[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ  СЕНТЯБРЬ 2013 ЭЛУЛ 5773 – 9(257)

 

Уроки чтения и воображения

 

Меир Шалев

Секреты обманчивых чудес. Беседы о литературе

Пер. с иврита Р. Нудельмана и А. Фурман

М.: Текст, 2013. — 416 с. (Серия «Чейсовская коллекция».)

У этой книги очень точное и вместе с тем парадоксальное заглавие, восходящее, по большому счету, к античным «поэтикам», — суть его в том, чтобы напомнить: литература — это прежде всего fiction, вымысел, «возвышающий обман», она рождается из мифа и сродни чуду. И это как нельзя более подходит писателю Меиру Шалеву, чьи романы исполнены чудес, сюжеты апеллируют к библейским историям, а герои — смешные и сентиментальные — всегда возвышенны, ибо неизбежно соотносятся с персонажами мифологическими.

А подзаголовок призван напомнить о прикладной функции всех этих «поэтик»: перед нами «беседы о литературе», и в предисловиях (их два — по одному в каждой части) Шалев объясняет, что здесь собраны два курса лекций, которые он читал в 1990-х годах сначала в Иерусалимском, а потом в Тель-Авивском университетах, где исполнял обязанности writer in residence, «приглашенного писателя». В отличие от обычных университетских занятий по теории или истории литературы, такого рода «писательские курсы» предполагают скорее литературную практику, они проходят по разряду «творческого или академического письма», каковое «письмо» — один из непременных «болонских» стандартов. По идее, писатель должен научить тому, что умеет сам, — мастерству, так что, как правило, это мастер-классы, практические занятия с разборами. Поэтому, несмотря на то что едва ли не каждый статусный писатель успел побывать (и не единожды) в роли writer in residence, мы имеем не так уж много «книжных» курсов.

Первая книга, с которой у читателя ассоциируются «Беседы о литературе» Шалева, — знаменитые «Лекции» Владимира Набокова. Между тем Набоков был по должности именно что «лектором», профессором литературы, а не «обучающим писателем». Впрочем, Шалев и сам часто вспоминает Набокова, не без иронии относится к собственной «миссии» и говорит в своих «беседах» все-таки о литературе как таковой, а не о том, «как мы пишем» и как нужно писать. Он не устает повторять, что присутствует здесь в роли читателя, а не писателя, учит чтению, а не письму.

Главное сходство между Набоковым и Шалевом — в том самом акценте на fiction: Набоков точно так же настаивает на приоритете воображения, на том, что «великие романы — это великие сказки», и так же любит демонстрировать писательские «фокусы», проводить сеанс черной магии с последующим разоблачением. Но есть существенное различие. Набоков — лектор откровенно парадоксальный и зачастую «агрессивный» по отношению к своим персонажам, он с удовольствием их «разоблачает». Шалев начинает с того, что все писатели обманщики и очковтиратели, но основной пафос его «бесед» — любовь и удивление. Он рассказывает о любимых книжках, причем прежде всего говорит о сюжетах и лишь вскользь об авторах. При всей субъективности тона и оговоренном в двух предисловиях «непрофессионализме» Шалева, для современной теории и истории литературы это вполне актуальная практика, близкая к подходу нарратологов, также сосредоточенных на сюжетах, а не на именах.

Коль скоро речь о любимых книжках, каковые чаще всего приходят из детства, здесь очень много детского чтения. И это не вполне привычный нам набор: вместо библиотеки приключений — Дюма, Майн Рида и Стивенсона — рассказы Шолом-Алейхема, Нахума Гутмана и Эриха Кестнера. Вообще, если в других подобного рода книгах мы скорее сверяем впечатления и автору — тому же Набокову — нужно удивить нас непривычным прочтением школьной хрестоматии, то в случае с Шалевом русскоязычный читатель зачастую открывает для себя другой читательский мир. Шалев без конца вспоминает Бялика и Черниховского, неизбежно возвращается к библейским сюжетам, причем Библия для него «домашнее чтение», книга, написанная множеством авторов, среди которых есть любимые и нелюбимые. Так, автор «Притч» неизменно вызывает у него раздражение, и он укоряет его за глупость и лицемерие, каковых, замечает он, не встретишь в книге Екклесиаста, — «и если действительно обе книги написаны царем Соломоном, то я позволю себе предположить, что “Притчи” он писал в самый унылый и скудоумный период своей жизни». Шалев не выносит морализаторства и не устает изобличать «детские книжки с моралью» — «Маленьких женщин» Луизы Олкотт или рассказы д’Амичиса. Наконец, он предсказуемо несправедлив к Лафонтену и Крылову: «Они потеряли свою привлекательность — и хорошо, что потеряли» (Шалев полагает, что классические басни входят в хрестоматию как некие образчики морали, а не как матрицы языка). Впрочем, он бывает не вполне справедлив и к любимым своим поэтам — к Овидию, например. Замечательно красивую концовку истории Орфея в «Метаморфозах»:

