[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ  АПРЕЛЬ 2012 НИСАН 5772 – 4(240)

 

залман шнеур

В ближайшее время в издательстве «Книжники / Текст» выходит в свет сборник рассказов Залмана Шнеура «Шкловцы». Мы уже публиковали рассказы из готовящегося издания (см.: 2010, № 9). Предлагаем вниманию читателей еще несколько рассказов.

Перевод с идиша Валерия Дымшица

Ходят  на угощение»

1

И на Пейсах ходят «на угощение». Но праздники с самыми большими «угощениями» — это Суккес и Симхас-Тойре. А «угощение» в Шклове — это, да будет вам известно, такая штука, которая определяет отношения между родственниками в течение всего следующего года. Все зависит от того, когда приходят «на угощение», как приходят, сколько съедают, пробуют ли ото всех яств или только от некоторых, кривят ли родственники носы при виде того или иного блюда или нет. И вообще, в этом деле все измеряется очень чутким прибором, настоящим «угощёметром». И не дай Б-г пропустить угощение у близких родственников или не прийти на ответное угощение. За такое не расплатишься ни на этом, ни на том свете. Можно и рассориться, по крайней мере, до следующего Рош а-Шоне[1]. Короче говоря, если вы человек миролюбивый, лучше вам беречь традиции угощения как зеницу ока: от всякого блюда попробовать, посмаковать все кушанья и закуски, даже если они уже в горло не лезут.

Но тот, кто считает, что сходить «на угощение» к нескольким шкловским родственникам подряд — дело простое и приятное, простите, глубоко ошибается. Шклов — это вам не Минск… А шкловское угощение — это не минское угощение. И шкловские родственники — это не минские родственники. Мы приведем в качестве примера меню одного угощения у одной только тети Фейги, которое она предлагает дяде Зяме, тете Михле и их единственному сыночку, чтобы они «перекусили», и по нему вполне можно будет сделать вывод о всех других угощениях, с которыми приходится расправляться за один праздничный день.

Сразу после произнесения шеакол[2] или бейре-при-агофен[3] стойкий шкловский родственник должен закусить увесистым куском медового лекеха. Медовый лекех бывает двух сортов: ржаной и пшеничный. Ржаной лекех темный, как шоколад, жирный, тяжелый и сытный, а пшеничный — посуше, полегче и посветлее. Но оба тают во рту и вкусно прилипают к нёбу. И тот, кто хочет выполнить заповедь родства по всем правилам, должен обязательно попробовать оба сорта. Только после этого можно по-настоящему выпить и закусить ломтем яичного печенья, воздушного и подрумяненного, которое одним махом впитывает полстопки водки. Вот какую притягательную силу заключает в себе шкловское яичное печенье! Затем закусывают хрустящими медовыми тейглех, посыпанными маком и нарезанными вкось, так что шарики теста, как зубы, весело скалятся на вас из потемневшего меда: «А ну-ка кусните нас, а ну-ка справьтесь с нами!» Справьтесь только с большим куском свежих медовых тейглех, и дальше дело пойдет веселей. К вам пододвинут шарики из лесных орехов, отваренных с изюмом, затем — отваренные с черносливом грецкие орехи, которые тонут в темном медовом сиропе. Затем — не хватайте!.. Затем пряники из имбиря, меда и мацовых фарфелех[4], оставшихся с Пейсаха. Затем сахарное печенье, свернутое, как конверт для младенца, с начинкой из сладкой корицы. Затем апельсиновые корочки на шкловский манер, то есть красивые кусочки плавают в зеленоватом сиропе вместе с разрезанными пополам ядрами миндаля. Одно удовольствие: что смотреть, что пробовать — двух мнений быть не может! Затем варенье из тертого хрена, из редьки, нарезанной соломкой, и из ломтей свеклы, сваренной с медом и имбирем. Это вершина шкловских праздничных вкусностей! Кто не пробовал это варенье, с тем и говорить не о чем! Затем тугая пастила из черной смородины и крыжовника, сваренная с большим количеством сахара и пряностей, нарезанная на длинные ломтики и посыпанная сахарной пудрой, якобы для того, чтобы ломтики не слипались… Только для этого! Но на самом деле это просто выражение рафинированного гурманства, потому что сахар лежит на пастиле, как густая изморозь, и вкусная чернота выглядывает из-под голубоватой белизны притягательно и соблазнительно сладко. И надо ослепнуть и лишиться вкуса — нашим врагам такое, — чтобы удержаться и не ухватить полную пятерню эдакой вкусноты… Вот вам перечень сладких закусок. Не забудьте же всего отведать, и если вы, как честный человек, не захотите опозорить тетю Фейгу, то воспримете языком целую гамму праздничных вкусов.

А теперь — йаамейд![5] Бесконечная шеренга маринадов и холодных закусок, кислых и соленых.

Во-первых, маринованная селедка кусочками, плавающая в собственном мутноватом рассоле и обложенная лавровым листом и луковыми колечками. Кусочки маринованной щуки наполняют стол своим ароматом. На срезе они белые, как сыр, а шкура — аппетитно-голубоватая, так как каждый кусочек лежит в чем-то вроде прозрачного студенистого желе с кружочками лимона и приправами. А вот тонущие в уксусе, сахаре и перце маринованные тоненькие огурчики, из тех, что собраны последними. Они очень полезны для здоровья, вы обязательно должны отведать парочку. Они разгоняют желчь, приободряют, готовят место для других закусок. Потому что, не забудьте, нам предстоит еще закусить рубленым яйцом со смальцем, а также холодными шариками из вареного карпа в луковом соусе. И не забудьте, что мы еще не притрагивались к холодным куриным пупкам. И если вы не хотите, чтобы на вас дулись, нужно во все, что есть на столе, потыкать вилкой, все отведать. Честное слово, лучше лишний раз облизнуться после таких вкусностей, чем нажить себе врагов…

Я вижу, что вы уже собираетесь произнести «длинное благословение»[6], встать из-за стола и откланяться. Ерунда какая! Сядьте. Извините, дорогой родственник, что вы голодным сидите. Сейчас подадут горячее. Тсс! Вот уже несут, прямо из печки. И я узнаю каждое блюдо по запаху. Во-первых, кусочки рубленого куриного белого мяса в пряном коричневом соусе. Затем гогелех. Это шкловский деликатес. Гогелех делают из тертой пареной свеклы, взбитой с яйцом и крошеной халой и поджаренной на курином смальце. Райский вкус! Напоминает жареные телячьи мозги, только намного, намного вкуснее. Ну а теперь горячие куглы, нарезанные ломтями: кугл из манки с изюмом, кугл из лапши, кугл из поджаренной муки со шкварками, их называют еще «замерзшие куглы», потому что от них совсем не идет пар и они кажутся остывшими. Осторожнее, родственник! На самом деле в них столько жару, что опасно для жизни! Их прокалывают вилкой и дуют на них, пока они немного не остынут. И только после этого вкушают с особыми, праздничными «уф-уф-уф», полными пара и мирских радостей. Ну а где же оладьи, и как поживают фаршированные шейки? Не могу больше — скажете вы! Не поможет! Горячее — это суть угощения. Только горячее пахнет настоящим праздником и возвышенным искусством тети Фейги. Я вам советую, соберитесь с силами и все попробуйте. А если вы, не дай Б-г, не справитесь, тетя Фейга может подумать, что вам что-то не понравилось, что вы бы с удовольствием перекусили чем-нибудь другим… И из бездонной печки сейчас же начнут маршировать новые пузатые горшочки, чугунки и кастрюльки, наполненные ароматным цимесом, жареными гусиными ножками, кусочками тушеного языка… Короче, лучше сразу попробуйте то, чем вас потчуют. Может быть, тетя Фейга сжалится над вами и оставит пузатые горшочки стоять в печи под их слишком тяжелыми чугунными крышками, не без лихости надвинутыми на спрятанные под ними яства…

А чтобы вам лучше елось, вот вам совет: время от времени прихватывайте освежающую сливу, замаринованную в пряном уксусе, или кусочек вареной груши с брусникой, они же стоят тут, рядом с вами на столе. С горячими медальонами из белого куриного мяса они идут совсем неплохо, а кому не нравятся мясные блюда «без ничего», тот может заесть круглой яичной булкой… Неплохо, к тому же не надо утираться. Тетя Фейга тоже так говорит.

Ну, конечно, многие закуски любят, чтобы их смачивали, так что не забудьте отдать должное настойкам и попробовать и простой шестидесятиградусной водки, и ароматного девяностоградусного спирта, оставшегося с Пейсаха… Ну, вишневка — это вишневка. И померанцевка, которую тетя Фейга настояла на пуримском апельсине, — это померанцевка. И зубровка, настоянная на лесных травах, — это зубровка. Вы не уверены? Что значит — не уверены? Это бабы закусывают, но не пьют. Они пьют только смородиновую и морщатся от ее «крепости». Тоже мне крепость! Пусть себе морщатся на здоровье! А мы примем по капельке, а потом повторим — настоящей, семерной очистки горячительной изюмной водочки. И давайте выпьем с добрыми пожеланиями. Лехаим, родня! Дай Б-г, чтобы, чтобы, чтобы…

Я вижу, вам очень хочется пожелать, «чтобы мы уже, в добрый час, встали из-за стола, избавились от шкловского угощения и животы наши остались невредимы»…

Но это не поможет. Торжество — это торжество. И никто не хочет нажить себе врагов. Так что думайте себе, что хотите, но вслух желайте, чтобы мы через год дожили до праздничного угощения не хуже нынешнего. И скажем: «Аминь!»

