Цинциннати, или из Бойса, или из Колумбуса, а может, и из Детройта — Женевьева.

— Изрезанные свастики, вот это что, — заявила Женевьева. — Все его работы до единой. И с такой дикой тщательностью. Каждая — горшок с ошметками свастик, видите?

Он понимал: она хочет ему показать — она презирает немцев, считает, что он до сих пор симпатизирует нацистам, что он антисемит, чуть ли не Эйхман[7]. Она была из тех, кто и через двадцать лет после войны с Гитлером ни за что не купит «фольксваген». Она готова была на мерзкие нравственные выпады, но только против чего? Кого можно винить в ходе истории? Не нужно быть философом (впрочем, ему самому был ближе Шопенгауэр), чтобы усвоить, что история сама по себе сила, как эволюция. Вот он прекрасно живет в Америке — разве что в сахаре приходится себя ограничивать, покупает, как любой сознательный гражданин, облигации военного займа, а его сестра, ни в чем не повинная женщина, интеллектуалка, преданная поклонница Гейне, знавшая наизусть «Der Apollogott», «Zwei Ritter», «Kӧnig David»[8] и с десяток других стихотворений, когда британские ВВС бомбили Кельн, потеряла дом и одиннадцатилетнюю дочь. Маргаретхен переехала из Франкфурта в Кельн, выйдя замуж за высокообразованного человека, владельца фабрики шампуней. Страшная трагедия. Даже великий Кельнский собор не пощадили.

— А я была уверена, что Готфрид цитировал Фрейда, — попробовала возразить Кэтрин.

— Китти, Готфрид ни за что не стал бы цитировать Фрейда, ему было бы неловко. Знаешь, что Фрейд говорил? «Воздерживающийся художник не способен ничего породить»: он имел в виду секс, дорогая, а не выпивку.

— Готфрид практически не пьет.

— Это потому, что он мистик и романтик — такой вот глупыш. Китти, тебе непременно надо Готфрида подпаивать — его работе это пойдет только на пользу. Поменьше аполлонического, побольше дионисийского.

Кэтрин захихикала так, словно уловила соль некой скрытой шутки, но тут заметила, что грузчики забыли поставить кафедру, и, вежливо извинившись, удалилась, одарив свекра заботливой улыбкой, такой вышколенной, что внутри что-то звучно екнуло. Отец художника терпеть не мог невестку и под одной крышей с ней не вынес бы и вечера; разговоры с ней вгоняли его в тоску, после них его мучили кошмары: порой ему снилось, что он оказался в городе, где живет сестра, и бомба взрывается в его собственном животе, по изуродованному нефу скользит каталка с мертвой племянницей, укрытой лишь волной белокурых волос. В углу зала Кэтрин следила за установкой кафедры: ее волокли со скрипом, перекрывавшим нарастающий гул голосов.

А Женевьева не унималась.

— Мистер Хенке, вы прекрасно знаете, что Юнг заигрывал с нацистами. Это общеизвестный факт. Когда пришли нацисты, он позволил вышвырнуть всех евреев из Психологического общества, а сам все это время оставался его президентом и слова против не сказал. А они все потом погибли.

— Gnӓdige Frau[9], — сказал он и с перепугу поставил чемодан на пол. Со смерти жены он ни слова не произнес по-немецки, и тут вдруг с языка помимо его воли сорвалось такое далекое и такое знакомое словосочетание, до дикости бесполезное, из чего-то возвышенного и старомодного, из добропорядочной, давно закостеневшей пьесы вроде «Минны фон Барнхельм»[10], — словосочетание, которого он в жизни не употреблял. — Чего вы от меня хотите? — воззвал он. — Мне шестьдесят восемь. Что я за эти шестьдесят восемь лет сделал? Я никому не причинил зла. Я строил башни. Башни! И всё! Я ничего не разрушал.

Он поднял чемодан — вдруг отяжелевший так, словно он был набит окаменелостями, — пробрался по гудящему залу к столу с закусками, поставил багаж за кресло, ставшее под черно-белым пальто Женевьевы в два раза объемнее. Бармен протянул ему стакан. Он взял его и отошел, держась подальше от стен, сплошь увешанных ацтекскими выплесками сына. Он сел в среднем ряду и стал ждать, когда на кафедру взойдет критик. Под ногами валялись какие-то листки. Оказалось — буклета. Он увидел название лекции: «Внутренним взором. Хенке и новый кубизм». Он пролистнул страницу назад и под заголовком «Отобрано Хенке» прочитал три цитаты.

 

«Шуппанзигх, неужто вы думаете, что я пишу свои квартеты для вас и вашей визгливой скрипки?» (Бетховен — скрипачу, пожаловавшемуся, что квартет ля минор сыграть невозможно.)