 

Он Эвридику нашел
и желанную принял в объятья.

Там по простору они
то рядом гуляют друг с другом,

То он за нею идет,
иногда впереди выступает, —

И, не страшась, за собой
созерцает Орфей Эвридику —

 

Шалев находит слащавой, его же собственное объяснение и оправдание этого сюжета грешит странным и несвойственным для него пафосом банальности: «Как ни абсурдно, смерть даровала ей вечную жизнь. Благодаря Орфею она продолжала жить в сердцах многих других творцов, которые посвятили ей свои произведения, с тех пор и до наших дней». Ну, казалось бы, что´ Орфею и Овидию до того, что «она продолжает жить в сердцах»…

Едва ли не чаще других Шалев обращается к Томасу Манну, и это понятно: именно от Манна отталкивается он в своих «мифологических переложениях» (а не от Маркеса, на что ему часто пеняли). Из русских писателей он очевидно предпочитает Гоголя (позволим себе предположить, что он получил его в наследство от Набокова). У Шалева есть любимое место в «Мертвых душах», то, где Гоголь описывает гостиницу, похожую на всякую другую, с той лишь разницей, что «на одной картине изображена была нимфа с такими огромными грудями, какие читатель, верно, никогда не видывал». Откуда Гоголь знает такие подробности о своих читателях? — задается вопросом Шалев, — и сам себе отвечает: Гоголь знает наверняка, потому что сам эту грудастую нимфу придумал.

И тут мы возвращаемся к сути этой книги о возвышенных обманах. Настоящий секрет литературных чудес не в умении, а в воображении. И одним из point’ов этой новой «поэтики» стали «придуманные груди придуманной нимфы, нарисованной на придуманной стене придуманной гостиницы», которые «может увидеть один только Гоголь, потому что он сам их и создал».

Инна Булкина

на взгляд энтузиаста

 

Говард М. Сакер

Современная еврейская история

Пер. с англ. Я. Синичкина и А. Членовой
М.: Книжники; Текст, 2012. — Т. 1—2 — 1072 с. (Серия «История евреев».)

Впервые эта книга была издана на английском языке в 1958 году и с тех пор достаточно часто переиздавалась, став к настоящему времени безусловной классикой еврейского исторического научпопа. В наше время, когда историки не рискуют писать обобщающие монографии, книга Сакера благодаря энциклопедическому охвату материала, простоте и ясности изложения найдет отклик и у читателя русскоязычного. Оставляя за читателем право насладиться чтением этой книги, попробуем рассмотреть некоторые специально-исторические ее аспекты и «погрузить» работу Сакера в соответствующий интеллектуальный контекст.

Из английского заглавия книги, которое дословно может быть переведено как «Курс современной еврейской истории», очевидно намерение автора написать не просто подытоживающую монографию, а, скорее, учебник, ориентированный, как всякий учебник, на широкого читателя. Эта установка и определяет авторский подход. В предисловии он прямо говорит, что «изобилие монографических работ заставляет задуматься о необходимости труда, который подводил бы итог историческим исследованиям последних десятилетий»: «В работе над этой книгой, в некотором смысле обзорной, я в первую очередь попытался обобщить и, по мере возможности, сделать доступной для широкой публики основную информацию, собранную современными учеными».