И давайте учиться у дяди Зямы, потому что именно это он желает и самому себе, и тете Михле, своей жене, и Ичейже[7], их единственному сыну, когда тетя Фейга так отменно потчует их сладким, и холодным, и горячим. Дядя Зяма, обращаясь к тете Фейге, умудряется даже соответствующим образом подшучивать над каждым блюдом:

— Ну, золовка, вот теперь мне сладко!

— Золовка, пссс!..

— Мне холодно, золовка! Мне жарко! Мне солоно!

— Золовка, ай-яй-яй!

А про маринованные сливы он каждый год шутит одинаково:

— Пока сладкое и кислое дерутся, я получаю удовольствие!

Но, когда гости чуть живые выходят из Уриного дома и направляются восвояси, лица у них вытягиваются. Тетя Михля, самая слабая в семье, первая начинает щупать у себя под ложечкой. Она икает и очень тихо говорит, что тетя Фейга, чтоб она была здорова, ее убила… Просто взяла и зарезала…

А Ичейже, ее единственный сын, добавляет: ему, напротив, намного лучше. У него в животе маринованная селедка всего лишь поссорилась из-за гогелех с отварной щукой. Ах, нет, что это он говорит? Это в нем телячьи мозги препираются с куриной шейкой из-за медовых тейглех… Кто может знать наверняка. Вот они пихают его в бок! Вот-вот, теперь он понимает, что значит ваисрейцецу[8]

Сам Зяма, слава тебе Г-споди, едок опытный, основательно поднаторевший в угощениях. Ему, конечно, давит повыше брючного ремня, но дядя Зяма молчит. Однако, как человек практичный, подмечает, что супруга и сын что-то слишком расшутились. Он боится, как бы из их шуточек не вышло чего-нибудь по-настоящему нехорошего, как бы эти шуточки не кончились слишком серьезно. Он думает о том, как бы подбодрить полуобморочных членов своей семьи и помочь им переварить угощение, однако не находит ничего лучше, чем напомнить им о своих трех сестрах: Блюмке, Этке и Марьяшке, которые с ним в ссоре, и поэтому его, дяди-Зямина семья, слава тебе Г-споди, избавлена от девяностотарелочного угощения еще в трех домах.

— Не расстраивайся, — говорит он, — Михля! Ури, Фейге и их сыновьям завтра предстоит как следует поработать. Можешь сказать гоймл[9] за то, что три другие твои золовки на нас в обиде. А тебе, Ичейже, не следует думать о жирных гогелех. Лучше подумай о маринованных огурчиках, о квашеных лимонах, о нашатыре…

Говоря так, то есть заговаривая зубы, дядя Зяма подбадривает своих до самого дома и, наконец, вместе со всей ослабевшей семейкой спасается в воротах. А что там происходит, это уже не наше дело.

2

Прав дядя Зяма. Урины гостевые страдания гораздо тяжелее. Со своими сестрами он, к величайшему сожалению тети Фейги, не в ссоре. Он моложе двух своих братьев. Он человек ученый, воспитанный. Он по характеру мягче Зямы, тот ведь грубиян, простой скорняк… Он, Ури, не обидит сестер, особенно старшую, Блюмку-высокую, вдову, не дай Б-г, он ведь помогает ей и ее двум сиротам. Даже с риском для жизни Ури не откажется от ее угощения. А поскольку две младшие замужние сестры живут в соседстве со старшей, в их наследственном доме, Ури тоже придется зайти к ним «на угощение». Пиши пропало.

Наступает второй день праздника, и после молитвы дядя Ури начинает потихоньку вздыхать, понемножку охать. Он идет домой в задумчивости, сдерживая шаг, как раскаявшийся, как человек, которому вскоре предстоит рискнуть жизнью, пересекая реки крепких наливок и взбираясь на горы тортов и маринадов.

Придя домой, дядя Ури прямо в пальто делает кидуш в сукке, пригубливает для приличия чуть-чуть вина и съедает немножко торта. Потом снова вздыхает и начинает мобилизацию сыновей: Велвла, который уже учит Гемору, Файвки-сорванца и младшенького — Рахмиелки. Он заранее знает, что большого удовольствия ему от них не будет, что гораздо проще, чем тащиться к сестрам с целой ватагой детей, было бы оставить их дома. Но как быть? Он не столько думает о праздничных удовольствиях для детворы, сколько о том, что они помогут ему съесть угощение. Трем угощающим тетям придется волей-неволей заняться тремя дорогими племянничками, а тем временем их родители смогут у каждой из них проскочить мимо пяти-шести закусок. В таком тяжелом деле и это неплохое подспорье. Ничего, в том, что касается лакомств и вкусностей, он может положиться на всю честную компанию, и Б-г в помощь.

Тетя Фейга прикалывает к парику свою праздничную шляпку, очень красивую шляпку из голубого атласа, черного крепа и проволоки, в форме бумажного кораблика. Кораблик нагружен редисками, разными ягодами и виноградом, нанизанным на проволоку. А из винограда высовывается утиная головка на золотисто-зеленой шее и с желтым подклювьем, свисающим на лоб — на тети-Фейгин лоб. Сделает тетя Фейга резкий шаг — тут же закачаются редиска с виноградом, утиный клюв слегка раскроется, а стеклянные зеленые глаза глянут испуганно:

— Не так быстро, тетя Фейга! Дай дух перевести!

Вот так празднично принаряженная семья отправляется на угощение. Папа с мамой посередине, младшенький крепко держится за маму, а Велвл и Файвка — рядом с папой. Идут спокойно, но чувствуется некоторая озабоченность. Тетя Фейга идет с поджатыми губами, а дядя Ури — со смущенной улыбкой под усами, будто хочет сказать: «Бывают вещи и похуже, Фейга, жена моя…»

Они шагают к рынку, где в большом доме, доставшемся в наследство от деда, да покоится он в мире, живут Блюмка-высокая, Марьяшка-короткая и Этка-средняя. Дед, реб Хаим, да покоится он в мире, не хотел отпускать дочерей на чужбину. Выдав замуж очередную дочь, он сразу пристраивал к старому дому новый флигелек. Две или три бревенчатые стены вырастают на старом срубе, как желтые грибы на почерневшем от ветра и дождя трухлявом пне… Крышу покрывают дранкой, прорубают между старым и новым жильем дверь в глухой стене, и живите себе, доченьки, до ста двадцати лет вместе!

Только к печи, которая занимает треть старого дома, никогда не притрагивались, чтобы не было беды[10]. Ею все три замужние дочери владеют совместно.

Вот к этой-то трехквартирной колонии замужних сестер и шагает дядя Ури со своей семьей, чтобы отработать каторжный труд угощения и выполнить долг перед каждой сестрой в отдельности. Кто на самом деле доволен происходящим, так это три сына. Они знают: все будут ходить из двери в дверь, поздравлять друг друга, лакомиться, объедаться вкусностями. Они шагают, пританцовывая, надувают щеки, а потом «лопают» их… Но дядя Ури раздражен:

— Вы мне будете ходить как люди, вы мне!..

Увидев такую процессию из пяти человек, идущих на угощение, соседи высовываются из окон, умиляются и делают комплименты, так чтобы тетя Фейга и дядя Ури слышали:

— Чудные дети… Прекрасные, такие милые…

В действительности они очень хорошо знают Уриных сорванцов, этих околачивателей груш, побивателей свиней, пугателей кур, преследователей козлов и похитителей репы, и только делают вид, что понятия не имеют обо всех этих «добродетельных поступках». Сегодня праздник, на сердце хорошо, так отчего бы не доставить удовольствие соседям…

— Вы слышите, — говорит очень довольный в душе дядя Ури, — вы слышите, что говорят? Смотрите же, чтоб это было правдой!

Но тетя Фейга весьма сдержанна и недоверчива, она знает соседей лучше, чем дядя Ури. Она трясет уткой надо лбом и редисками на шляпе и кривится:

— Так я им и поверила…

Меламеды, и тот, который учит младшего, и те, с которыми старшие мальчики уже учат Пятикнижие и Гемору, стоят у дверей своих опустевших хедеров. Кажется, что их отдохнувшие лица тают от удовольствия при виде учеников, шагающих в праздничных костюмчиках между папой и мамой.

— С праздником, реб Ури! С праздником, хозяйка!

— Отвечайте: с праздником! — сердится дядя Ури на сыновей.

— С… с… с праздником! — хором отвечают «хорошие» ученики и краснеют. Но в душе они очень недовольны папиным уроком вежливости и думают про себя: почему это мы должны отвечать? Отвечал бы сам!..

Так, сопровождаемая торжественными приветствиями и цветистыми речами, семья дяди Ури шагает при всем параде по узким улочкам до самой рыночной площади, до большого наследственного дома дедушки реб Хаима, да покоится он в мире.

 

От тети к тете

 

1. У тети Блюмы

На дедушкином крыльце, высоком крыльце без перил и с подковой на нижней ступеньке, стоит тетя Блюма-высокая, старшая сестра дяди Ури, и ждет гостей на угощение. Она ставит ладонь козырьком над глазами, здоровым и косым, и видит дядю Ури вместе с его семьей. Но встречать гостей радушной улыбкой не в ее природе. Она вдова, и у нее претензии ко всему свету, а больше всего к Ури. Ури ее содержит. Так к кому же у нее должны быть претензии, как не к нему? Она поджимает ниточкой свои тонкие губы и встречает брата и тетю Фейгу гримасой:

— Доброго праздника, доброго года! Я уж думала, вы не придете.