 

«Лучше уж погубить свой труд и сделать его недоступным миру, нежели не выходить везде и повсюду за пределы». (Томас Манн)

 

«Для народа — забавные картинки, для понимающих — скрытая за ними тайна». (Гете)

 

Во всех трех высказываниях угадывался выбор Женевь­евы. Он поискал цитату из Юнга, но не нашел. Для Кэтрин что Бетховен, что Фрейд были на одно лицо: неподъемны, неразличимы и неистребимы. Женевьева наверняка сказала ей, что Шуппанзигх тоже был евреем-психиатром, затравленным нацистами, а Гете — печально известным гауляйтером. А что до болвана Готфрида, то он читал одни обзоры выставок в «Таймс» и был подписан на «Артс ньюс»: он состоял на две части из денег Кэтрин и на одну — из ума Женевьевы, а духу перемешать все это у него не хватало. Кэтрин, как и положено глуповатым героиням, верила, что Женевьева (Смит[11], выпуск сорок восьмого года, summa cum laude[12], «Фи-Бета-Каппа»[13]) любит ее (Школа мисс Джуитт, выпуск пятьдесят девятого, 32-е место из 36) искренне и беззаветно. «Женевьева обожает Нью-Йорк, жить без него не может», — часто повторяла Кэтрин и преподносила это как тонкое наблюдение. Они познакомились у Майры Джейкобсон. Майра Джейкобсон (также Смит, выпуск сорок восьмого) была арт-дилером, причем из лучших: считалось, что она умеет создавать имена — например, в прошлом году она создала перформансиста Джулиуса Фелдштейна, и Кэтрин предложила ей некую сумму за продвижение Готфрида, но та отказалась. «Надо подождать, пока он созреет», — сказала она Кэтрин, и та разрыдалась и рыдала до тех пор, пока из-за полотна Джексона Поллока не явилась Полонием Женевьева и не протянула ей оранжевый носовой платок. «Ну, будет, — сказала Женевьева. — Хватит голосить. Давай-ка я на него взгляну: понять, дозрел ли, можно, только когда пощупаешь». Женевьеву сопроводили в мастерскую Готфрида по соседству с квартирой миссис Зибценхауэр, она увидела кровать, увидела Готфрида и пощупала. Щупала усиленно. Он еще не созрел. Он по-преж­нему не был фигурой.

Отсюда и название «Не фигура» — идея Женевьевы. Название, разумеется, дано в насмешку, и Готфрид понимал, что над ним насмехаются, и назло согласился. Готфрид, как и многие трусы, был коварен, но мстил исподтишка. Кэтрин же была бесконечно благодарна: выставка — это выставка. Крейтон Макдугал обошелся исключительно дорого, но этого вполне можно ожидать от бородатого человека: он выглядел — выдала очередное тонкое наблюдение Кэтрин — как Г-сподь Б-г.

Аплодисменты.

«Господь» поднялся на кафедру, налил из металлического краника стакан воды, всосал капли, оставшиеся на верхней части бороды (той ее части, без которой она была бы усами), крякнул — гортань его была забита мокротой — и начал разговор о Белом ките Мелвилла[14]. Десять минут мистер Хенке пребывал в искренней уверенности, что великий критик повторяет лекцию, читанную на прошлой неделе. Наконец он услышал имя своего сына. «Искусство осуществления, — произнес критик. — Здесь наконец-то нет никакого томления. Никакого гипсового хвоста, маняще бьющегося у горизонта. Здесь нет горизонта. Перспектива уничтожена. Страх завершенности — из школьного класса и/или сумасшедшего дома — наконец преодолен. Представьте учителя, который, стоя спиной к ученикам, стирает что-то с доски. Он трет и трет. И вот доска снова девственно черная — осталась только нижняя закорючка от буквы И, обозначающей Истину или Иисуса, — тряпка прошла мимо и ее не уничтожила. Ровно в этот момент и начинается искусство Готфрида Хенке. Искусство Готфрида Хенке поднимается с места, подходит к доске и коротким, быстрым и прицельно точным движением слюнявит мизинец и навсегда стирает то, что осталось от буквы И. В этом, леди и джентльмены, и состоит смысл творчества Готфрида Хенке. Это искусство не голодного, не разочарованного человека, а человека сытого. Искусство, так сказать, для толстых».

Снова раздались аплодисменты, на сей раз осторожные — так хлопают невежды, принявшие конец первой части за финал симфонии.

Металлический краник взвизгивает. «Господь» жаждет. Аудитория наблюдает, как волосы на бороде аккумулируют воду.

— Дамы и господа, — продолжил критик, — я тоже человек толстый. Я хитро скрываю от двух до трех подбородков. Однако я не всегда был таким. Представьте меня семнадцатилетним, тощим, дерзким, наглым, изящным. Представьте снег. Я бегу по снегу. Белизна… Белизна, дамы и господа, того самого мелвилловского кита, с которого я начал свою беглую зарисовку. Все люди начинают на гребне чистоты и надежды. Теперь вообразите меня в двадцать четыре года. Я только что вылетел с медицинского факультета. Леди и джентльмены, я мечтал лечить. Лечить, милые мои. Вообразите мои слезы. Я, унижаясь, рыдаю перед деканом. Умоляю дать мне еще одну возможность. «Нет, сын мой, — говорит декан. Добрейший, чудеснейший человек! И жена — в инвалидном кресле. — Тебе предстоит проделать долгий и тяжкий путь. Бросай ты все это». И вот уже тридцать лет я пытаюсь лечить себя. Аллегории, милейшие дамы, аллегории, уважаемые господа: будьте уверены, я угощу вас свежайшими баснями и притчами сезона. Искусство Готфрида Хенке — искусство цельное. Если в нем и была рана, то она затянулась. Она вылечила сама себя, мы все себя вылечили. Благодарю вас, благодарю!

