[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ  ИЮЛЬ 2012 ТАМУЗ 5772 – 7(243)

 

Одна жизнь

Никита Елисеев

Сборник воспоминаний называется «Руфь Зернова — четыре жизни» (М.: Новое литературное обозрение, 2011) — но жизнь-то была одна. Прожившая эту жизнь женщина с гордостью говорила: «Своими текстами я могла бы покрыть пол земного шара». Ей было про что писать, что вспомнить, чему научить.

Руфь Зернова.
Фотография Марка Сермана

Родилась в 1919 году. Отца пару раз ссылали. Возвращался. Руфь Зевина (Зернова — псевдоним) шесть раз переходила из одной школы в другую. Подыскивала себе подходящую, пока не нашла. Как бы крепко — и заслуженно крепко — ни ругали раннее советское государство, но было в нем нечто, что формировало крепкие, самостоятельные характеры. Попытайтесь представить современного подростка, который бы сам, не спрашиваясь папы-мамы, учителей, директоров, забирал документы из не понравившейся ему школы и переходил в другую. И так шесть раз. Страна-подросток, и подросткам предоставлялись реальные права. Для того-то и потребовался террор 1930‑х, чтобы и думать забыли про какое бы то ни было самоуправление.

В 1936 году поступила на только что открывшийся историко-филологический факультет Ленинградского университета. И снова странный курбет советской истории. Накануне самого страшного витка террора повеяло весной. Принята самая демократическая конституция. Действительно самая демократическая. Недаром диссиденты требовали: «Соблюдайте вашу конституцию!», недаром чекисты на допросах орали: «Действие конституции кончается за этим порогом!» В высшие учебные заведения принимают без учета социального происхождения. Сын служащего имеет такие же права, как и коренной пролетарий, ему не обязательно вариться в рабочем котле, чтобы поступить в вуз.

В 1937-м, по окончании второго курса, Руфь Зевина отправилась переводчицей советского военного советника в Испанию. Там она и стала Зерновой, советские военспецы работали под псевдонимами. Илья Серман вспоминал:

 

Много позже, когда началась наша совместная жизнь, она мне рассказывала о том, что для нее открылся новый, неизвестный мир — и через знакомства, и особенно через французские газеты, тогда в Испанию свободно поступавшие. Рассказывала она об одном дне в Париже, на обратном пути в Советский Союз, дне, который оказался днем ее рождения, а покровительствовал ей в этот день самый страшный, как она говорила, человек — Этингон, организатор убийства Троцкого (о чем она узнала много позже). Много лет хранила Руня в себе испанские впечатления, а когда их пересказывала, то должна была о многом умалчивать.

 

Из сталинского СССР она попала в страну революции и в мир свободы. Она читала французские газеты. Самые разные газеты страны, в которой на выборах победил Народный фронт, коалиция социалистов, радикалов и коммунистов. Впервые у рабочих появились оплачиваемые отпуска. Впервые на пляжи Ниццы отправились пролетарские семейства. Стоит это подчеркнуть. Это был не просто свободный капиталистический мир — это был свободный капиталистический мир, пытающийся (и небезуспешно) впустить в себя начала социальной справедливости, не поступившись (само собой) свободой.

Слева направо: Илья Серман, Руфь Зернова и Витторио Страда. Париж. 1987 год

Испания 1936–1939 годов ни для кого не прошла бесследно. Это был первый вооруженный бой европейской демократии против фашизма, который демократия проиграла. Как ни странно, лучше всего об испанской войне написал поэт, от которого меньше прочих можно было этого ожидать, Иосиф Бродский. Руфь Зернова холодно к нему относилась. Может быть, потому, что во многом на него походила. Но если б она прочла короткую главку в эссе Бродского о Стивене Спендере, то потеплела бы к этому заносчивому парню. Бродский описывает, как Спендер ночью в Чикаго осматривает скульптуру Пикассо, установленную на городской площади:

 

Внезапно я переношусь в 1937 год: гражданская война в Испании, на которую отправился Спендер, ибо это был последний в человеческой истории поход в поисках Града Справедливости, а не шахматная партия между супердержавами, и мы проиграли, а потом все это затмила бойня второй мировой войны. Ночь, зернистая от дождя и ветра, холодная и без оттенков черно-белая. И высокий мужчина с совершенно белыми волосами, похожий на школьника — руки торчат из рукавов старого черного пиджака, — медленно обходит по кругу эти случайные куски металла, перекрученные испанским гением в произведение искусства, напоминающее развалины.