Тетя Фейга понимает из этих слов, что метят в нее. Ее, кажется, подозревают в том, что она уговаривает Ури не ходить к сестре на угощение, так же как не ходит дядя Зяма... Фейга вскидывает голову так, что дрожат цветы на шляпке, и тоже хочет сказать колкость. Но косой взгляд Ури удерживает ее. Фейга и сама видит, что вдова заряжена ради праздника, как ружье, специальным праздничным порохом. Чуть что не так, она сердится и «стреляет»... Фейга срывается на своих детей в новеньких пальто:

— Где ваше «доброго праздника»?

— Доброго праздника! — вместе выпаливают старшие мальчики: и тот, который уже учит Гемору, и Файвка-чертенок. А младшенький запаздывает. Он смущенно пищит свою долю приветствий, когда все уже отпоздравлялись:

— До... Доброго праздника!

Этот писк слегка разгоняет тучи, которые уже начали было собираться над дедушкиным крыльцом. Тетя Блюма милостиво улыбается, поворачивается и торжественно ведет за собой все семейство дяди Ури. Сперва сыновья Ури в тысячный раз дивятся на подкову на нижней ступеньке. Затем они подхватывают полы своих слишком длинных пальто и взбираются на крыльцо. Все входят в большую столовую, слегка дуясь, придавленные вдовьим гонором и сухостью ее приема. На столе уже стоят подносы со всевозможными яствами. Из-за приоткрытой железной заслонки мрачно выглядывают три шеренги горшков. Каждая шеренга принадлежит одной из сестер. И из каждого горшка нужно попробовать. Ури вздыхает и спрашивает вскользь, дипломатично:

— А где же Марьяшка? А где Этл?

Тем самым он хочет намекнуть, что было бы весьма разумно расправиться с угощением всем вместе. То есть... Все-таки один дом, одна семья.

Но Блюма-высокая раскусила его и поджимает губы:

— Еще успеешь их увидеть... Садись, Фейга! Садитесь, дети, снимайте пальто. Ури, говори благословение!

Ури хладнокровно сбрасывает пальто рукавами назад на высокую спинку старого, обитого кожей стула, на котором обычно сидел их отец, да покоится он с миром. Он наполняет из графина большой серебряный кубок, украшенный кавказской чернью, тот самый кубок, который достался Блюмке в наследство от отца, да покоится он с миром. Потихоньку наливает из графина и заводит «бам-бам-бам»[11]. На сердце у него не слишком весело. Ему до сих пор досадно, что этот кубок после смерти отца забрала себе Блюмка. Кубок для кидуша принадлежит сыну, а не дочери. Но она же вдова. Вот он и промолчал. Зяма сердился. Он нет... Кроме того, он в душе немного побаивается больших круглых подносов со сластями и холодными маринадами... У кого хватит сил все это съесть, чтобы умиротворить Блюмку-вдову? Хасидским «бам-бам-бам» он хочет отогнать от себя дурные мысли, которые вызваны дурным побуждением... С помощью «бам-бам-бам» он подбадривает себя перед битвой с большими, плотно заставленными подносами. «Бам-бам-бам» означает: «С Б-жьей помощью… и это преодолеем...»

Ури уверенно ставит на четыре вытянутых вперед пальца наполненный кавказский кубок, придерживает его большим пальцем, раскачивается и произносит благословение. Кубок прочно стоит на ладони. Ури раскачивается, но из кубка не проливается ни капли. Только настоящий хабадский хасид может так искусно управиться с полным кубком. Ури отпивает и спокойно ставит кубок на стол. И тут перед его испуганными косыми глазами начинает вращаться первый поднос — со сладкими закусками...

Немцы считают, что великий театральный маэстро рабейну[12] Рейнхардт[13] первым применил вращающуюся сцену, чтобы сэкономить время и дать пьесу в любом количестве картин... С этим можно поспорить! Еще до того, как этот гаон[14], этот рабейну Рейнхардт, со всеми своими талантами появился на свет, в Шклове уже придумали подобную хитрость: вращающиеся подносы с угощением...

Эти старомодные медные подносы, немного продавленные посередине, сплошь заставлены наполненными тарелками и стеклянными мисочками, а в центре каждого помещается тяжелый графин с подкрашенной водкой — для устойчивости. Гость садится с одной стороны подноса, гостеприимец — с другой, точно напротив. Хозяин вращает поднос, а гость шарит вилкой по всем тарелкам и пробует. Вот так: и время экономится, и гость не может отвертеться с помощью какой-нибудь уловки и вынужден все попробовать, потому что хозяйка или хозяин, сидящие напротив, полностью контролируют все закуски и видят, в каких уже побывала вилка, а в каких еще нет.

Не успел дядя Ури не то что проглотить — дожевать последний кусочек лекеха, как — ага! — поднос поворачивается как по волшебству и перед косыми глазами Ури вырастает стеклянная мисочка с грудой медовых тейглех; каждый кусок величиной с кулак и на изломе как будто слеплен из белой фасоли. В это же время перед тетей Фейгой останавливается тарелочка с мягким яичным лекехом, который женщины любят макать в рюмочку и спрашивать при этом, сколько яиц вбито в тесто... У тети Блюмы все просчитано. Она режиссирует спектакль своими ловкими сухощавыми и властными ручками из-за кулис вращающегося подноса. И под это вращение раздается ее сердитый голосок, в котором звучит приказ:

— Попробуй мои тейглех, Ури! Фейга, что молчишь, обмакни-ка кусочек торта!

В бороде у дяди Ури застряла медовая «фасолина», выпавшая из тейглех. Борода покачивается, и «фасолина» покачивается вместе с ней. Только Ури не до того. Он отчаянно грызет рассыпчатые тейглех и скашивает глаза на остальные тарелочки. Не сглазить бы! К этому праздничному дню они умножились и двинулись, как рыбы на нерест. Урожай на угощения! Дядя Ури грызет тейглех и посматривает на сестру, которая, кажется, увлечена разговором с тетей Фейгой о рецепте яичного лекеха: сколько сахара, сколько растительного масла и сколько минут... Ури надеется, что сможет сам как бы невзначай повернуть поднос и пропустить несколько блюд, как пропускают несколько, не рядом будь помянуты, молитв во время поздней минхи... Но тетя Блюма хоть и беседует с Фейгой, а за братом следит. Поднос поворачивается, и в поле зрения косых дяди-Уриных глаз вкатывается очень глубокая тарелка с имбирным печеньем, твердым как кость и толщиной с палец. В то же время перед носом тети Фейги оказываются медовые тейглех, которые Ури уже пережил.

— Ешь, ешь, не заставляй себя просить!.. — подгоняет тетя Блюма с другой стороны подноса. — Попробуй, Фейга! — говорит она невестке и поджимает губы.

Потом подъезжает тарелка с бурым вареньем из хрена, сваренного в меду.

Полагаясь на Б-га, Ури пробует провернуть поднос чуть дальше, чтобы перескочить через несколько липких бабьих закусок. Но тетю Блюму не сбить со счета. Она не позволяет.

— Кажется, я уже пробовал... — оправдывается Ури и опускает глаза.

— Нет, ты не пробовал! — парирует тетя Блюма строго и сухо.

И поднос вертится обратно...

К тому моменту, как Ури покончил с имбирным вареньем, у него темно в глазах. Выкатывается стеклянная мисочка с печеным черносливом с орехами, затем — позеленевшие от нагрева апельсиновые цукаты... Так сменяются перед ним цвета, они мелькают, как новенькая лаковая краска перед глазами отчаявшегося, проигравшегося любителя рулетки. А игра еще далеко не закончена...

Вдруг Ури становится заботливым отцом, кормильцем целой ватаги сластен и зовет, накалывая на вилку большой кусок черничной пастилы:

— Дети, идите сюда, попробуйте!..

Его замысел состоит в том, чтобы дети помогли ему доесть этот кусок печеного «дегтя». В суматохе дележки, он, быть может, незаметно отделается от других медовых, сиропных, приторных угощений, но Блюма-высокая тоже не лыком шита и поджимает губы:

— Детям дадут отдельно, детям... Ешь, ешь!

И она раздает, кому — имбирный пряник, кому — шарик вареного изюма, кому — сахарный лекех с корицей. И перед грустным взором дяди Ури снова начинает вращаться огромный, не меньше колодезного колеса, ужасный поднос, похожий на ярмарочную карусель.

Хвала Всевышнему, со сластями покончено! Теперь надвигается, словно туча, новый поднос — с маринадами и соленьями. С этим черным, с полустертой позолотой подносом, доставшимся Блюме в наследство, Ури знаком уже немало лет и боится его, как, бывает, боятся пауков. У этого подноса два отвратительных ушка, он плоский и вращается не так хорошо, как предыдущий, медный и уже раскрученный. Но ничего, тетя Блюма справится: она усердно работает, не покладая своих властных исхудалых вдовьих ручек. И перед глазами Ури проплывают: селедочка, огурчики, маринованная рыба, фаршированная рыба, маринованная тыква, куриные желудочки и рубленое яйцо.

— Дети! — кричит Ури, как утопающий.

Но Блюма-высокая не дает ему поднять головы.

— Что «дети»? Вот же они, едят! — говорит она и кривит тонкие губы. — Ты еще не пробовал моей наливки...

Теперь начинают выползать из печи горячие горшки и чугунки. Тетя Блюма достает их длинным ухватом. Делает она это ловко, как пекарка, сажающая в печь мацу. И вот уже в старинных тарелках с красными птичками и синими львами дымятся и благоухают изюмной подливкой, гусиным жиром и пряностями всевозможные тефтельки, куглы, ячменные и гречневые оладьи...