И «Господь» интенсивно замахал рукой, пытаясь унять шквал восторженных аплодисментов.

Кэтрин с непробиваемой вежливостью — как толмач на сделке — представила своего свекра Крейтону Макдугалу. Мистер Хенке был тронут. У него затеплилась надежда относительно сына и внука, которого он до сих пор считал дурачком. Он стал рассказывать критику про старые самолеты.

— Нет-нет, — говорил он, вперившись взглядом в красные студенистые глаза, — «фоккер», как известно, был истребителем, а вот «ганза-унд-бранденбургер» умел все: мог и истребителем, и бомбардировщиком, и на бреющем атаковать, и в разведку слетать — ваши корабли поискать. Все мог. Универсальная машина, очень надежная. Под конец у нас их много собралось, а в начале даже «фоккеров» не было. Только красавица «румплер-таубе»[15], «голубка Румплера». Ее так назвали, потому что она напоминала огромную ласковую птицу. Вы ее по старым фильмам не помните? Моя невестка утверждает, что однажды видела такую в кино, которое показывали в музее современного искусства. Я свою невестку немного опасаюсь: портит породу, генов ума от нее никаких: вот внук, два года, чудный малыш, умственных способностей ноль. Вы только об этом никому, ладно? Это я уж вам, в частной беседе. Мне ваше лицо нравится. Вы мне немного моего отца напоминаете — он был, как говорится, человек старой закалки, строгий. Нынешние мальчики не тянут. У нас в летной школе учителя тоже строгие были. Все до единого профессора. В моторе знали каждый винтик. Нам дали лучших учителей. Полагаю, в случае необходимости я бы и сейчас смог сесть за штурвал какого-нибудь «пайпер-клаба»[16]. В те годы у самолетов были еще двойные крылья. Бипланы с открытыми кабинами. Кожаные шлемы. Когда дождь шел — как иголками в глаза тыкал. Подниматься мы могли только на тысячу футов — это высота Эмпайр-стейт-билдинг. В облако попадаешь — и не понимаешь, что облако, думаешь, просто туман. А шлемы! В дождь от них воняло скотобойней.

Критика от него увела настойчивая молодая женщина, только что написавшая рецензию на какую-то книгу; он вытер рот. В правом углу болталась длинная нитка слюны. Он чувствовал, как воняет изо рта. Значит, с желудком нелады. На столе с закусками он заметил вазу яблок. Яблоко, наверное, скрыло бы неприятный запах. Ваза стояла рядом с блюдом сырных сэндвичей, в конце стола, около кресла с пальто Женевьевы. Только пальто уже не лежало на кресле. Оно было на Женевь­еве. Она, наклонившись над вазой, что-то шептала Готфриду. Он понял, что она хочет уйти раньше Готфрида, чтобы обмануть Кэтрин. Намечалось тайное свидание.

— Готфрид! — окликнул он сына.

Тот подошел.

— Ты домой собираешься?

— Еще нескоро, папа. Мы пригласили небольшой оркестр. Кэтрин решила, что нужно устроить танцы.

— Я говорю про потом. Ты потом куда?

— Домой. Домой, папа, куда ж еще в такое-то время? Кэтрин говорит, ты не хочешь с нами ехать. Говорит, ты опять рвешься в гостиницу.

— Так ты в мастерскую не поедешь?

— Ты про сегодняшний вечер?

— После танцев. Ты поедешь после танцев в свою мастерскую с кроватью?

— Пап, сегодня я вряд ли смогу работать. После всего этого. Да, а как тебе Макдугал?

— Он совершенно тебя не понимает, — сказал мистер Хенке. — Я c ним побеседовал, заметил?

— Нет, — сказал Готфрид.

— Я хочу сходить с тобой в мастерскую, — сообщил мистер Хенке.

— Вот новость! — ответил Готфрид. — Ты никогда не хотел смотреть мои работы.

— У тебя есть что-нибудь стоящее?

— Только не надо! — сказал Готфрид. — Если ищешь памятник — оглянись вокруг[17]. Тебе что, ни одна работа не понравилась?

— Я хочу посмотреть, что осталось в мастерской.

— Есть одна новая вещь, — сказал Готфрид. — Тебе правда интересно?

— Новая?

— Она готова только на четверть. Правый нижний угол. Я вроде как набрался храбрости поработать в цвете. Лазурь, втиснутая в переплетенные овалы и прямо­угольники. Как небо, заключенное в ядро атома. Честно говоря, я многого от нее жду.

— Признайся, Готфрид, чьи это слова? — спросил отец.

— Какие слова?

— Про небо в атоме. Женевьевы? Женевьева так сказала? Очень умная дамочка. Умеет найти метафору. Я хочу посмотреть на это небо. Объясни Женевьеве, что я рад взглянуть на любое проявление твоей храбрости.