Из сказанного выше очевидно, что от книги Сакера не надо ждать открытий или неожиданных интерпретаций. Наоборот, столь широкое по временному (с XVIII по конец XX века) и географическому (от Америки до Восточной Европы) охвату повествование базируется на проверенных концепциях, которые к моменту написания этого труда были уже «общим местом» в еврейской историографии. Автор опирается на работы таких историков старшего поколения, как С. Дубнов, С. Барон и Дж. Маркус. Чтобы избежать эклектики, Сакеру приходится предлагать читателю «усредненную» картину еврейской истории Нового времени: в ней нет вопиющих ошибок, но нет и новизны. Автор упрощает историческую реальность и вынужденно следует за подходом того исследователя, на работах которого он строит соответствующий раздел своего повествования.

В качестве примера можно привести характеристику Сакером хасидизма:

 

Тем самым, почва для зарождения и расцвета хасидизма в конце XVIII — начале XIX столетия была заложена следующими факторами: распад Польши, сухость талмудической образовательной системы, растущий разрыв между образованными и необразованными евреями, псевдомессианство XVII—XVIII столетий. Тем не менее для создания динамичного движения, питаемого энергией недовольства польских евреев, не хватало особых обстоятельств. И наконец они появились в лице Бааль-Шем-Това.

 

Картина зарождения хасидизма, нарисованная Сакером, с точки зрения современного историка, карикатурно проста. Автор почти дословно повторяет давно отвергнутую аргументацию Дубнова. Но в современной еврейской историографии интерес к возникновению хасидизма весьма высок, и в последние десятилетия появилось несколько фундаментальных исследований, кардинальным образом изменивших наше понимание этого религиозно-социального явления, так что позиция Сакера, следующего за Дубновым, выглядит явным анахронизмом.

Перемены в интерпретации еврейского Нового времени никак не отражались в переизданиях книги Сакера. В нее добавлялись главы, повествующие о недавних событиях, но общая канва оставалась прежней. Идеологически труд Сакера принадлежит историографии первой половины XX века, и в этом смысле его русское издание было изначально обречено на несоответствие современности — причем не только в научном плане, но и в том, что касается мировосприятия.

Конечно, книга Сакера — это не механическое соединение чужих работ. Суть авторской позиции, цементирующей разнородный материал в единое целое, довольно проста: он энтузиаст Нового времени. Для него это эпоха, когда евреи вышли из тьмы Средневековья и постепенно стали полноправными гражданами стран проживания, внесли большой вклад в развитие экономики, науки и культуры, создали национальное государство — Израиль, то есть стали «чемпионами» современности. У этой дороги были и трагические повороты: антиеврейская политика в Российской империи, появление расового антисемитизма в странах Европы, наконец, Холокост. Автор не уходит от изложения этих болезненных тем, но все же общий итог Нового времени, подводимый им, имеет явный знак «плюс». Это создание Израиля, «взросление» американского еврейства, появление еврейского «третьего мира» во Франции, в странах Британского содружества и в Латинской Америке.

Вообще, современная еврейская история, по Сакеру, — это история евреев Европы и Америки. Судьба восточного еврейства полностью исключена из изложения, слова «Восток» и «восточный» в книге относятся исключительно к Восточной Европе, где и проходит граница еврейского мира. Этим автор добивается тематической ясности и компактности повествования. Но, выигрывая в темпе и логике, он, на наш взгляд, проигрывает в качестве.

Еще одна характерная черта авторской позиции — постановка еврейской истории в контекст общемировой или, точнее, истории западного мира. Вот как формулирует это сам Сакер:

 

Едва ли нужно объяснять, что еврейскую историю невозможно понять, не учитывая влияния окружающего мира… Само существование современной еврейской цивилизации практически полностью обусловлено политическими, экономическими и культурными влияниями со стороны окружающего нееврейского общества.

 

Сакер в значительной мере редуцирует еврейскую историю к истории политической, изменения в культуре для него есть производная от политических событий.

Недостатки труда Сакера были с самого начала очевидны и ему самому, и историческому сообществу, и многим читателям, однако книга пользуется популярностью вплоть до настоящего времени. Причина этого, как кажется, в том, что автор угадал запрос своей целевой аудитории — американского еврейства, понял, что и в каком виде хочет прочесть его потенциальный читатель. Кроме всего прочего, книга Сакера написана очень ясно, а тематическое деление на главы логично. При этом в изложении Сакера все события еврейской истории Нового времени имеют одинаковый «вес», одинаковое материальное выражение: все главы примерно равны по объему (в русском издании каждая глава «весит» около 30 страниц). Это создает ровный ритм чтения и позволяет «проглотить» солидный двухтомник за один присест.