Но все на этом свете заканчивается. И даже угощение тети Блюмы подходит к концу. Ее хватка, колкости и гримасы слабеют. Дядя Ури, радуясь в душе, произносит «длинное благословение». Труднейшее застолье пережито! Шутка ли сказать! Угощение тети Блюмы... Доброго праздника, доброго года! Чтобы-чтобы-чтобы... вам-вам-вам...

 

2. У тети Этки

Но тут открывается дверь из флигеля, и на пороге между комнатами появляются Этка, средняя сестра, со своим мужем Мендлом:

— С праздником, Ури! С праздником, зять! С праздником, невестка! С праздником, дети! Вас уже ждут...

Суматоха. Радость, казалось бы? Да? Но при этом Этка и ее муж с большим подозрением смотрят на дядю Ури, следят за каждым движением тети Фейги. Не хотят ли Ури и Фейга улизнуть, не сговорились ли смыться... А тетя Фейга и дядя Ури, в свою очередь, трепеща, бросают взоры на то, что виднеется между Эткой и ее мужем... Что же там? Гигантский поднос, с бутылочками и графинами, с тарелками и блюдечками, стоит приготовленный ради них на столе в глубине комнаты. Он лукаво подмигивает им полированным хрусталем рюмочек:

— А ну, родные мои. Идите-ка сюда!..

Накидывает Ури пальто на плечи, как плащ. Даже руки в рукава не вдевает. Похоже, он все-таки идет в гости в следующий дом... Вот так Ури отправляется к Этке, своей сестре, в ее жилище, с очередным, новехоньким «бам-бам-бам».

Не дожидаясь приглашения, он оттарабанивает благословение над бокалом вина. И первый поднос начинает вращаться. Тетя Этка переняла это изобретение у старшей сестры. Ей тоже достался в наследство старый медный поднос, посередине вогнутый, а по краям загнутый. Вращается он легко, бесшумно, движется так неуследимо мягко, как будто подкрадывается в шерстяных носках.

— Кушай, кушай, Ури!

У Ури уже голова идет кругом, ему кажется, что не сестра Этка и не ее муж Мендл говорят ему это. Это говорит ему сам поднос. И никакой это не поднос. Это оборотень. Оборачивается и при этом подло посмеивается над ним всей своей полированной медью, делает из него дурака:

— Ури, вот имбирное печенье, удалось на редкость!

— Нечто совершенно особенное, зять!

— А мои тейглех ты совсем не попробовал?

— А печеный чернослив?

— Ну а торт? Совсем нет?

— Кушайте!

— Кушайте, кушайте!

У Этки есть муж, дай Б-г ему до ста двадцати, и сама она — младшая сестра... Но все же и ее нельзя обидеть. Вот и приходится делать все, что можешь. Удается даже преодолеть несколько блюд, сладких и кислых. Тут уж не отвертишься. Но когда доходит до горячих горшков из печи, Ури отказывается наотрез. Этка не должна на него обижаться. Он не в силах съесть ни ячменные оладьи, ни гречневые, ни кугл... Он уже все это ел у Блюмы...

— Ах та-а-ак! — затягивает Этка и сверкает глазами. — Почему же именно у Блюмы?

Видит Ури, что попался, что совершил большую дипломатическую ошибку, что дело попахивает ссорой, и пробует выкрутиться: он хотел сказать, сказать хотел он... сам-то он, со своей стороны, всегда… только вот фершел, она ж его знает, фершела этого... так вот, фершел его предостерегал... чтобы, чтобы... не дай Б-г...

Однако Этка тверда как сталь. Настаивает на своем:

— Фершел, значит, сказал нельзя?.. Почему ж тогда у Блюмы можно?

Видит Ури, что так ему не выкрутиться, и пробует пойти на компромисс:

— То есть... если у тебя есть что-нибудь... что-нибудь, действительно что-нибудь такое, то есть... такое...

Этка ненадолго застывает с профессорской миной, переглядывается со своим мужем и вдруг всплескивает руками: есть! У нее есть нечто такое, этакое... кое-что... вот сейчас он увидит...

Мендл, ее муж, явно не понимает, что она имеет в виду. Тем не менее он поддерживает ее интригующими ужимками и речами:

— Нечто, говорю тебе, Ури... весьма, весьма... в общем, нечто в весьма особенном роде...

Этка выбегает из комнаты и вскоре вбегает обратно с синим полумиском, полным странных четырехугольных кусочков, коричневатых и полупрозрачных. Шкварки — не шкварки, холодец — не холодец. Ури заинтригован.

— Это что за райская птица? — удивляется он и пробует вилкой. — С ума сойти! Ке-зейре гад...[15] Прямо коляндра[16] какая-то, прости Г-споди!.. Короче, Этка, что это?

Этка и Мендл тают от удовольствия. Вот как? Он не знает… Ха-ха. Если так, пусть тогда попробует.

Ури уже со всей серьезностью втыкает свою вилку в кушанье и подносит ко рту сочный, пропеченный четырехугольный кусочек. Жар странной закуски обжигает его. Он осторожно дует, откусывает кусочек и медленно, вдумчиво жует. Жуя и прислушиваясь к вкусовым ощущениям, чтобы понять, что это такое, он негромко обращается к своей сестре:

— Слышь, уф-уф, Этка… А чего это оно такое «холодное»?

Этка от смеха чуть живот не надорвала. Ха-ха-ха да хи-хи-хи. Вот как? «Холодное»? Да уж, и правда «холодное»… вот уж сморозил!.. Он еще не понял, что это такое? Раз так, он должен-таки попробовать еще кусочек. Вот этот кусочек. О! Только этот — и всё!

— Недурно! — произносит Ури и героически глотает. — Важная еда, — икает он. — Короче, Этка, не мучь меня, открой секрет. Готов поклясться, что это, кажется, так сказать, это…

— Вымя… — подхватывает Этка, — тушеное коровье вымя.

— Ах вот оно что! — снова икает Ури. — Весьма, весьма!

— Вы же знаете, сколько с ним возни! — похваляется Мендл мастерством своей жены. — Чтобы оно перестало быть мясо-молочным[17], требуется, во-первых, пропечь его целиком на ухвате над сильным огнем, чтобы молоко с него стекло. Потом его сперва нарезают на квадратики и ставят преть в печь на… сутки, с луком и с петрушкой, с чесноком и с… с морковкой…

— Тихо ты, куда торопишься! — перебивает его Этка. — Что за морковка? Как сюда попала морковка?

От такой аппетитной беседы, в которой каждое обсуждаемое блюдо полно намеков и толкований, Файвка совсем теряет голову. Он не столь жаден до еды, сколь ужасно любопытен. Ему страх как хочется попробовать кусочек тушеного вымени.

Он не может дождаться, когда говорливая тетя Этка закончит свой рецепт и угостит племянников. И пока все заняты вкусными разговорами, он сам протягивает свою вилочку, накалывает четырехугольный толстый кусочек и отправляет его, недолго думая, прямо в рот.

О том, что это блюдо — холодное, он только что слышал от папы и понял из смеха тети Этки. Караул, беда! Вместо приятного холодка, вместо того вкуса, о котором папа говорит «весьма», он чувствует, что эта еда ужасно обжигает нёбо и огнем горит на языке. Файвка выплевывает ее, как расплавленный свинец, и, теряя от боли всякий стыд, ревет во все горло:

— У-у-у, ой, ма-ма!

Все бросаются к нему до смерти перепуганные: «А? Файвка? Что такое? Что с тобой?..»

Из клубка людей сперва доносится гул голосов и плач, один вопрос заглушает другой, потом — общий смех и «тьфу». Все утешают Файвку и смеются. Все жалеют и стыдят его одновременно: «Задыхаешься? Нет? Обжегся? Чем? Ха-ха! Тьфу, чтоб тебя! Чего хватаешь? Больно? Кто тебя заставлял хватать? Вымя держит жар. Мальчик не должен хватать, мальчик, который ходит в хедер, должен научиться ждать… Хе-хе, уж оно такое, это вымя… Совершенно правильно!.. Ладно, до свадьбы заживет…»

Ури видит, что ничего страшного не случилось: Файвка обжег язык, и только… Он пользуется суматохой, садится обратно на свое место и начинает спешно тарабанить «длинное благословение». Сперва тихо, а чем дальше, тем громче и выразительнее: «Ай-ай-ай… в-ал тнувас а-соде в-ал эрец хемдо тейво у-рхово[18] (И за урожай полей, и за землю желанную, прекрасную и просторную)… ай-ай!..»

Он тарабанит благословение, а в душе радуется, что надул Этку. Одним стратегическим ходом остановил войска новых закусок, которые сестра замышляла еще послать на него.

Заслышав триумфальные нотки в Урином «длинном благословении», Этка отрывается от своего незадачливого племянничка и бросается к брату. Она хочет удержать его, хочет разгромить его наступление.

— Что такое, Ури, Б-г с тобой! У нас еще будет холодный кугл, у нас еще будут яблочные оладьи…

Но Ури в ответ очень благочестиво пучит глаза и трубит:

— Ну, о… в-ал мизбехехо в-ал хейхолехо… тсс-сс… у-вней ерушалаим ир а-кейдеш… («над жертвенником Твоим, и над храмом Твоим! И восстанови Иерусалим»). О… Ну!

То есть: поздно, дело сделано, надо было раньше говорить. Она же сама видит!.. Он уже в самой середине:

— Ай-ай… ве-самхейну бевиньёно… у-неворехехо олехо… («И возвесели нас при восстановлении его… И будем мы благословлять Тебя».)