— Папа, прошу тебя, не заводись. Если хочешь, я позвоню тебе утром. Такая дикость, что ты не хочешь остановиться у нас.

— Нет уж. Твой дом меня совсем не привлекает. Ненавижу эти их высокие крылечки — это какое-то варварство. Хочу сегодня вечером посмотреть твою мастерскую.

— Сегодня?

— После танцев.

— Пап, это полный абсурд. Мы все устанем до смерти.

— Отлично. Сможем воспользоваться кроватью.

— Папа, не заводись! Я серьезно. Хоть сейчас не затевай ссору, прошу тебя.

— Я, когда был совсем молодым человеком тридцати семи лет, обращался к отцу уважительно.

— Черт возьми, ты хочешь все испортить! Ты действительно хочешь все испортить. Окончательно и бесповоротно. Ну почему? Ты долго держался, целый год, и вот пожалуйста, опять начинается.

— Полтора года, — сказал отец. — А тебе так и хочется назвать это новой вещью. Новая вещь!

— Тебе так нужно поссориться? Необходимо? Зачем тебе это?

— Бедняжка Кэтрин, — сказал себе под нос отец.

— Бедняжка Кэтрин? — переспросила возникшая за спиной Готфрида Женевьева. Она поедала сэндвич с сыром, крошки налипли на пальто. Мистер Хенке разглядел рисунок — переплетенные светлые и темные овалы и прямоугольники. Они были развернуты в одну сторону, шли глубоким, до бесконечности пустым коридором, какой бывает, когда в зеркале отражается зеркало. Игра воображения превращала их в огромную бесконечно раздувающуюся самопорождающуюся квадратную колбасу.

— Он хочет рассориться, — сказал ей Готфрид.

— Глупый мальчишка! — Женевьева показала отцу художника кончик заляпанного сыром языка.

— Ты меня слышишь?

— Да, милый. Я и не подозревала, что нашему дорогуше все известно.

— Лгунья. И глазищи такие невинные. Я же тебе говорил, что сказал ему. Пришлось сказать — он сам догадался.

— Я — доверенное лицо Готфрида, — сообщил мистер Хенке.

— И мое, — сказала Женевьева и обняла отца художника. Запах ржаных крошек у нее на подбородке — уже чуть оплывшем, с мягким валиком снизу — пробудил поток воспоминаний. Открылись внутренние ворота. Он вспомнил еще одно поле, гроздья цветущего тмина, желтую гриву травы, трепещущую на ветру. От прилива радости свело кишки — у него дома семена тмина принимали как ветрогонное. — «Чайлд Роланд к Темной башне пришел»[18], — процитировала Женевьева, — и разрушил ее. Готфрид, я свидетельствую в пользу твоего отца. Он никогда не разрушал.

Мистер Хенке изумился.

— Я лгунья, — воскликнула Женевьева, — мне больше, чем Готфриду, нужен человек, которому я могу довериться. Папа Готфрида, позвольте, я расскажу вам о своей поразительной жизни в Индианаполисе, штат Индиана. Мой муж — образованный, успешный, лицензированный аудитор. Фамилия у него вполне предсказуемая — Левин. Запоминающаяся. Каган — тоже запоминающаяся фамилия, как и Рабинович или Роббинс, но у него фамилия Левин. Пример для молодежи. Постоянно жертвует на благотворительность. Член попечительского совета синагоги. А теперь, с вашего позволения, я расскажу про своих четырех дочерей — старшей нет и двенадцати. Одна совсем малышка. Другая ходит в детский сад. Но две старшие! Нора… Бонни… Лучшие ученицы, уже читают «Тома Сойера», «Маленьких женщин»[19] и Британскую энциклопедию. Раз в месяц они выпускают семейную газету — печатают ее на старой «Смит-Короне»[20] в подвале нашего домика в голландском колониальном стиле — в Индианаполисе, штат Индиана. Называется газета «Листок у мезузы» — ее вывешивают на входной двери. У всех четверых еврейские мозги.

— На тебя все смотрят, — раздраженно сказал Готфрид.

— Это потому, что на мне одна из твоих сытых картин. Мистер Хенке, известно ли вам: многое из того, что считается самым авангардным экспрессионизмом, позаимствовано с шелкографий, которые продаются в «Седьмой авеню»?[21] Но я хочу еще кое в чем вам признаться. Папа Готфрида, вот еще признания. Сначала, позвольте, я себя опишу. Высокая. Никогда не ношу обувь на низком каблуке. Руки полные, бедра пышные. С головы до пят восхитительная женщина. Нос длинный и тонкий, как облатка. Производит впечатление одновременно ироничной и покладистой женщины. Зубы крупные, здоровые, крепкие. С полдюжины золотых коронок, оплаченных лицензированным аудитором Левиным. Замечательный муж. Теперь ваша очередь, мистер Хенке. Я разоблачилась перед вами. Так что по справедливости — ваша очередь. Ваш зять, фабрикант шампуней, о котором как-то упоминала Китти, — это тот, что живет в Кельне, это его дом разбомбили?

— Что вам от меня надо? — не выдержал мистер Хенке. — Почему вы так о себе говорите?