Максим Гаммал

 

Ихтиандр и сионские мудрецы

 

Зеэв Бар-Селла

Александр Беляев

М.: Молодая гвардия, 2013. — 428 с.

К чтению новой книги израильского литературоведа Зеэва Бар-Селлы я приступал с некоторым волнением. После его нашумевшей работы о Михаиле Шолохове можно было предположить, что под пером этого автора и фантаст Александр Беляев окажется каким-нибудь «чекистским проектом», писателем-фикцией и т. п. Но опасения оказались напрасными. Беляев, как рассказывает Бар-Селла, — самый настоящий (пусть и не великий) писатель, притом с весьма интересной и доныне не вполне проясненной биографией. Что-то фантаст о себе умалчивал, некоторые факты затерялись сами собой, а иные события его жизни умышленно не упоминались советскими исследователями. В итоге накопилось множество вопросов, за прояснение которых и взялся Бар-Селла.

Живо и артистично биограф поведал о том, как Беляев родился в семье смоленского священника, как учился в ярославском Демидовском лицее на юриста, как много лет работал по специальности, как начал еще до революции писать на разные темы для провинциальных газет, как стал писателем-фантастом, классиком жанра. Автор использовал широкий круг источников — от подшивок «Смоленского вестника» начала ХХ века до трудов Бернарда Кажинского по «биологической радиосвязи» (т. е. телепатии). Сравнив различные факты и мнения, Бар-Селла предлагает более точные датировки различных событий — в том числе смерти тяжелобольного писателя в оккупированном Пушкине в декабре 1941 года.

Немало интересного исследователь сообщает о научном, литературном, общественно-политическом контексте произведений Беляева. Среди источников идей и сюжетов — учение Николая Федорова («Голова профессора Доуэля»), роман забытого фантаста Николая Толстого («Последний человек из Атлантиды»), пьеса Стриндберга («Продавец воздуха») ну и, конечно же, работы Константина Циолковского, которые перепахали не одного советского автора, писавшего о космосе и мире будущего.

У двух знаменитых произведений Беляева литературовед обнаруживает и еврейские, точнее, антисемитские истоки. Бар-Селла развивает давно появившуюся версию о том, что сюжет «Человека-амфибии» писателю навеял конспирологический роман, публиковавшийся в 1909 году в черносотенной газете «Земщина». Это не просто перевод, но идеологизированная перелицовка романа второстепенного французского беллетриста де Ла Ира. В русской версии речь шла о враче-еврее (во французской версии — члене ордена иезуитов) Фульбере, который пересаживает юноше-пациенту жабры акулы, чтобы тот по его указанию топил суда и захватывал перевозимые ими ценности. Так Фульбер приобретает власть над миром и порабощает человеческую расу… Русская или французская версия этой книги вдохновила Беляева на создание романа про Ихтиандра, биограф сказать не берется.

А вот источником сюжета последнего беляевского романа «Ариэль» стало, по утверждению Бар-Селлы, сочинение Сергея Нилуса «Близ есть, при дверех», неоднократно издававшееся под разными названиями и включающее в качестве приложения небезызвестные «Протоколы собраний Сионских мудрецов». Биограф полагает, что выпускника духовной семинарии Беляева (знавшего древнееврейский язык) заинтересовали в этом опусе «сбывшиеся пророчества» о революции. Ну а дальше цепочка теологических размышлений ведет исследователя к выводу о том, что в романе Беляева «Ариэлю предназначена роль Спасителя»…

Дискуссионные «еврейские» версии о романах Беляева — не самая главная часть книги Бар-Селлы. Но они придают жизнеописанию остроту, парадоксальность и (в хорошем смысле) фантастическую краску.

Андрей Мирошкин

Когда не хватает психоаналитика

 

Гоце Смилевски

Сестра Зигмунда Фрейда

Пер. с макед. И. Кулюхиной
М., Центрполиграф, 2013. — 253 с.