Тетя Этка начинает сердиться на своего дорогого племянничка, который своим хап-лап расстроил все ее планы, дал Ури так обдурить ее. Она забывает о том, что минуту назад сюсюкала над Файвкой, и срывается на него:

— Что ты расхватался? Мальчик должен ждать, мальчик…

Файвка грустно облизывает обожженное нёбо и удивленно смотрит на тетю Этку. Б-г ты мой! Куда это вдруг подевалась вся ее доброта?..

И не находит объяснения.

С последними звуками завершающего трапезу благословения Ури становится чуть легче на душе оттого, что он так искусно перехитрил Этку с ее чертовыми горячими горшочками. Однако несварение желудка от столь обильных угощений распирает ему живот ниже брючного ремня. Он тоже начинает придираться к Файвке:

— Ну разве можно хватать горячее?.. На тебе... Небось теперь сам понял!

При этом он не столько воспитывает Файвку, сколько хочет загладить свою вину перед обиженной тетей Эткой, подольститься к ней, показать, что она права, что ее гнев на племянника-лакомку — справедлив. Но Файвка-чертенок не понимает таких тонкостей и ухищрений. Он сидит, скорчившись от боли и обливаясь холодным потом. Он чувствует жгучую обиду на отца и на его икающие нравоучения. Сперва этот человек соблазнил его своей шуточкой насчет «холодного» вымени, и Файвка так ужасно обжегся, а теперь еще сыплет соль на раны. От обиды он обращается не к дяде Ури, а к тете Фейге:

— Раз папа сказал, что это холодное, папа…

Это и ответ, и жалоба… Тетя Фейга, которая уже до смерти устала от угощений, кивает пучком цветов на шляпке и берет мальчика, который учит Пятикнижие, под свою материнскую защиту:

— Вот что выходит, когда подшучивают над детьми…

Ури встает и в сердцах накидывает пальто как плащ. Он взбешен. Мало того что его сыновья не облегчили ему застольные труды, они их еще и усугубили. И он говорит жене:

— Знаешь, что я тебе скажу, Фейга? Лучше было бы оставить это твое «сокровище» дома.

Тетя Фейга дуется и хочет ответить, что это вовсе не она, а он, Ури, потащил детей к своей сестре… Да. Он, он… А теперь еще цепляется…

Тут, однако, торжественно открывается деревянная дверь второго флигеля, и на пороге между комнатами появляются младшая сестра Ури, Марьяшка-короткая со своим мужем Генехом.

— С праздником, Ури! С праздником, невестка!

Вот так радость.

 

3. У тети Марьяшки

За Марьяшкиными низкими плечами и коротенькой головой Ури различает в следующей комнате знакомую картину. Тоже мне новость! Круглый поднос со сладкими угощениями и тяжелыми бутылками посередине. Начинается третий акт угощения.

К Марьяшке семейство Ури идет не в духе. Во-первых, Марьяшка — младшая, да еще и «короткая» в придачу. Во-вторых, Ури и его брат Зяма выделили ей ее приданое, так что она может не строить из себя невесть что… В-третьих, Ури сердится на свою жену Фейгу из-за того, как она воспитывает детей, а Фейга сердится на него. У Файвки болит язык, а младший и старший, тот, который уже учит Гемору, просто подавлены общим дурным настроением.

Развязнее, чем к другим сестрам, входит Ури в жилище Марьяшки и сбрасывает свой «плащ» с решительным видом человека, который не собирается церемониться. Глядя с нескрываемой ненавистью на поднос с закусками, он ясно дает понять Марьяшке: она может сердиться сколько ее душе угодно, но никаких тейглех, никакого имбирного печенья и никакой другой сладкой дребедени он есть не будет, и кончено, и точка…

— Кто же это в силах съесть столько сластей? — поддерживает Ури его благоверная и качает прической.

Марьяшка-короткая выходит из себя: «Как же так? Ни за что ни про что! За что ж такое унижение?» Ее голос дрожит.

Ури становится жаль бедную сестру, и он предлагает компромисс:

— Ладно, чего уж там… Благословение, огурчик, то, сё…

Подхватываются тут же Марьяшка и Генех, ее муж, убирают большой поднос с опозоренными сластями и подают поднос поменьше — с соленьями.

Ури повеселел от того, что ему удалось одним махом отделаться от пятнадцати тарелок со всякими липкими штуками. На радостях он даже выпивает с Генехом, Марьяшкиным мужем. Они чокаются рюмочками водки, и Ури желает:

— Лехаим, Генех, лехаим, Марьяшка… Послушайте, дай Б-же, чтобы… чтобы, бы, бы…

— Чего ты бубнишь? — тихо говорит ему тетя Фейга. Она видит, что Ури, ее мужу, водка уже слегка ударила в голову, что язык у него начинает заплетаться. — Хватит выпивать, лучше закуси!

Раздается смех, праздничный смех, и Марьяшка подхватывает:

— Так или иначе… чтобы было чем закусить. В этом все дело...

Закусывают, и становится веселее. Невесел только Файвка. У него, бедного, болит обожженный язык... Младшенький лопает с блюдечка маринованные сливы; Велвеле, который уже учит Гемору, хрумкает квашеным огурчиком. Файвл тоже хотел бы полакомиться, но не может. Марьяшка подсовывает ему угощение, а он отнекивается.

— Чего это ты отнекиваешься, Файвеле? — громко удивляется Марьяшка. — А? Чего это он отнекивается? — обращается она к остальным.

— Он язык обжег, — проговаривается Рахмиелка, смакуя маринованную сливу.

— Кто тебя спрашивает, обжора? — вспыхивает Файвка и пихает его в бок.

Но это не помогает. Все смеются. Даже папа, который так подло заманил его отведать горячее коровье вымя, и тот смеется. У Файвки от стыда наворачиваются слезы. Он и полакомиться больше не может, и в печенки ему еще лезут. Чтоб оно сгорело, это вымя! В жизни он в рот его больше не возьмет.

Но вскоре Файвке предоставляется случай позлорадствовать над папой. Наступает черед горячих закусок, и Ури снова бастует. Он слегка опьянел и немного груб с Марьяшкой, которой выделил приданое, а она возьми и выйди замуж за такого болвана, как этот Генех.

— Последний раз повторяю, — заявляет в сердцах Ури, — нет! Еще раз нет, и точка!

И размахивает вилкой.

У него кишки не казенные, нет… Сколько раз он умолял, чтобы три его сестры готовили угощенье вместе… Вот с Зямой сестры уже давно в ссоре… Хотят, видно, и с ним поссориться. Ладно!

Видит Марьяшка, что ее горячим горшкам не повезло. Старшие сестры перехватили у нее Ури вместе с его желудком… Напичкали его. Она делает грустное лицо, а Генех выпучивает глаза, как теленок, который жует край скатерти. Ури становится жаль их обоих. Слегка устыдившись, он пожимает плечами: «М-м… да!..» Уловив это движение, Марьяшка тут же решает воспользоваться мягкосердечием Ури. Она делает плаксивое лицо и тихо говорит, что собиралась… что хочет предложить ему только одну закуску, нечто легкое, совсем легкое.

— А именно? — прощупывает почву Ури, оставляя вилку в покое.

— Фаршированные куриные шейки! — с великой скромностью отвечает Марьяшка.

— Фаршированные шейки! — вторит ей Генех, ее муж.

— Это у вас называется легкой закуской? — сверкает Ури косыми глазами.

— Не мукой фаршированные, — оправдывается Марьяшка, — а манной крупой.

— Манной крупой, — вторит Генех.

— На чистом курином жире и с куриными шкварочками.

— С куриными шкварочками, — вторит Генех.

— Что ты все подпеваешь мне, как помощник меламеда? — злится Марьяшка на мужа.

Видит Ури, что фаршированные куриные шейки могут нарушить мир в семье. Он сдается:

— Ладно, давай сюда свои куриные шейки!

Марьяшка-короткая, забыв о должном почтении к мужу, убегает на своих коротеньких ножках на кухню.

На стол куриные шейки прибывают в виде толстых кружков, чтобы Ури видел, что они уже нарезаны, уже зажарены, и не передумал. Нужно отдать должное, толстые монетки, на которые нарезаны шейки, прозрачно-буры, как старый янтарь, крупинки манки сыплются из среза, как мелкий бисер, воткнутые в крупу шкварочки сияют, как желтые топазы, а сама кожица прожарена до хруста… Сплошной соблазн, а не куриные шейки! Нужно обожраться, как Исав[19], чтобы не найти в себе сил попробовать этакой праздничной начинки. Дядя Ури укрепляется духом, распускает под столом узкий брючный ремень, выпивает последнюю рюмку, запускает вилку в мелкий бисер и желто-золотистые шкварки лучшего кусочка шейки и принимается закусывать — в последний раз, из последних сил. Он мучается, сопит и с трудом глотает.

— Ну, разве плохо? — справляется Марьяшка. — Кушай, кушай на здоровье! Возьми еще кусочек, вот этот вот, о!.. Что Б-г послал, то и… и то, то… то и… Что это… что с тобой? А?

В ту самую минуту, когда Марьяшка желает ему здоровья, дядя Ури слегка бледнеет, вилка выскальзывает у него из руки, он хватается за сердце, лоб покрывается потом.

— Ох… — слабо улыбается он и не может больше ничего сказать.

К нему бросаются до смерти перепуганные Генех-болван, Марьяшка-короткая и, разумеется, тетя Фейга, его жена:

— Что с тобой? Ури! Не пугай меня… Что ты молчишь?

— Ик!.. — хочет отшутиться Ури, но больше не может сказать ни слова.

Единственный, кто совершенно спокоен, это Файвка. Сцена напоминает ему ту, что до этого случилась с ним самим. Сперва он, теперь папа. Ему очень любопытно, чем все это закончится.