— Расскажите про него. Доверьте мне секреты шампуней. Из чего он их делал? Не теперь. Во время войны. Не той войны, над которой вы пролетали, а войны, которая началась потом. Он делал в Кельне шампуни, а вы в это время были американским патриотом-архитектором, башни строили, а не разрушали. Давайте побеседуем о шампуне вашего зятя. Какие там были секретные ингредиенты? Жир каких людей туда добавляли? Еврейское сало?

— Женевьева, прекрати! Будь добра, замолчи. Оставь моего отца в покое.

— Бедняжка Кэтрин, — сказала Женевь­ева. — Я только что с ней все обговорила. Сказала, что улетаю в полночь домой, а у тебя вдохновение и ты всю ночь проведешь в мастерской.

— Замолчи, хорошо?

— Хорошо, дорогой. Я буду ждать тебя, когда кукушка миссис Зибценхауэр прокукует дважды.

— Забудем про это. Не сегодня.

— А кто сказал, что не сегодня? Папочка Готфрида?

— Уверяю, я против вас ничего не имею, — сказал мистер Хенке. — Я восхищаюсь вами, Женевьева. У меня абсолютно никаких предубеждений.

— Очень жаль, — сказала Женевьева. — У каждого мужчины должно быть хоть какое-нибудь предубеждение.

— Г-споди! Женевьева, оставь его в покое.

— Прощайте. Я возвращаюсь к Норе Левин, Бонни Левин, Андреа Левин, Селесте Левин и Эдварду К. Левину, проживающим в Индианаполисе, штат Индиана. Но прежде мне надо попрощаться с бедняжкой Кэтрин. Прощайте, мистер Хенке. Не переживайте за себя. А что до меня — я иронична и дружелюбна. Мои золотые коронки постукивают, как кастаньеты, изготовленные во франкистской Испании. Груди мои — как два граната, как две голубки, слетевшие с горы Галаад[22], да? — Она поцеловала отца художника. — Его поджелудочная запечатлела поле, заросшее тмином. — У вас щетина как колючая проволока. И на щеке — борозды от танков генерала Роммеля[23].

Художник с отцом смотрели, как она, отряхивая крошки, идет от них прочь.

— Высшего качества женщина, — сказал мистер Хенке. Он чувствовал себя невероятно уверенно. Словно получил приказ и отказался его выполнять. — Высшая раса… Я всегда так считал. С очень развитым воображением. Говорят, Корбюзье[24] — тайный еврей, из марранов[25]. Потрясающая кожа, чудные ресницы. Эти женщины так и манят. А светловолосую вообще можно принять за одну из наших.

Сын промолчал.

— Готфрид, ты ей доволен?

Сын промолчал.

— Полагаю, доволен. Она с воображением. Могу представить, сколько удовольствия! Это же сверхсознание.

Сын все держался. Мистер Хенке страстно жаждал его слез раскаяния. Он же их наворожил. Но их не последовало.

Наконец он спросил:

— Она тобой командует?

— Никогда, — ответил Готфрид. — Никогда! Ты, папа, все разрушил. Гореть тебе, папа, в аду.

Отец художника, скрестив руки за спиной, наблюдал за редеющей толпой гостей. У лестничного пролета Кэтрин в почти подвенечном платье благовоспитанно, как ее учили у мисс Джуитт, прощалась с гостями. Крейтон Макдугал подмигнул, отдал честь и щелкнул, как юнкер, каблуками. Мозг отозвался удивительным образом — в голове загудел мотор самолета. И тут же открыл огонь саксофон.

— Папа, потанцуйте со мной! — обратилась к нему Кэт­рин. — Нет-нет, вы слишком старомодны. Теперь даже дотрагиваться не принято. — Она показала ему, как надо двигаться: он и не подозревал в ней такого умения. — Мистеру Макдугалу пришлось уйти, но знаете, что он сказал? Что вы замечательная личность. Он сказал, — ее смех рассыпался осколками, — вы — настоящий отшельник, и если решите забраться на столб, просидите там тысячу лет.

Мистер Хенке повторял движения за партнершей и не дотрагивался до нее.

— Что-нибудь продали?

— Пока нет, но это же было только открытие. Да если и не продадим — дело-то не в этом. Главное — поддержать Готфрида. Вы представляете, папа, насколько в нашем мире важно, чтобы тебя заметили? Иначе думаешь, тебя и не существует. Вы просто не понимаете Готфрида. Нет, папа, в конце теперь никто не кланяется. Так уже не принято. Я про то, что Готфрид каждую свободную минуту отдает работе. Вы его очень обижаете, когда начинаете эти свои разговоры про Рокфеллера. Вы только подумайте, он собирается работать даже сегодня: прямо отсюда поедет в мастерскую.

— Вряд ли. Он, наверное, слишком устанет, — сказал отец художника.

— Он мне сам сказал, что хочет вечером поработать. Действительно хочет. И так оно, папа, и есть. Он не мне одной это говорил, а всем… — Из-за вазы с яблоками донесся крик. — Ой, что там такое с Женевьевой? — Кэт­рин, как любопытный ребенок, помчалась туда.