Роман македонского писателя Гоце Смилевски посвящен сестре Зигмунда Фрейда Адольфине. От ее имени ведется повествование о семье психоаналитика, его сестрах, матери, детях и внуках. Сцена из последних дней жизни — Адольфина находится в концлагере, ее ждет газовая камера — перемежается с воспоминаниями о детстве, с рассказами о клинике, где лечил Зигмунд, с историями сестер.

Самого Фрейда здесь немного, но много других людей. Через отношение к ним и создается образ брата, не слишком симпатичный. Перед нами — законченный эгоист, не способный прервать отпуск, чтобы проститься с умирающей матерью, отказывающийся навещать четырехлетнего внука, умирающего после операции на горло (тот все время спрашивает, придет ли дедушка), и, кажется, вообще лишенный каких-либо человеческих чувств. Он готов исполнять долг брата — давать раз в месяц денег сестре, но не способен утешать, проявлять сострадание, быть сердечным. Автор рисует портрет маленького сатрапа, домашнего тирана, равнодушного к страданиям близких. В каком-то смысле это инверсия чеховского «Дяди Вани», только цена самопогружения здесь необычайно высока.

Книга открывается сценой, в которой четыре пожилые сестры пытаются расспросить брата: как же он составлял список близких, которых может вывезти с собой из оккупированной нацистами Вены (дело происходит после аншлюса). Врач берет жену и ее сестру, детей и их семьи, а также двух домработниц и собачку. Розу, Паулину, Марие и Адольфину в список он не включил. За сестрами он обещает приехать позже. В это время границы уже закрыты. Сотни людей, лишенных возможности покинуть страну, покончили жизнь самоубийством. Тех, кто еще жив, унижают, выгоняют из собственных квартир, подвергают истязаниям и пыткам.

«Роза, Марие и я никому не нужны, — говорит брату Адольфина, — но Паулина должна быть со своей дочерью. И дочь хочет быть с матерью. Ей нужно, чтобы мать была в безопасности. Она каждый день умоляет нас попросить тебя выхлопотать визу. Ты меня слушаешь, Зигмунд?» Конечно, он слушает — так же внимательно и терпеливо, как и любого пациента. Но слышит ли? В ответ Фрейд предлагает сестре прочитать статью Томаса Манна, считающего, что главной целью гитлеровского вторжения в Вену является он, доктор Фрейд. Похоже, основателю психоанализа самому не хватает психоаналитика.

Сестра рассказывает ему, как «озверевшие солдаты нагрянули в еврейский сиротский приют, разбили окна и заставили детей бегать по осколкам стекла». Как ее и престарелую сестру заставляли бегать и приседать в парке, имитировали их расстрел. «Это долго не продлится», — отвечает доктор. И делает вид, что не слышит просьбы похлопотать хотя бы за слепнущую Паулину. Делает вид — или и впрямь не хочет слышать? И права сестра, когда говорит ему: «Этого ты ожидаешь после своей смерти: быть пророком всех пророков — не одним из тех, кто говорил, что будет с человеком на земле и над землей, но тем, кто открыл, что внутри него, и что может получиться из него, и что будет в соответствии с тем, что он имеет внутри, но не знает об этом. И ты уже сейчас, пока жив, питаешься от этого бессмертия, такой надменный, горделивый, и присуждаешь смерть нам, смертным. Словно мы не заслужили ни единого лучика, который мог остаться после нас».

Что это за роман? Безжалостный памфлет против мировой знаменитости, человека, перевернувшего мышление века и оказавшегося глухим к страданиям близких? Хорошая проза о плохом брате? Или очередная попытка приблизиться к вопросу о роке, о невозможности сопротивляться истории, готовности стать ее жертвой?

Качество литературы определяется ее способностью порождать смыслы. «Сестра Зигмунда Фрейда» напоминает еще об одном свойстве прозы — завораживать интонацией. Быть может, биографы найдут здесь пару неточностей в описании споров, которые Фрейд вел в молодости, попросят оттенить какие-то детали в представлениях венской молодежи 1880-х о любви и физической близости или в изложении работы «Моисей и монотеизм», где Фрейд пытается доказать, что Моисей — не еврей, а египтянин, убитый евреями после того, как пытался насадить среди них веру в единого бога Атона. Но что биографам не удастся навязать автору, так это рецепт настоя, пропитывающего и настаивающего прозу, отделяющего ее от науки. Полынь, запах исчезнувшего ветра, стук ложек и вилок в гостиной, куда ведет полуоткрытая дверь… кто знает, что вспоминает человек за минуту до смерти, о чем он думает в последние часы, чем занят внутри себя в дни, предшествующие уходу?

