[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ  ИЮЛЬ 2012 ТАМУЗ 5772 – 7(243)

 

Об идише, которого больше нет

Зоя Копельман

Чего стоят воспоминания, если нет того, кто вспоминает? Это как волны без моря.

Матан Хермони

 

Удивительная книга вышла в тель-авивском издательстве «Кинерет — Змора Бейтан» в прошлом году — и сразу обратила на себя внимание читателей. Это дебют Матана Хермони «Хибру паблишинг компани», роман об американском идишском писателе Мордехае Шустере, о начале его пути в 1920-х годах и о том, как он канул в забвение. Читатели Шустера любили мелодраматические коллизии, они верили в «страну неограниченных возможностей» и в невероятные повороты судьбы. Амбиции героев выводили их из нищеты к успеху, а утраты лечила любовь.

Матан Хермони (р. 1969), преподаватель ивритской и идишской литературы в Университете им. Д. Бен-Гуриона в Беэр-Шеве, живет сейчас в Чикаго и работает над новой книгой. Увлечение идишем пришло почти случайно:

 

Я искал в литературе что-то иное. Искал, как можно писать иначе, и нашел идишскую литературу, сокровищницу поэзии. Встреча с творчеством таких поэтов, как Яков Глатштейн и Мойше-Лейб Гальперин, или прозаиков, как Мойше Надир и Л. Шапиро, показала, что есть и другие способы письма, мне неизвестные. Этих писателей хотелось узнать поближе, оказаться в их компании и найти там свой путь… Один из стоявших передо мной вопросов был: как я воплощу все это поэтическое богатство в иврите?

Изучив идишскую литературу Нового времени, он создал на иврите свой неповторимый сказ, в какой-то мере имитирующий идиш — язык, кочевавший из страны в страну и всюду впитывавший слова, идиомы, интонации. Эту пестроту идиша Хермони передал вкраплениями в иврит английского и арамейского, речений Мишны и библеизмов и, конечно, натурального идиша, тем более, что алфавит у обоих еврейских языков один. Вот Мордехай Шустер представляется девочке, соученице своего сына: «Я — писатель, кюнстлер, шрайбер, сочинитель, тот, кто владеет пером». Или: «Айл би дэмд, чтоб мне так жить». Или:

 

Шли годы. Сирота с улицы Орчард подрастал, он рос и стал отроком, рос и стал юношей, рос и стал мужем. Когда стал отроком, юношей, мужем, тогда уж ему не говорили: «В Чикаго отцов хватает, может, один из них и есть твой папаша». Ему так не говорили и больше не вспоминали трех праотцев, Авраама, Ицхака и Яакова, ни трех праотцев и ни десять прародителей колен. А все потому, что тот, кто говорил так, уж поверьте мне, такой человек мог ведь и жизнью поплатиться. Сирота с улицы Орчард, он долго не раздумывал. Уж поверьте мне, я-то хорошо знал сироту с улицы Орчард. До того велик был ужас, который он наводил на всю округу. <...> Йосеф, Йоселе, он же Джо, стал царствовать над Ист-Сайдом, над ста двадцатью семью улицами, от Бродвея и до Ист-Ривер.

 

Ну как тут не вспомнить: «И было во дни Ахашвероша — этот Ахашверош царствовал над ста двадцатью семью областями, от Индии и до Эфиопии» (Эстер, 1:1). Стилистически роман представляет собою коллаж: тут и выписки из ивритских и идишских географических сочинений XIX столетия, и фрагменты популярного (бульварного?) еврейского чтива, выжимавшего слезы и вздохи, — того, что называлось «шунд», и интеллигентная современная проза, и что-то свое, особенное.

Вымышленные персонажи встречаются с реальными. Любовно и точно, на основе справочников и старой прессы, выписаны декорации: полуголодный еврейский Ист-Энд в Нью-Йорке на заре минувшего века, шикарный Сан-Франциско, тихий провинциальный Саратога-Спрингс, штат Нью-Йорк, где умер наш герой, оставив на произвол судьбы едва ли не единственное в мире полное собрание своих сочинений. Выставленные из предназначенного на продажу дома томики подберет юный сосед покойного, лохматый битник Джо Радлер, чтобы спустя десятилетия объявиться в лабиринтах Еврейского университета в Иерусалиме: Йошуа Радлер, доктор еврейской истории, а на столе в кабинете — картонка с обреченными книжечками. Мелькают города, скачут даты. Люди умирают и снова возникают — то юными, то утомленными зрелостью и заботами. Тут и много-обещающие «-дцатые», и тревожные сороковые, и хиппующие шестидесятые, и близкие, знакомые нам девяностые. И за всем этим стоит мечта. Еврейская мечта о счастье, о самореализации, о славе и богатстве. Евреи Восточной Европы завоевывают Америку! Болью, потом и кровью, продавая тело и закладывая душу.