Он задержался — представлял, что она поранилась. Воображение рисовало ее в крови, в крови. Он отошел в сторонку. Держался поодаль. Слушал ее голос — такой хриплый. Голос или скрипичные басы? Рыдания — прямо как плач на реках вавилонских. Для невинных это всегда ужасная трагедия. Но ее невинной не назовешь. Он подозревал, куда она ранена. Саксофон пулеметной очередью прошил ему кишки.

Снова подскочила Кэтрин.

— У Женевьевы украли кошелек! Она оставила его на кресле, просто положила сверху пальто, а там были сто долларов, водительские права, билет на самолет и еще куча всего. Здесь такие люди — и в голову не придет, что кто-то украдет…

Он изумился:

— Она поранилась? Поранилась?

— Да нет, она даже уйти не успела, только собиралась. Не то что на нее на улице напали, ограбили или еще что. То есть просто взяли, и все. Он там просто лежал, вот и взяли. Можете себе такое представить?. — Куда делась ее безукоризненность, от возбуждения она вся светилась; невестка ликовала. Она сияла, как ей и подобало, при ее-то богатстве: от неожиданного происшествия с ней проснулись черты хитроумных конокрадов, чей характер передался и ей. Мошенничество в себе не воспитать: она оказалась законной наследницей, и отец художника впервые почти гордился тем, что сын выбрал ее. Он наконец увидел то, что Готфрид разглядел сразу. Преступ­ление ее воодушевляло, преступление ослабляло державшие ее нити ужасающей благовоспитанности. Преступление делало ее умной. Он по себе знал, как возбуждает опасность. Однажды он приземлился с наполовину отстреленным крылом; и потом геройски заработанная рана казалась слаще любого любовного потрясения.

— Готфрид считает, что это кто-то из грузчиков, — сказала Кэтрин. И обхватила себя руками.

— Безусловно, грузчики, — согласился мистер Хенке. — Кроме них здесь никто бы на такое не пошел.

— А бармен?

— Бармен мог, — снова кивнул мистер Хенке.

— Нет, не бармен — бармен же здесь. Будь это он, мы бы поймали его с поличным. Вор всегда тут же исчезает.

— Тогда грузчики, — сказал мистер Хенке. — Вне всякого сомнения, грузчики.

— Папа, а вы знаете, что мне подумалось?

— Нет.

Кэтрин до блеска облизала губы.

— То, как этот странный тип торговался по поводу оплаты, когда мы его нанимали, — наверное, про критика не говорят «нанимали», но мы его именно что нанимали, — так вот, он решил, что мало получил, особенно когда узнал, что с укавэшной радиостанции В-К… не помню дальше… прислали двоих записать его выступ­ление на магнитофон, а он сказал, что за это ему никаких отчислений не будет, и я вот думаю, — ее чудесный подрагивающий смех уже не рассыпался осколками, а накатывал волнами, — мистер Макдугал решил добрать свое любой ценой!

— Это были грузчики, — мягко поставил точку мистер Хенке.

— Да я просто шучу. Папа, вы всегда соглашаетесь с Готфридом — я хочу сказать, по существу. Не могу понять, почему вы спорите обо всем остальном.

— Женевьеве надо дать денег на дорогу домой.

— Она безумно расстроена, видели? Кто бы мог подумать, что она так огорчится? Говорит, муж ей вечно твердит, чтобы она не выпендривалась и возила с собой чеки…

— Скажите Готфриду, пусть даст ей денег, — посоветовал мистер Хенке.

— Ой, папа, лучше вы скажите. В важных вопросах он к моим словам вообще не прислушивается.

Он поискал Готфрида — тот ругался с барменом, который утверждал, что никого не видел и ничего не знает.

Женевьева покусывала перчатку.

— Готфрид, не скандаль с ним, кошелек все равно не вернуть. Глупость такая, и все из-за моего идиотизма. Эд меня убьет — не из-за денег, а, как говорится, из принципа. Ну, вы понимаете. Он считает, я несобранная, а он твердо верит, что за промахи приходится платить. В прошлом году я потеряла «бьюик», а за год до этого потеряла на парковке ребенка. Г-споди, как же я ненавижу людей с принципами. Испокон веков гонители — люди с принципами.

— Женевьева ко всему приплетает историю, — сказал мистер Хенке.

Она почему-то это проигнорировала, и он тотчас пожалел о своих словах.

— С судьбой не поспоришь, — хрипло сказала она. — Назад мне его не получить. Ну ладно, ладно: пропал — не вернешь.

— В жизни часто так бывает, — сказал мистер Хенке.

— Папа, тебе что-то нужно? — мрачно повернулся к нему Готфрид.

Бармен поспешил ускользнуть.

— Я хочу, чтобы ты дал Женевьеве денег.

— Денег?

— Учитывая обстоятельства. — Отец художника едва заметно оскалился.

— Денег? — повторил Готфрид.

— Женевьеве. Готфрид, это самое малое, что ты можешь сделать.

— Папа, я не даю Женевьеве денег.

Он заметил под носом у сына влажные складки. Юность не вечна даже в Америке.