Покопавшись в закромах, беллетрист с трудом, но отыщет этот рецепт и воспользуется им в утешение читателю. Прозаик же не станет им пользоваться. Он напишет роман, как Гоце Смилевски, так и не ответив на вопрос — хорошим ли человеком был Зигмунд Фрейд. А прочтет его тот, кому интересны ответы на совсем другие вопросы.

Алексей Мокроусов

 

Прадедушка Мошко

 

Йоханан Петровский-Штерн

Еврейский вопрос Ленину

Пер. с англ. Т. Менской
М.: Мосты культуры; Иерусалим: Гешарим, 2012. — 288 с.

Рецензент монографии Йоханана Петровского-Штерна неизбежно сталкивается с одной «основополагающей» трудностью: как оценивать эту книгу, какова была интенция автора и, соответственно, каковы в данном случае «законы, им самим над собою признанные»? Проще говоря, что перед нами: историческое исследование? научпоп? публицистика?

Безусловно, книга обладает некоторыми внешними признаками научного сочинения, вроде ссылок, в том числе архивных, перечня благодарностей, списка сокращений и именного (даже с элементами тематического) указателя. Да и автор, как-никак, чикагский профессор.

В пользу версии о научно-популярном характере работы Петровского-Штерна говорит беллетристическая манера автора. Вот зачин книги:

 

В начале был скандал. Начался он в январе 1841 г. в гражданском суде Житомира Волынской губернии Российской империи, когда мадам Финкельштейн, житомирская мещанка, подала в суд на некоего Бланка. А может, это сам Бланк подал на Финкельштейн. Делов-то было — невозвращенный долг в несколько десятков рублей!

 

А вот каламбурный финал:

 

И все же, что же нам делать с национальностью Ленина, чтобы глубже осмыслить его роль революционного вождя? Что же в итоге поставить в соответствующей графе его партийной анкеты? Поставьте на этом бланке прочерк.

 

Последняя часть книги, содержащая полемику автора с русскими националистами, превращающими Ленина в Бланка, откровенно публицистична. Публицистичны и некоторые посылы в предисловии, где автор среди прочего говорит, что «категорически не хотел заниматься выяснением, кто там у Ленина в генеалогических евреях», поскольку такое исследование могло бы дать дополнительные козыри антисемитам, пишущим о еврейском характере Октябрьской революции.

Но как бы то ни было, за эту работу автор все-таки взялся и написал в итоге книгу, состоящую из пяти совершенно разных глав. В первой восстанавливаются исторические обстоятельства существования российского еврейства конца XVIII — первой половины XIX века и характеризуются Староконстантинов и Житомир — два населенных пункта, где жил прадед Ленина Мошко Бланк. Во второй прочерчивается биография этого самого Мошко Бланка и его родных, в том числе сына Израиля (в крещении — Александра), деда Ленина по материнской линии. В третьей описываются взгляды Ленина на еврейский вопрос. Четвертая глава посвящена истории замалчивания еврейских предков Ленина в Советском Союзе и злоключениям самодеятельных генеалогов и помогавших им архивистов. Наконец, в пятой, как уже говорилось, речь идет о прикладном «лениноведении» современных русских националистов.

Главы явно неравноценны. Первая — простой обзор. Третья — реферат ленинских сочинений и воспоминаний о вожде, к тому же изрядно засоренный откровенным шлаком. К чему, спрашивается, посвящать целый раздел отношениям Ленина и Мартова, если основной вывод из него — что Ленин не обращал никакого внимания на национальность друга молодости? То же касается главки о Ленине и Троцком. И нужно ли на многих страницах доказывать тот очевидный тезис, что когда Ленин общался с большевиками-евреями (следует длинный перечень), он видел в них исключительно товарищей по партии, а их еврейское происхождение его не занимало вовсе? Что до пятой главы, то тут я не судья: мне равно неинтересны как Солоухин и Кожинов, так и полемика с ними.