 

В 1939-м во время отступления Зернова была ранена. В годы Великой Отечественной работала в ТАСС в Ташкенте. Спустя много лет она с великой симпатией говорила о фильме Алексея Германа «Двадцать дней без войны». Среди пропагандистской воды, лившейся на мельницу Министерства обороны, это был один из немногих честных фильмов о войне. Она увидела в этом фильме свой Ташкент, таким, каким он был в военное время. Здесь Руфь Зернова встретила любимого человека, с которым прожила всю свою долгую жизнь. В 1943 году она выходит замуж за Илью Сермана, питерского филолога, после фронтового ранения лечившегося в госпитале. В 1945-м возвращается в Ленинград, восстанавливается в университете, заканчивает его в 1947-м. В 1949-м вместе с мужем арестована и осуждена по статье 58‑10 за «распространение антисоветских клеветнических измышлений». Ей — 10 лет, мужу — 25. В 1954 году оба освобождены по амнистии. Реабилитированы в 1956-м. Живут в Ленинграде. Муж работает в Пушкинском доме, становится видным специалистом по русской литературе XVIII века. Руфь Зернова — известной советской писательницей. Премия журнала «Огонек» за лучший рассказ. В 1976 году книготорг потребовал для сборника ее повестей и рассказов тиража 300 тыс. экземпляров — таковы были заявки от регионов. Утвердили 30 тыс.

В том же году эмигрировала семья дочери Зерновой и Сермана. Серман был уволен из Пушкинского дома, Зернову перестали печатать. Эмиграция. В Израиле она переводит мемуары Голды Меир, издает свои рассказы, повести, воспоминания. Умирает в 2004 году в Иерусалиме. Одна жизнь — хватило бы на десять, не на четыре. О ней вспоминают друзья, муж, сын, Марк Серман, западные слависты, которых Серман и Зернова не боялись принимать в своем доме в 1960–1970-х годах.

Самое потрясающее — история ареста. 1949 год — второй пик сталинского террора. Готовится «ленинградское дело», город, по которому прокатился каток арестов и расстрелов, голод, холод, снаряды и бомбы блокады, собираются прочистить еще раз. Вовсю громят «безродных космополитов», вскоре начнется «дело врачей». Берут тех, кто уже сидел, но смог выжить и выйти на свободу. В этом 1949-м сесть только из-за прослушки, так вести себя на следствии, что получить суд с адвокатом, никого за собой не утянуть — это же… «Факультет ненужных вещей» Юрия Домбровского. Серман и Зернова переиграли следователей. О суде Зернова вспомнила в одном из своих рассказов, удачно процитированном Валентиной Брио:

 

И тут одно слово — одно его (Сермана. — Н. Е.) слово — меня прострелило. Он сказал так: «К себе я прошу снисхождения, а к моей жене — милосердия». Слово «милосердие» я услышала в первый раз в жизни. Нет, конечно же, я его знала. Из книжек, вприглядку. Но слово «милосердие» как существительное в звучащем словесном мире не существовало: его даже не разоблачали, не оплевывали, не компрометировали, не низводили — его не было. Поверхность этого слова сейчас скоро загрубеет от бесчисленных повторений, а потом задеревенеет, зароговеет и перестанет быть живой и перестанет задевать заживо, как это случилось с другими открытыми в 1956 году словами: добро, сострадание… Только сердцевина останется живой для того, кто до нее догрызается. В общем, слово это меня тогда на суде навылет поразило.

 

Заметим, что если писательница Руфь Зернова и чувствовала свою миссию, то заключалась она как раз в том, чтобы в советское культурное, ментальное пространство ввести те самые слова: «доброта», «сострадание», «милосердие». Только этого она добивалась своим, как она говорила, «доброкачественным чтивом».

Сына арестованных забрали к себе одесские бабушка и дедушка, дочь — ленинградские. Потрясающие воспоминания сына о детстве, о коротком свидании с мамой в Бокситогорске, в лагере, куда его, трехлетнего, привез дед, о возвращении мамы, о долгом привыкании к новой послелагерной маме — даже не воспоминания, а великолепная, густая проза, которую не пересказать. Спокойное, сухое, мужественное, фактологическое повествование о жене Ильи Сермана.