— Готфрид, но ты должен это сделать. В этой жизни бесплатного ничего не бывает. — Его втайне порадовали горестные складки у бескровного рта Готфрида. Сын напоминал пятнистого симпатягу-пони, выплюнувшего горькое сено. — Бесплатных полетов в Индианаполис, штат Индиана, тоже не бывает, — договорил он, захлебываясь смехом.

— Нет, вы только посмотрите! — сказала Женевьева. — Папа Готфрида хочет от меня избавиться. Ты был совершенно прав, Готфрид, он хочет от меня избавиться.

— Нет-нет, — возразил мистер Хенке. — Только от оркестра. Что за дикая музыка! Саксофоны просто пугают. Словно идешь один-одинешенек по лесу и вдруг слышишь оглушительный вой. Готфрид, может, отпустить музыкантов? Гостей, по-моему, уже не осталось.

— Демократия в действии, — объявила Женевьева: Кэтрин исступленно танцевала с барменом.

— Я теперь понимаю, как это делается, — сказал мистер Хенке. — Они двигаются, не касаясь друг друга. Прикосновения нынче не в моде. Кэтрин думает, что танцует с вором, да? Готфрид, дай Женевьеве денег.

— Кэтрин даст, — буркнул Готфрид и пошел — словно против сильного ветра — к жене.

— Когда он обижен, он всегда говорит чуть слышно, — заметил его отец. — Так он даст?

— Все так и так должно было скоро кончиться. Терпеть не могу свистопляску, — сказала Женевьева, глядя вслед Готфриду.

— Что за изумительное слово. Столько лет, а я еще не все слова узнал. Ах, вы такая исключительная женщина, вам, должно быть, самой надоел мой простодушный сын.

— Мне надоела Китти. Мне надоел Нью-Йорк.

— А искусство? Искусство тоже? — Он растерянно за­пнулся. — Сын мне так и не сказал, успех это или нет. Не говорит, понравилось ли это все.

— До чего ж обидно, — сказала Женевьева, — что я потеряла этот проклятый кошелек. Я уже получила от лицензированного аудитора последнее предупреждение. Дальше — только гильотина.

— Да что вы! — сказал мистер Хенке. — Воры и карманники встречаются где угодно.

— Дело не в деньгах, — мрачно сообщила Женевь­ева.

— Дорогая моя, пострадало ваше достоинство.

— Да, — согласилась Женевьева, — именно так.

— Присядьте, — сказал мистер Хенке и пододвинул к ней то самое кресло. На этом кресле недавно лежал украденный кошелек, а поверх него черно-белое пальто Женевьевы. Теперь кресло опустело. Женевьева нервно подобрала край пальто и села.

— Мой чемодан, — сказал мистер Хенке и переставил его к ее ногам.

— Что ж, вам повезло — могли и его украсть.

— Достоинство, — сказал мистер Хенке. — Достоинство прежде всего. Готов под этим подписаться. Люди часто трактуют поступки других по-своему. К примеру, мой сын уверен, что я приехал в Нью-Йорк исключительно по этому случаю — ну, понимаете, посмотреть галерею, посмотреть его картины. Понимающие лю­ди знают: тайна скрыта, так? На самом деле завтра утром я сяду на корабль. Я, видите ли, отправляюсь в чудесное плавание.

— В Германию? — отрешенно спросила она. Она смотрела, как исчезают в лестничном пролете музыканты. Кэтрин, используя спину Готфрида как пюпитр, писала что-то. Ручка в ее пальцах дрожала нервно нацеленным кинжалом.

— Не в Германию. В Швецию. Обожаю Скандинавию. Восхитительные туманы. Зелень полей и лугов. Теперь только Скандинавия напоминает Германию, которую я знал в детстве. Германия уже не та. Повсюду фабрики, трубы.

— Только не говорите мне про немецкие трубы, — сказала Женевьева. — Я отлично знаю, какой дым идет из этих проклятых немецких труб.

Глаза его плакали, гортань плакала: она не была отрешенной, она была беспощадной.

— У меня не хватило духу сказать Готфриду, что я снова уезжаю. И вы не говорите, хорошо? Пусть думает, что я приехал специально ради него. Женевьева, вы понимаете, да? Пусть думает, что я приехал посмотреть его работы, а не просто заскочил по пути. Я нарочно прихватил с собой этот чемодан. Признаюсь, нарочно. В гостиничном номере меня ждут еще четыре чемодана.

— Держу пари, вы и про Швецию нарочно сказали. Держу пари, вы едете в Германию, а почему бы и нет? Не вижу в этом ничего плохого — что бы вам не поехать в Германию?

— Не в Германию, а в Швецию. Шведы в войну ничего плохого не делали, а сколько евреев они спасли! Клянусь, не в Германию. Клянусь, это грузчики.

— Наверное, это был один из грузчиков, — устало согласилась Женевьева.