А вот вторая и четвертая главы захватывающе любопытны (особенно вторая). Увы, автор предваряет свою книгу указанием на то, что научная новизна (какая?!) сосредоточена именно в первой, третьей и пятой главах, а в главах второй и четвертой он опирался «на тщательные генеалогические реконструкции отечественных специалистов»: «Всем тем, что касается Бланков и поиска сведений о них в Советском Союзе, я обязан исследованиям и публикациям Галины Бородулиной, Генриха Дейча, Ефима Меламеда, Татьяны Колосковой, Всеволода Цаплина и особенно Михаила Штейна».

Но компиляция компиляцией, а Мошко Бланк оказывается личностью совершенно потрясающей. Достойный предок вождя мирового пролетариата, шантажист и доносчик, он делал гадости соседям по Староконстантинову с некоторым даже поэтическим чувством — чего стоит одна только торговля на Песах обычной водкой под видом фруктовой (то есть дозволенной на пасхальном столе)! На этом чаша терпения благодарных сокагальников переполнилась, и Бланка выжили-таки из родного местечка (через много лет мстительный предприниматель попытался разорить детей своих обидчиков). На счастье историков, ленинский прадед был совершеннейшим местечковым Френклендом, так что его житие оказалось достаточно плотно документировано: «Практически все, что мы знаем о Мошко, почерпнуто нами из внушительного корпуса документов, порожденных на свет многочисленными тяжбами, которые завел и всю жизнь расхлебывал Мошко». Незадолго до смерти он сочинил и отправил государю императору текст сложноопределимой жанровой принадлежности: «Мошко состряпал и искусно объединил в одном тексте донос на евреев, проект государственной реформы и личное ходатайство».

Удовольствие от знакомства с этим замечательным человеком с лихвой перекрывает все недостатки книги. Автору сразу прощаешь и рассчитанные на американского читателя пассажи вроде: «Северная столица России Санкт-Петербург… располагалась далеко за пределами черты оседлости… вдали от еврейских общин, в далеких нееврейских краях», и прямые неточности, когда Александр Островский смешивается с Николаем и оба они попадают в число писателей-демократов, Куприн аттестуется «известным филосемитом», а Шульгин — единомышленником Меньшикова.  

Михаил Эдельштейн

 

Аннотации

 

Ирина Левитес. Боричев Ток, 10

М.: Текст; Книжники, 2011. — 187 с. (Серия «Проза еврейской жизни».)

Боричев Ток — это улица на знаменитом киевском Подоле, недалеко от главных городских достопримечательностей. В 1960-х, о которых речь в книге, многие мечтали поскорее переехать из старых дореволюционных домов в новостройки со всеми удобствами. Но нам дозволено видеть Боричев Ток и его обитателей только глазами двенадцатилетней Нины, воспринимающей его как островок безграничного счастья. Каждая деталь схватывается крупным планом и как будто переживается в момент повествования. Однако ностальгия уже туманит этот взгляд, как соринка, залетевшая из будущего.

Нина не задумывается о своих корнях. Но, дочитав книгу, понимаешь, что соприкоснулся с одним из последних очагов советской еврейской культуры, не решающейся говорить о себе вслух, но тем настойчивее проявляющейся в мелочах. Дом на Боричевом Току, 10, населенный почти исключительно родственниками и друзьями и всегда открытый гостям, становится моделью большой еврейской семьи, где чужая беда и радость переживаются как свои. Это дает опору в жизни, но и накладывает определенные ограничения. Так, сердечные дела и моральный облик домочадца могут стать предметом обсуждения и осуждения всего коллектива. А забота о здоровье подрастающего поколения диктует ряд абсурдных ритуалов, превращающих простой поход на речку в сложнейшее предприятие. Но, как и Нина, мы не сердимся на чересчур энергичных бабушек, а, напротив, наслаждаемся их опекой, которой, кажется, хватит на то, чтобы заключить весь мир в свой защитный кокон. Грустно, что эта забота не бесконечна. Время течет, как ручьи, катящиеся весной вниз по Боричеву Току, вынося нас к совершенно другим берегам, где никто уже не хлопочет, протягивая нам сухое полотенце.

 

Марк Харитонов. Стенография начала века: 2000—2009

М.: Новое литературное обозрение, 2011. — 488 с.