Что же касается других воспоминаний, то тут возникает очень любопытный парадокс. За исключением западных славистов, которые смотрят со стороны и многое замечают, все остальные изо всех сил стараются писать про Руню (так звали друзья Руфь Александровну), а получается по большей части про себя. Нет, образ вырисовывается. Пишут воспоминания люди талантливые. Очень хорошо видишь, как Зернова играет на гитаре и поет жестокие романсы, лагерные песни, Галича, Окуджаву, песню филолога Ахилла Левинтона «Жемчуга стакан» про сознательных бандитов, сдавших органам шпиона и схлопотавших за этот патриотический поступок срока («Меня благодарили власти, / Жал руку прокурор, / И тут же посадили / Под усиленный надзор»). Песня эта, ставшая народной, была подарена Ахиллом Левинтоном Руфи Зерновой в день ее рождения в 1948 году — за год до ареста обоих. Потом все эти песни Зернова пела и комментировала в цикле своих передач на Би-би-си «История страны в песнях».

Видишь всю компанию, связанную родственными и дружескими узами, собирающуюся у Зерновой и Сермана. Хозяйка салона? Да. Вот тут и кроется объяснение того, почему все вспоминающие о ней непременно съезжают на себя. Что такое настоящий салон? Это место, где умным, образованным людям свободно, интересно, комфортно. Что такое хорошая хозяйка салона? Главная ее сила не в том, что она говорит, а в том, как слушает, как подсказывает, как интонирует. Она слушала, давала говорить другим, подталкивала к разговору замечанием, хмыком, когда разговор провисал, брала гитару, пела. В ее салоне, в комнате на проспекте Газа, на даче в Зеленогорске, на зеленогорском пляже, люди благодаря ей раскрывались, а ее, как это ни парадоксально, в общем, не замечали. Так не замечают душу, хотя она-то и есть самое главное. Поэтому все начинают писать о ней, но непременно продолжают о себе. И это тоже интересно.

Если и вспоминают ее слова, то чаще какое-то неброское, но точное замечание к месту. Зиновий Либерман рассказывает, как в Иерусалиме впервые попал к Стене Плача. Вспомнил свою бабушку, своего прадедушку, в Несвиже нарисовавшего план Иерусалима… Потом пошел на экскурсию, а еще потом все это пересказал Зерновой. Выслушав, она подвела итог: «И у тебя получилась молитва…» Точное попадание.

Так ведь это и есть женская проза — неброское замечание к месту. А Зернова была настоящей, блистательной женской писательницей. Она обожала детективы. Джерри Смит — замечательный английский славист, переводчик песен Галича и Высоцкого, стихов Слуцкого, автор книги о князе Святополк-Мирском, был поражен тем, что Зернова в числе своих любимых писателей называла детективщика Дика Френсиса.

Вообще-то, детектив — женский жанр. В нем главное бытовая наблюдательность, нехитрая житейская мораль, сюжет. То есть слагаемые настоящей женской прозы. Детективы Зернова, впрочем, тоже писала. Оказывается, не один Хичкок был задет фальшью «Преступления и наказания»: Раскольников (такой, как Раскольников) убить не может. Он может свихнуться и думать, что убил, — но убить? Поэтому Сонечка выглядит полной дурой, помогающей менту закрыть дело. Нормальная баба сразу бы сказала: окстись, охолони. Кого ты убил? У тебя руки ходуном. В ментовку? Ни в коем случае. Сидеть тихо! Хичкок так именно все и делает в своем фильме «Зачарованный», один в один.

Так вот Зернову Достоевский тоже подсек. У нее был детектив «Исцеление». Там парень думает, что кого-то убил. Страдает и уже готов бежать сдаваться, а баба ему говорит: сидеть! молчать! И сама выясняет, кто убил. Этот детектив печатался выпусками в «Огоньке». И некий диссидент читал его начало. Потом диссидента посадили. Он пять лет оттрубил и все маялся: кто же убил? Вышел из заключения, попросил знакомых раздобыть тот (пятилетней давности) «Огонек». Ему принесли. Он дочитал, вздохнул с облегчением. Зернова, прослышав про эту историю, сказала с гордостью: «Да. Я пишу доброкачественное чтиво…» Сейчас, после тарантиновского «Криминального чтива», это даже и не самоуничижение.