— По логике, скорее всего, грузчики. Уверен! Вот, Женевьева, посмотрите, я вам покажу, — сказал он, — вы только взгляните… — Он повернул ключик и так энергично распахнул чемодан, что петли чуть не выскочили. — Вы смотрите, смотрите везде, здесь только мои вещи, вот рубашки — не все, в других чемоданах, в гостинице, еще полно, а здесь, прошу прощения, в основном новое исподнее. Одни носки, видите? Носки, опять носки, трусы, трусы, все новое, я люблю в дорогу брать все новое и чистое, майка, еще майка, крем для бритья, бритва, дезодорант, снова белье, зубная паста, видите, Женевь­ева? Уверен, это был один из грузчиков, что вполне логично. Право, я совершенно уверен, Женевьева, — сказал мистер Хенке, запуская руку в стопку новых трусов, — сами взгляните…

В поле его зрения вклинилась Кэтрин в белом платье (жена художника была в белом): она висела марионеткой у кулис сцены, обозначенной его взглядом.

— Женевьева, право слово, Готфрид порой такой странный, у него в бумажнике полно денег, а он все равно заставил меня выписать тебе чек — прямо настоял. Г-споди, у него же своя чековая книжка. Джен, ты еще успеваешь на самолет в двенадцать? Потому что, знаешь, если ты не успеваешь, вполне можешь переночевать у нас, комната чудесная, все готово, папа все равно не остается…

— Нет-нет, — вскочила Женевьева. — Ночевать я ни за что не буду!

Она схватила чек и помчалась вниз по длинной лестнице. Переплетенные прямоугольники и овалы слились в одно серое пятно. Тончайшими фибрами души — веру в нее он унаследовал от предков — отец художника чувствовал, как сгорает в пене цветущего тмина, лютиков, в сиянии желтизны, и конская грива мельтешит перед глазами, и хочется, чтобы конь скакал быстрее, еще быстрее.

— Б-же ты мой! — воскликнула Кэтрин. — Почему это ваш чемодан открыт и все вверх дном? Папа, у вас тоже что-то украли? — спросила она самым благовоспитанным, рафинированным, чревовещательным голосом. — Каких злодеев мы, того не подозревая, здесь приютили! — сказала она совсем как Женевьева.

Перевод с английского Веры Пророковой

добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 

 



[1].       В основном самолеты-истребители.

 

[2].       Быстрее (нем.).

 

[3].       Часы с кукушкой изобрели в Германии, в Шварцвальде («Черный лес»), отсюда и название фирмы.

 

[4].       Дух времени (нем.).

 

[5].       «Партизан ревью» — американский литературно-политический ежеквартальный журнал левой ориентации.

 

[6].       Карл Густав Юнг (1875–1961) — швейцарский психолог и психиатр, основатель «аналитической психологии».

 

[7].       Адольф Эйхман (1906–1962) заведовал отделом гестапо, отвечавшим за «окончательное решение еврейского вопроса».

 

[8].       «Бог Аполлон», «Два рыцаря», «Царь Давид» (нем.) — стихотворения Генриха Гейне.

 

[9].       Милостивая госпожа (нем.).

 

[10].      «Минна фон Барнхельм» — комедия немецкого писателя Готхольда Эфраима Лессинга (1729–1781).

 

[11].      Смит — частный женский университет в Нортхэмптоне, штат Массачусетс.

 

[12].      С отличием (лат.).

 

[13].      «Фи-Бета-Каппа» — привилегированное общество студентов и выпускников университетов.

 

[14].      «Моби Дик, или Белый кит» (1851) — роман Германа Мелвилла. Белый кит для одних героев романа — воплощение мирового зла, для других — символическое обозначение Вселенной.

 

[15].      «Румплер-таубе» — немецкий самолет-разведчик.

 

[16].      «Пайпер-клаб» — американский легкий самолет сороковых годов ХХ века.

 

[17].      Эта фраза, но по латыни (Si monumentum requiris, curcumspice!) написана на могильной плите Кристофера Рена (1632–1723), архитектора, построившего собор Св. Павла, в котором он и похоронен.

 

[18].      Стихотворение Роберта Браунинга. Название (оно же последняя строка) — цитата из «Короля Лира» У. Шекспира (акт 3, сцена 4), реплика Эдгара, произносящего под видом Тома из Бедлама набор бессмысленных фраз. Шекспир ссылается на сказку «Чайлд Роланд», Браунинг же утверждал, что его стихотворение к сказке отношения не имеет и сюжет о рыцаре, скачущем на приступ Темной башни, пришел ему во сне.

 

[19].      «Маленькие женщины» — роман американской писательницы Луизы Мэй Олкотт (1832—1888). Основан на детских воспоминаниях писательницы, считается классическим чтением для девочек.

 

[20].      «Смит-Корона» — американская марка пишущей машинки.

 

[21].      «Седьмая авеню» — магазин предметов интерьера.

 

[22].      Галаад — гора, при которой Яаков и Лаван воздвигли холм из камней в знак своего мирного союза. В реплике используются художественные образы из Песни Песней.

 

[23].      Эрвин Роммель (1891–1944) — немецкий военный деятель. С 1942 года — генерал-фельдмаршал. Его танковая дивизия воевала в Ливии, затем во Франции.

 

[24].      Ле Корбюзье (наст. имя Шарль Эдуар Жаннере-Гри; 1887–1965) — всемирно известный французский архитектор швейцарского происхождения.

 

[25].      Марраны — так христианское население Испании и Португалии называло евреев, принявших христианство. Некоторые марраны продолжали тайно исповедовать иудаизм.