Неизбывная печаль обреченности, как легкая вуаль мировой скорби, витает над страницами этой книги. Но печаль эта не угнетает, возможно, потому, что с ней соседствует редкая в наше время доброта. И конечно, поэтичность, как при описании проносящейся за окном поезда страны:

 

Пронеслись хлебные поля Топеки, остались позади крестьяне, идущие за парной упряжкой волов, скрылись обширные луга с пасущимися стадами. Поезд прокладывал теперь себе дорогу среди степей, заросших высокими травами. Лишь изредка мелькнет близ полотна дуб или можжевеловый куст. Вот взлетели из травяной гущи два петуха, растопырив когти и грозя непрошеными гостями ворваться в окно вагона. Вот пробежал в отдаленье дикий бык, бизон. А сверху надо всем этим алели небеса, пурпурные фитили протянулись над бескрайними прериями, пламенели и пылали облака. Но вот облака потухли, и свод неба почернел. Небеса почернели, а лик степи стал крапчатым от светляков, словно кто-то рассыпал в траве золотые монетки. А когда погасли светляки, взошли вечерние звезды и засияли светила небесные. Где-то там, между Топекой, штат Канзас, и Денвером, штат Колорадо, открылся в вышине Млечный Путь. «Ах, — вздохнул Мордехай. — Ах-ах-ах…»

 

На наших глазах наивность еврейских юношей и девушек, новичков в Америке, уступает место деловитости, и вот уже, повзрослев и позабыв о Б-ге, они толкуют о бизнесе. Их дети носят чуждые имена, фамилии укорачиваются. Богатым американкам не выговорить имя Мордехай, зато как радостно отзывается на него негритянка, подсевшая в купе героя: «Мордехай! — повторяет она. — А я — Эстер!» — и смеется…

Мордехаю Шустеру принесла успех история Анни Фейдж, еврейской девушки, ставшей знаменитой танцовщицей. А рассказывать эту историю учила его Хеня Фейгенбойм (она велела величать себя мисс Анни Фейдж), у родителей которой он снимал комнату. И было это так:

 

Посреди ночи проснулся Мордехай Шустер и вышел в коридор. Вошел в уборную (во дворе). Окончил там свои дела, постоял у входа в дом, зевнул, тихонько прошмыгнул к себе в комнатушку, разделся и уже улегся в постель, и уже сомкнулись его веки и закрылись его глаза, и уже шум повозок и трамваев стал ему колыбельной, а с ним и голоса распевающих песни пьяниц, как вдруг — кто-то сидит в кресле у маленького столика, что в углу комнаты.

«Ну, — сказал этот кто-то, поджидавший его в кресле. — Ну…» Сказал, и встал, и снова застыл уже прямо против него, совсем рядом с Мордехаем Шустером, который сидел теперь в своей кровати. Девушка обхватила обеими руками его голову, притянула лицом к своему животу и задрала ночную рубашку, в которую была одета, так что его губы коснулись ее кожи.

«Ну…» — снова сказала Хеня Фейгенбойм, когда улеглась рядом с Мордехаем Шустером.

«Так вот, значит, как», — начал Мордехай Шустер. И стал рассказывать про Анни Фейдж…

 

Они сочиняли эту историю вместе. Вернее, сочинял Мордехай, а Хеня вносила свои коррективы. Чтобы было красиво. Чтобы было достойно.

Но слава писателя прихотлива. И вот уже редакторы предпочитают Шустеру новые имена. А у него жена и грудной ребенок. Нужны деньги, мучительно нужны деньги. И он, истощив свое воображение, начинает переделывать прозу в пьесы. «Книги они не покупают, — говорит он, — билеты они купят». Хермони демонстрирует нам начало будущей пьесы:

 

На широкой улице стоит Янкеле Шрайбер. Под уличным фонарем он стоит. Почему? Потому что главный герой театральной постановки всегда стоит под фонарем. Это чтобы его было видно на сцене, вот почему. А Мордехай Шустер — ему нужны деньги в кошельке, вот что ему сейчас нужно. Если так стоят в театре, так же будут стоять и у него. А рядом неоновая вывеска, написано «Бордель». Почему такая вывеска и почему бордель? Потому что уличный фонарь сам по себе — этого мало. Стоит Янкель Шрайбер, и раздается голос хора:

 

Развратник и прелюбодей,

Ох, не стыдишься ты людей.

Забыв, что совесть нам велит,

Ты день и ночь среди лилит.

 

Так поет хор. А Янкеле Шрайбер отвечает:

 

Не мне стыдиться надо — вам,

Тьфу, нечисть, прочь ко всем чертям!

 

Удивительная книга. Неожиданная книга. Я спросила у Матана: был ли у Мордехая Шустера конкретный прототип? Он ответил: «Нет, Зоя. И не стану цитировать Флобера».

добавить комментарий

<< содержание

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.