— Тихо! — кричит Генех и выпучивает глаза.

Он вспомнил! У него в спальне есть толченая лимонная кислота с содой. Пусть зять Ури выпьет полстакана и приляжет, все сразу пройдет…

— Э… — соглашается Ури, но больше не может сказать ни слова.

Ури торжественно отводят в спальню. Он еле волочит ноги. Конец его ремня свисает из-под сюртука. Его, как шаферы жениха, поддерживают под руки Марьяшка с одной стороны, Генех — с другой. Тетя Фейга идет следом и озабоченно покачивает шляпкой.

Пока взрослые в спальне суетятся, за оставленными подносами с всевозможными угощениями достаточно долго остается только детвора. Дети слегка испуганы папиным обмороком, но рады тому, что стало свободней и не нужно сидеть на месте. Хватит, насиделись и наелись, как индюшки, из тетиных рук. Они сами с усами…

Первым вскакивает Файвка. Настал его час. Теперь он расквитается за свой обожженный язык, за насмешки над собой. Он танцует вокруг стола и шарит по всем тарелкам, нюхает все бутылки. Он, воплощенное «дурное побуждение» с обожженным язычком, прыгает вокруг стола. Сам он уже сегодня не может «грешить», но искушать других — пожалуйста.

— Ребята! — обращается он, лукаво прищурясь, к своим братьям. — Чего притихли? Налетай!..

Младшенький тут как тут, хватает с отставленного в сторону подноса огромный кусок имбирного печенья и торопливо, как голодная мышь, вгрызается в него. Велвл, мальчик, который уже учит Гемору, немного стесняется. Он бочком подходит к сладкому подносу и вилкой зачерпывает бурое варенье из хрена, сваренного в меду. Варенье мягкое, оно не хрустит, в отличие от твердых тейглех и имбирного печенья… У Файвки еще сильно болит язык, поэтому он не может справиться с такими пряными лакомствами и выискивает себе что-нибудь, что могло бы послужить ему компенсацией, что могло бы успокоить душевную боль. Он замечает на комоде красивую хрустальную вазочку, полную крупных грецких орехов. Может быть, Марьяшка приготовила их для племянников и забыла раздать? Может быть — да, может быть — нет. Но гадать некогда. Время — орехи!

— Смотрите, ребята! — показывает Файвка на эту хрустальную вазочку и подмигивает. — Чего сидим?

Рахмиелка, младшенький, тут как тут. Он немедленно начинает набивать карманы. Мальчику, который уже учит Гемору, стыдно за этот грабеж среди бела дня, совершаемый, пока папа испускает дух в соседней комнате. Он краснеет и отворачивается к окну. Пусть младшие братья делают что хотят. Он ни о чем не знает.

Файвка смеется ему в спину:

— Посмотрите на этого праведника!.. Он не хочет? Ну и не надо! Ничего, дома поклянчит орешков… Вот увидишь, Рахмиелка.

За минуту все грецкие орехи исчезают в карманах Файвки и младшенького.

Аккуратно сделав свое дело, они, как ни в чем не бывало, рассаживаются по местам и ждут с показной тревогой на лицах, когда же папе станет лучше.

Примерно через полчаса из спальни выходят: тетя Фейга — рассерженная, бедные Марьяшка и Генех — очень пристыженные, а за ними — сам дядя Ури. Он все еще изжелта-бледен, но выглядит бодрее. Ему явно полегчало в соседней комнате. Отчего? Файвка подозревает, что не от одной только содовой воды…

Тетя Фейга издает «уф», садится еле живая и произносит:

— Дети, берите пальтишки, мы идем домой…

Начинаются пожелания и поздравления: «Доброго праздника! Доброго года!» Марьяшка о чем-то вспомнила… Она поворачивается к комоду, к хрустальной вазочке. Она намерена загладить скверную историю с фаршированными куриными шейками, она хочет одарить детей Ури на дорожку, каждому — горсть орехов, и тем исправить дело… Но вазочка пуста. Ни скорлупки не осталось.

Поворачивается Марьяшка с закушенной губой к сыновьям дяди Ури. По тому, как они отводят глаза, Марьяшка понимает, что дорогие, любимые племяннички оставили ее с носом. Не дожидаясь ее, они сами разобрались с приготовленными ею подарками… Но она молчит. Пропало дело. Угощенье есть угощенье. С праздником, Ури, с праздником, детки!

Перевод с идиша Игоря Булатовского под редакцией Валерия Дымшица

 

 

 

 

Ярмарочные чудеса

1

На Троицу, это после Швуэс, в Шклове большая ярмарка. Прибывают мужики со всех окрестных деревень; везут скот, подросших телят, лён, щетину, невыделанные овчины и остатки прошлогоднего зерна. Приезжают цыгане с лошадьми, кацапы из Расеи — с конфетами, оловянными игрушками, деревянными куклами и разноцветными платками. Местные евреи бегают, суетятся. Лавочники засучивают рукава, ставят к прилавку всех своих чад и домочадцев. А приезжие, незнакомые молодцы в высоких сапогах, с раскрасневшимися лицами устанавливают длинные палатки и разгружают в них полные телеги овчинных шуб, грубых сукон, легких немецких плугов и тяжелых русских топоров и серпов — всякого товара для деревенского люда. Все кипит и шумит три дня подряд. И над шумной толкучкой стоят жаркие испарения человечьего пота и скотьих тел. Ни на рынке, ни на окрестных улицах нет ни одного свободного колодца. Вокруг каждого столпились лошади и как через соломинку тянут холодную воду из ведер сквозь свернутые в трубочку губы… Потом обыватели обнаруживают — на то и ярмарка — в чае сварившиеся зернышки овса… и кривятся. Шамесы, раввины и габаи многих синагог молятся минху одни. Трудно собрать миньян. Зато на большой рыночной площади воздеты к небу оглобли понаехавших телег — целый лес деревянных рук. Кажется, они вместо захлопотавшихся людей молят Б-га и за евреев и за мужиков, чтоб послал Он им всем добрую ярмарку, ярмарку доходную и удачную…

Дела дяди Ури никак не связаны со Шкловской ярмаркой, поэтому на Троицу его почти никогда не бывает дома. Он объезжает на пароходе все города по Днепру от Могилева до Киева и скупает по дешевке старую бронзу, шитую парчу, серебряный лом, а если попадутся, то и хорошие камни: старые драгоценности с «розами»[20], с молочными опалами, с пластинками бирюзы — камнями он тоже торгует. У дяди Ури есть в Расее свои постоянные покупатели, главным образом, на Нижегородской ярмарке, которая бывает перед Рош а-Шоне.

В этот раз дядя Ури тоже был в поездке. И Файвка решил сам изучить Шкловскую ярмарку как следует. Тетя Фейга не такая строгая, как дядя Ури, у нее нет времени присматривать за всеми сыновьями: что они там вытворяют и куда ходят. Раз и навсегда он, Файвка, должен почувствовать вкус Троицы. Как сказано: Им лей ахшов, эймосей[21] («Если не теперь, то когда»)?

Сколько лет Файвка живет на свете, столько он видит ярмарку, но издали. Видит только задранные дышла, слышит только отдаленный шум людской толпы и глухое ржанье лошадей. Когда он был поменьше, мама приносила ему с ярмарки всякий год свинцового петушка за копейку. Подуешь ему в хвост — он закукарекает. То есть не закукарекает, а запищит, как пищит котенок, если его ущипнуть… Но мама говорила, что петушок кукарекает… А еще, бывало, приносила мама Файвке пятнистую лошадку с льняным хвостом. Хвост отваливается, едва за него потянешь, и на его месте остается черная дырка. Нальешь в эту дырку чуть-чуть воды, получается из лошадки ком мягкой пакли — что-то вроде недопеченной оладьи — и это должно называться «получать удовольствие от ярмарки»!

С тех пор как Файвка начал учить Пятикнижие, свинцовых петушков стал получать младшенький, а он, Файвка, только смотрел издали на задранные дышла. Много лет подряд он просил тетю Фейгу, чтобы она взяла его с собой на ярмарку, а она в ответ пугала его лошадьми, которые едва завидят еврейское дитя, не достигшее возраста бар мицвы, так сразу норовят его затоптать подковами. Такой уж отвратительный норов у лошадей на Шкловской ярмарке. Файвка верил и начинал плакать. Тетя Фейга угощала его несколькими добрыми подзатыльниками и наказывала глядеть в окно. «Вон лошади бегут к колодцу! Вся ярмарка перед тобой…» Нашла кому зубы заговаривать!

На этот раз Файвка решил обстряпать все по-тихому, никому ничего не рассказывать, ничего ни с кем не обсуждать. Никому ни слова, ни старшему Велвлу, ни младшему Рахмиелке. Они трусы. Они боятся… Кроме того, каждый ходит в свой собственный хедер в соответствии с тем, что изучает. Так на что ему сдались обсуждение и ожидание? У него и так мало времени. На обед ему отведен час… Еще на один час он просто опоздает на занятия в хедере, какая-нибудь отговорка всегда найдется. Нет, правильней всего — самому.