И вот здесь надо перейти к самому важному, что есть в сборнике воспоминаний о Зерновой. Потому что это не просто рассказ о том, как из СССР были выдавлены, изгнаны талантливые, порядочные люди — хамством, несвободой, ксенофобией. Это рассказ о разгроме гуманистической, европейской составляющей советской культуры. Она стала проявляться, робко вырисовываться в шестидесятых. Александр Зиновьев как-то заметил, что одно из преступлений советской власти — это разгром «оттепельного» литературного ренессанса. Руфь Зернова со своим «доброкачественным чтивом» была его частью. Повторимся: она очень верно поняла свою миссию. Почему она начала печататься в 1960 году в «Огоньке» у Софронова? Потому что это был массовый журнал. А она понимала, что пишет для массового читателя. Для тех, кому надо писать интересно. Она писала для всех про человеческое достоинство, про умение прощать, про право на личное счастье и личное горе. И добиралась этой своей занимательной проповедью до всех. Софронов, один из заводил антисемитской кампании 1949 года, получив ее первый рассказ «Скорпионовы ягоды», не просто его напечатал — вызвал молодую писательницу в Москву, оплатив проезд. Даже его проняло.

А Зернову проняло окончательно другое. Александра Раскина вспоминает, как уезжали в эмиграцию дочь и зять Зерновой:

Таможенники не поверили, что люди могут навсегда уехать с таким ничтожным багажом, и заподозрили (или сделали вид, что заподозрили), что у них где-то спрятаны какие-нибудь бриллианты. Перерыли и сумочку, и чемодан, произвели личный досмотр. Ничего, конечно, не нашли. И сказали: «Или вы оставите багаж и поедете с пустыми руками, или мы вас задержим, и самолет улетит без вас». А ведь они оба уже остались без жилья, без паспортов. Руня кинулась к ним, то есть до самого бархатного шнура: «Оставьте, оставьте все: мы вам все дошлем. Так даже смешнее!» Ниночка колебалась, но муж ее был тверд: «Если Ниночка захотела какие-то вещи брать с собой, она имеет право, с какой стати она должна их оставлять?» Так и не улетели в тот день. Руня шла из аэропорта вся белая и говорила: «Загородка как для зверей. Это — лагерь. Надо немедленно отсюда уезжать!» До этого момента она не была уверена. А тут решила.

 

Джерри Смит был поражен не только тем, что Руфь Зернова высоко ставила Дика Френсиса. Его удивляла любовь Зерновой к такому писателю, как Оруэлл:

 

Именно по поводу Оруэлла мы с Руней чуть не рассорились: я пытался ей объяснить, что для человека моего происхождения и воспитания (обозначив его, вероятно, каким-то чудовищно советским термином, вроде «манчестерского пролетария», который не мог не вызвать ее полного отторжения) Оруэлл — всего лишь интеллигентский позер из высших слоев среднего класса, смотревший на нас свысока, как бы прав он ни оказался насчет официального коммунизма и прочего. Любой оттенок левизны во взглядах западного интеллектуала был для нее смертным грехом — по очевидным причинам.

 

Но дело было, по всей видимости, не в «оттенке левизны». Для Оруэлла, скрывавшегося в Барселоне от ищеек испанского НКВД после разгрома троцкистских отрядов ПОУМ, в одном из которых он воевал, — разгрома, осуществленного не франкистами, но коммунистами, — был внятен ужас человека перед беспощадным, хамским всесилием государства. Западному интеллектуалу, к счастью, не дано кожей почувствовать, что значит быть голым, беззащитным перед бесчеловечным монстром с человеческой мордой, а Зерновой это испытать довелось: «Я стояла перед неизвестными мне, потеющими в своей парадной форме, офицерами, и видела не себя перед ними, а более общую картину — их и нас и как я когда-нибудь — когда-нибудь — это опишу». Поэтому она и любила Оруэлла, описавшего это силой своего воображения из крохотного (по сравнению с ней) зернышка своего собственного житейского опыта.

добавить комментарий

<< содержание

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.