Поутру, до того как уйти в хедер, он надел другую пару штанов, старую залатанную пару. Если штаны забрызгают или даже порвут в ярмарочной толчее, то тете Фейге не за что будет его ругать, не к чему будет прицепиться. Все должно быть гладко, никаких следов ярмарки на нем не должно остаться. И тогда все будет хорошо…

Защищенный старыми штанами от любой неприятности, Файвка в обеденный час свернул в сторону большой рыночной площади и нарочно тут же заблудился в лесу телег и задранных дышел для того, чтобы все посмотреть, а себя не показывать…

На распряженных телегах, набитых сеном, привольно сидят молодые крестьянские девки в красных белорусских хустках. Они заигрывают и кокетничают с хлопцами в новехоньких кожухах. Кокетство это весьма грубое. Они, например, хлопают хлопцев по животам, а те тискают их под микитками или пихают в бок, отчего девки заходятся громким гоготом, как гуси, когда их щиплют. На глазах после таких тычков у них выступают слезы, непонятно, то ли от боли, то ли от удовольствия. Распряженные лошади с привязанными к мордам торбами с овсом стоят рядом и качают большими головами, глядя на шалости женихов и невест:

— Очень хорошо! Ровня друг другу! Точь-в-точь!

На многих телегах нежности зашли так далеко, что дело уже клонится к помолвке. Иначе говоря, выпивают прямо из бутылки и закусывают селедкой. Но воспитание требует не закусывать селедкой, как она есть. У нее прежде всего откручивают и съедают голову. Затем, благовоспитанности ради, с селедки снимают кожу и тоже съедают. Только после этого делают добрый глоток из бутылки. Сват показывает черным ногтем жениху, докуда тому пить, жених показывает сватье своим ногтем, сватья невесте — своим. Так и пьют, как из градусника, и закусывают уже почищенной селедкой. Каждый отщипывает свой кусочек селедки двумя крепкими пальцами, словно закусочной вилочкой, и держит его в руке деликатно, как драгоценный камень. В другую руку он берет четверть буханки черного хлеба и откусывает. Ужасающие куски хлеба и крохотные кусочки селедки…

2

Первое, что сильно заинтересовало Файвку в огромной шумной толпе, был тихий уголок около крыльца Кивы-пряничника. Стоит себе мужичок с узкими татароватыми глазами, с кнутовищем под мышкой, и препирается с Кивой. Небольшая мужицкая телега стоит поодаль, запряженная парой мелких пузатых лошадок. На телегу нагружены мешки… угадайте с чем? С маком, с маком! Файвка сразу почуял, что это мак, тот самый мак, который Кива варит с патокой и продает на рынке. И вот вам доказательство: на зеленой табуретке, стоящей на крыльце, насыпано несколько пригоршней на пробу — черный, серый и белый мак[22]. Кива ежеминутно подбегает к табуретке, берет щепотку на ладонь и тычет мужику в его татароватые глаза — пусть сам убедится, можно ли драть такую цену. Кива кипятится, необрезанный холоден. Отвечает коротко и сплевывает сквозь зубы, как из спринцовки. Кива слегка подольщается к необрезанному и называет его хажаин, в то время как мужик называет его попросту «Кивка», как человек, который ничуть не беспокоится о своем товаре. Кива делает вид, что уходит, и ступает на лесенку, тогда мужик начинает слегка волноваться и хватает Киву за цицес:

— Теринанцать дашь?

Кива спускается с лесенки и торгуется:

— Хажаин, двананцать.

Мужичок хватает Киву за руку и с размаху бьет по ладони, так что Кива от боли закусывает губу:

— Теринанцать!

Но уступить нельзя. Кива делает вид, что удар пришелся ему по душе, и, насколько хватает еврейских сил, хлопает в ответ по ладони необрезанного:

— Двананцать!

— Теринанцать!

— Двананцать!

Вот так они и хлопают друг друга по рукам, точно в ладушки играют, пока Кива не замечает, что так он, врагам бы Израиля такое, останется совсем без руки. Он накидывает еще полпятиалтынного[23] за пуд мака, и необрезанный отпускает его опухшую руку.

Снимает мужик мешок мака с телеги, а Кива ему помогает. Мешок несут на английские весы на крыльце. Кива двигает медный язычок, а мужичок стоит рядом и смотрит во все свои узкие глазенки, чтобы Кива его не надул.

— Три пуда! — объявляет Кива.

Мужик согласен.

— Добра, — говорит он.

Спускают с телеги второй мешок. Вынимает Кива пригоршню новеньких серебряных гривенников, отсчитывает три и кладет их на зеленую табуретку на крыльце, около проб мака, а потом говорит необрезанному так:

— Кольки пудов, стольки гривников!

Необрезанному нравится этот знак. Он согласен.

— Добра, — заявляет он.

И второй мешок поднимают к весам. Файвка ест мешки глазами, потому что за всю свою жизнь не видел столько мака зараз. Он знает, что мак поспевает в маковых головках. Сначала надо месяцами ждать, пока мак зацветет, после цветения мак делается белый и горький как желчь. Только в конце лета, если не лакомиться раньше времени и ждать, маковые головки становятся коричневыми и мак начинает шуметь в них, как горошины в детских погремушках. Сорвешь ермолочку с поспевшей маковой головки, увидишь там много-много угловатых комнаток, которые все сбегаются к центру. Со дна этой многоугольной коробочки можно вытрясти маленькую горстку мака, не больше понюшки табаку. Черного, белого или серого мака. Чтобы набить столько мешков, сколько же это пришлось вытрясти маковых головок подобно тому, как вытрясают милостыню из копилки Меира-чудотворца?..[24] Удивительно!

Тем временем новенькие гривенники умножаются на табуретке, которая стоит на крыльце. Кива-пряничник старается раскладывать их покрасивей да поискусней на зеленой табуретке. Лежат блестящие монетки, наполовину прикрывая одна другую, как рыбьи чешуйки, извиваются, как кавказский наборный пояс… Приятно посмотреть! После каждого мешка появляется три-четыре новых гривенника. Сколько пудов, столько гривенников.

Вдруг Кива хлопает себя по своему глубокому карману, ищет в жилетке. Ой вей! Кончились гривенники… Говорит Кива мужику, чтобы тот хорошенько стерег выложенные на табуретке серебряные деньги… Хажаин, слышь-нет? Стереги хорошенько!..

Мужик остается один на один с монетами. Мгновение он стоит задумавшись, потом начинает испытывать беспокойство. Взглянув своими татароватыми глазами направо, потом налево, мужик поворачивается к Файвке спиной, загораживает табуретку с серебряными деньгами своей сермягой, стремительно, как стрела из лука, дергает локтем и сгребает что-то под полу… Файвка скорее чувствует, чем видит, что необрезанный утащил горстку серебряных монет… Сердце у Файвки начинает учащенно биться. Да что же это такое, крадет среди бела дня! И кроме того… Как теперь Кива вспомнит, сколько он взвесил пудов мака?.. Но, прежде чем Файвка приходит в себя, возвращается Кива-пряничник, позванивая серебряными деньгами в кармане…

— Ёшц, ёшц![25] — кричит он радостно необрезанному.

Это значит, что он отыскал еще гривенников и можно взвешивать дальше. Кива сбоку подходит к зеленой табуретке на крыльце и мельком смотрит на разложенные гривенники, добрая треть которых пропала… И глянь только!.. Вот ведь дурень! Он ничего не замечает… Наоборот, дружелюбно хлопает необрезанного по плечу и потом снова себя по карману:

— Ёшц, ёшц!

— Реб Кива, — не может сдержаться Файвка, в котором кипит жажда справедливости, — реб Кива, этот мужик украл много гривенников, этот мужик!

Но тут происходит нечто такое, чего Файвка совершенно не ждал. Файвка-то думал, что Кива бросится пересчитывать лежащие деньги, потом схватит мужика, потом сбегутся люди и начнется триятр… Вместо этого спрыгивает Кива-пряничник с крыльца и дает затрещину именно ему, Файвке… а не мужику, да такую, что он, Файвка, два раза перекувыркивается. Лицо у Кивы красное, как у разбойника:

— Кто тебя, паршивца, спрашивает! Ты вообще кто такой? Ты чего здесь делаешь? Пошел вон ко всем чертям!..

И как будто этого мало, на Файвку бросается необрезанный, который только что от большого смущения скреб в затылке… До него вдруг дошло, что на него гнусно донесли, и он, размахивая кнутом, пускается защищать свою честь:

— Ах ты, сукин сын!

А Кива-пряничник, обворованный дурень, еще и подзуживает:

— Дай ему, дай ему!..

3

Чуть живой убегает Файвка от этих ужасных людей. Это только так говорится: убегает… Не легко бежать среди множества телег и крестьян. Файвка очень разочарован. Совсем не на такое гостеприимство у Кивы он рассчитывал. Вот и заступайся после этого за человека!.. Только… Только что-то там нечисто с этими гривенниками! Файвка ломает голову: какие к нему-то претензии? Предупреждаешь человека о том, что крадут его деньги, а он дерется… Загадка!

Файвка протискивается сквозь толпу до тех пор, пока, совсем уже заблудившись среди дышел и телег, не натыкается на Хацкеля Шишку… Тот идет, а мужики перед ним расступаются.

Хацкель — степенный, широкоплечий еврей. Его отец был николаевским солдатом[26], да он и сам, отслужив в армии, получил награду. Так вот, за «заслуги отцов» и за собственные заслуги его сделали добровольным десятским и дали ему медную бляху, на которой так и написано: «десятский». Хацкель Шишка терпеть не может появляться среди евреев со своей бляхой. Что он там забыл? Он для евреев совсем не «шишка»! Евреи боятся его бляхи, как прошлогоднего снега. Уважение есть еще только среди мужиков, точнее, среди незнакомых мужиков из дальних деревень.

Круглый год Хацкель Шишка пилит доски. Он пильщик. Он стоит либо над высокими козлами, либо под ними. Его борода и брови густо посыпаны опилками. Месяцами копится в нем обида за поруганную честь, за осиротевшую медную бляху с номером. Он тянет большую пилу и кряхтит «Ха-ах!», и еще раз «Ха-ах!», то есть: еще настанет мой день, тогда и посчитаемся…

И, как и было сказано, этот великий день настает, это день ярмарки. Оставляет Хацкель Шишка свою пилу — гори она огнем, эта работа — и выходит на рынок наводить порядок. Один такой день стирает все унижения, которые претерпела его власть в прочие дни года.

Потертым ремешком он прицепляет на грудь медную бляху с номером. Он намеренно прикрепляет ее так, чтобы она была полуприкрыта лацканом и ее нельзя было сразу заметить. Дабы изумление среди мужиков было еще больше, он подходит к ним эдаким губернатором и начинает придираться:

— Как лошадь стоит, а? Куда дышло торчит? Ты что, думаешь, рынок твой собственный? Рыло твое свиное! Осади назад!

И посмей мужик только пискнуть что-нибудь в ответ или промедлить с выполнением строгого приказа, он его со всего размаха награждает шишкой. Это один из тех солдатских ударов, от которых черепа гудят, носы расплющиваются, а скулы дробятся…

Вопит обиженный мужик, прибегают, выставив кулаки, другие мужики и орут:

— А ты, жид, чаво дярёшься?

Только тут Хацкель Шишка разом срывает с себя маску скромности. Одной рукой он приподнимает лацкан, а коротким корявым пальцем другой тычет в медную бляху и спрашивает тихим и страшным голосом:

— А ето што?

Видят крестьяне медную бляху десятского с выбитой на ней черной надписью — темнеет у них в глазах. Они рассыпаются в стороны, как зайцы, почуявшие пса. У каждого в его деревне есть свой десятский с точно такой же бляхой, который бьет его смертным боем… И здесь, в еврейском Шклове, снова та же история. Куда ни кинь — везде клин!..

И прежде чем у мужика побледнеет побитая щека, неподалеку уже слышно, как Хацкель ставит новую шишку. Хацкель-десятский наводит порядок, и его сиплый басовитый голос, голос пильщика, задает по новой все тот же неразрешимый вопрос:

— А ето што?

Файвка совершенно забывает о сумасшествии Кивы… Он вне себя от удивления, видя, какую честь и почет получает Хацкель от крестьян. Файвка идет за Хацкелем, как овечка за злым, всех бодающим козлом. Вместе с Хацкелем движутся его медная бляха, его тяжелые удары и его ето што… А за ним перепуганные мужики потирают побитые щеки. Нет, большего удовольствия на всем белом свете не сыскать!.. Видать, за это-то и заслужил Хацкель прозвище «Шишка»? Теперь понятно. Честно заслужил. Дал бы Б-г, чтобы он, Файвка, дослужился бы у правительства до медной бляхи с номером. Тогда бы он показал этому Киве-пряничнику, как драться… И мужичка бы его, того, который ворует гривенники, он бы сразу отвел к становому: марш, сукин сын! А вздумай тот ему хоть слово сказать поперек, на тебе, получай прямо в трефную твою морду! И на, смотри своими татароватыми глазенками на бляху под лацканом! И еще спросить таким тихоньким и злым голосом:

— А такую штучку видел? А ето што?

Файвка еще долго бы брел за Хацкелем-десятским. Но тут он подошел к канаве посреди рынка, по которой стекала вся грязь ярмарки, и наткнулся на новую сцену. Лежит себе, растянувшись посреди канавы, почтенный старый мужик, только седая острая бородка и бледно-желтый нос торчат из-под глубокой барашковой шапки. Нижняя половина тела тонет в грязи. Жидкий лошадиный навоз достает до ушей и до середины лаптей. Глаза плотно закрыты. Беззубый рот открыт… Мужик мертвецки пьян. За его головой на цыпочках раскачивается мужик помоложе. Его колени разъезжаются, кажется, он вот-вот запляшет вприсядку… Молодой тащит старого за оба уха. Тащит, но не может приподнять. Уши выскальзывают, и голова — плюх! — снова падает в грязь. Молодой тоже изрядно пьян. Глаза у него полуприкрыты. Но знать-то он знает, что в канаве лежит не просто так чья-то голова, это голова его папаши. Он снова пробует тянуть отца за уши и при этом обращается к нему голосом, дрожащим от почтительности, жалости и пьянства:

— Тятько, а, тятько? Пидём ето домой… ето! А, тятько?

А старик отвечает ему с закрытыми глазами, с глубоким и горестным чувством, он, кажется, совсем отчаялся… Воркует, как голубь, из грязи. Вот уж действительно, керахем ов ал-бонем[27]:

— Сынок, а, сынок! Бери нож, режь меня!.. Режь меня…

Становится дорогой сыночек от такой нежной просьбы чуть ли не убийцей. Скрипит зубами. Хватает отца с пьяной яростью за остроконечную седую бороденку, за нос, за уши:

— Дамо-ой, ета! Коли б тобя фра-анци!

За всю свою жизнь Файвка не видел, чтобы таким способом чтили отца. Вот это комедия! Но, как назло, ее не дали сыграть до конца… Черт принес Хацкеля-десятского с его бляхой. Он тут как тут, наводит порядок. Взбесившийся пьяный сын получает от него такой удар по затылку, что с катушек долой, и растягивается поверх своего папаши, сапогами тому прямо в бороду и в лицо. Крестьянин, только что мнивший себя жертвенным быком, чувствует свалившегося на него сына и вдруг приходит в себя. В руке у сына ему мерещится нож, и он испускает дикий крик:

— Ка-ра-ул!

Со всех сторон сбегаются крестьяне с кнутовищами:

— Что такое? Кто такой?..

А Хацкель стоит между тем совершенно спокойно, грудь колесом, тычет своим коротким пальцем в медную бляху и цедит сквозь полуоткрытый рот страшным голосом:

— А ето што, а?

Сбежавшиеся было мужики мертвеют и разбегаются по сторонам.

Перевод с идиша Валерия Дымшица

добавить комментарий

<< содержание

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 

 



[1]То есть на год.

 

[2]«Всё» (др.-евр.) — название благословения, произносимого перед вкушением различных продуктов, в том числе водки. Здесь имеется в виду именно благословение на водку. Любое благословение начинается со слов «Благословен Ты, Г-сподь, Б-г наш, Владыка вселенной…», а затем идет специфичная именно для данного благословения часть, по первому слову (словам) которой называют все благословение. В данном случае эта часть: «по слову Которого всё (шеакол) существует».

 

[3]Сотворивший плод виноградной лозы (др.-евр.). Название благословения, произносимого перед употреблением вина. Таким образом, автор хочет сказать, что перед угощением выпивали рюмку водки или вина.

 

[4]Мелкие шарики из муки и яйца для заправки супа и других блюд. Для Песаха, когда пользоваться обычной мукой нельзя, фарфелех, как и другие пасхальные блюда, готовят из мацовой муки, то есть из мацы, истолченной в муку.

 

[5]Буквально: «взойдет» (др.-евр.) Восклицание, которым вызывают к чтению свитка Торы.

 

[6]Обиходное название послетрапезного благословения, которое гораздо длиннее других благословений.

 

[7]Разговорная форма имени Ицхок-Йосеф.

 

[8]Буквально: «и толкались» (др.-евр.). Начало стиха: «И толкались сыновья в утробе ее» (Берешит, 25:22). Речь идет о близнецах Яакове и Эсаве в утробе их матери Ривки.

 

[9]Специальная молитва, которую произносит тот, кто избавился от опасности.

 

[10]Согласно широко распространенным верованиям, нельзя разрушать или перестраивать печь в доме. Имеется в виду не печь для отопления комнат, а большая кухонная печь типа русской, та, в которой пекут хлеб.

 

[11]Имеется в виду хасидский напев.

 

[12]Наставник наш (др.-евр.) — титул, который прибавляют к именам великих законоучителей. Здесь использован иронически.

 

[13]Рейнхардт Макс (18731943) — немецкий актер и режиссер, один из крупнейших реформаторов театра ХХ века.

 

[14]Буквально: «великий» (др.-евр.) — почетный титул, которым именуют выдающихся раввинов и талмудистов.

 

[15]Как семя кориандровое (др.-евр.). Фрагмент стиха «И нарек дом Израиля хлебу тому имя: манна; она, как семя кориандровое, белая...» (Шмот, 16:31). Дядя Ури намекает на то, что, подобно -библейской манне, принесенное угощение имеет чудесное происхождение и вкус.

 

[16]Просторечное название кориандра.

 

[17]Иудаизм запрещает совместное потребление мясных и молочных продуктов. Тем не менее вымя есть можно, но приготовление его требует специальных ухищрений, в том числе обжаривания на открытом огне.

 

[18]Здесь и далее отрывки из послетрапезного благословения. Для удобства перевод на русский дан рядом с цитатой, а не внизу страницы. В оригинале перевод с древнееврейского на идиш отсутствует.

 

[19]Голодный Эсав, продав брату Яакову первородство за чечевичную похлебку, наелся досыта (Берешит, 25:34).

 

[20]Способ огранки драгоценных камней.

 

[21]Знаменитое высказывание рабби Гилеля (Мишна, трактат «Авот», 1:14).

 

[22]Разные сорта мака, используемые в кулинарии.

 

[23]Пятиалтынный — 15 копеек.

 

[24]Так назывались копилки, установленные в синагогах и частных домах для сбора пожертвований на поддержку евреев, живущих в Земле Израиля.

 

[25]Есть, есть! (белорусск.)

 

[26]То есть солдатом, отслужившим 25 лет при Николае I.

 

[27]Как жалеет отец сыновей (Теилим, 103:13).