Писательский дневник первого лауреата «Русского Букера», продолжение выходившей в НЛО десятью годами ранее книги «Стенография конца века». Прочитанные романы, отсмотренные спектакли и фильмы, заоконные пейзажи. Родные, близкие, друзья, знакомые. Выписки и цитаты, разговоры и монологи. Прогулки по Чехии, Черногории, просто по лесу. Воспоминания о Юрии Карабчиевском, размышления о Кафке. Григорий Померанц и Борис Хазанов, Анатолий Найман и Михаил Левитин. Некоторая стертость авторской мысли и взгляда мешает полноценной читательской эмпатии. «Сейчас я тут же, на лоджии, сижу, записываю, включив настольную лампу. Обычно на лампу теплым, как сейчас, вечером слетались насекомые. Их почему-то нет, и в лесу нет комаров, что очень радует. Значит, можно что-то менять». Чтобы так писать, надо иметь очень отчетливое и, так сказать, очевидное для самого себя ощущение собственной значимости. Не то чтобы автор не имеет на это права — имеет, конечно, как, впрочем, и любой человек. Просто интересно, откуда это ощущение берется и как себя ведет?

Над аннотациями работали Екатерина Васильева и Михаил Майков

Дети советского отказа. Сборник статей / Сост. Э. Матлина

Иерусалим: Маханаим, 2011. — 252 с.

Уникальное издание, где собраны воспоминания о подпольных еврейских детских садах и школах, действовавших в Москве в 1970—1980-х годах. Будни отказа — уроки иврита, танцы, пуримшпили, добывание кошерной пищи. Обыски, аресты, налеты, разгромы, допросы детей. Конспиративные квартиры с отнюдь не конспиративной прослушкой, а то и проглядкой. Диалог отца с трехлетним сыном: «Папа, ты любишь милиционеров?» — «Да». — «А я нет». Буквально все тексты так и написаны — зеброй: черное-белое, черное-белое. «Их с мамой, получивших разрешение на выезд, сняли с самолета в Шереметьево, отобрав паспорта» — «Насколько же атмосфера в нашем саду отличалась от обычного советского сада!» — «А в начале января, после Хануки, снова нагрянул КГБ». Гэбэшники врываются в детский сад и не пускают детей в туалет — усилиями Пети Полонского строится замечательная сукка в Востряково. И так у каждого мемуариста. Много замечательных (и смешных, несмотря ни на что) историй. И много-много замечательных фотографий со знакомыми и незнакомыми лицами.

 

Давид Шраер-Петров. Охота на рыжего дьявола: роман с микробиологами

М.: Аграф, 2010. — 400 с.

Как школьники 1960-х мечтали стать космонавтами, так школьники 1940-х мечтали стать микробиологами. Главным чтением уважающего себя ребенка из интеллигентной семьи была тогда книга Поля де Крюи «Охотники за микробами» — она-то и определила мечту поколения. Отличие Давида Шраера-Петрова от сверстников в том, что он не только мечтал о профессии микробиолога, но и получил ее. Занимался золотистыми стафилококками (они же рыжие дьяволы из заглавия). А потом стал писателем. А потом отказником. Потерял работу по специальности. Но со стафилококками не расставался. И когда после девяти лет отказа оказался в Америке и смог продолжить карьеру микробиолога в Браунском университете, написал о стафилококковых инфекциях монографию. Однако новая область деятельности Шраера-Петрова была связана с поиском антираковой (конкретнее — антимеланомной) вакцины. В конце концов ему удалось объединить два поля исследований и заняться изучением возможного использования стафилококков в онкологии. «Охота на рыжего дьявола» — не первое мемуарное произведение Давида Шраера-Петрова. Ранее у него выходили книги литературных воспоминаний «Водка с пирожными», «Москва златоглавая», «Друзья и тени». В новой книге наряду с микробами и бактериями также присутствуют и родные автора, и его друзья-писатели. Но, как ни странно, очень специальный, изобилующий малопонятными для профанов терминами микробиологический сюжет оказывается более захватывающим, чем сюжет литературный. Никогда не думал, что мне будет интереснее читать про стафилококки и бактериофаги, чем про Бродского, — а вот поди ж ты. Наверное, это оттого, что первая любовь — самая сильная и искренняя. Даже если это любовь к рыжему дьяволу.

Над аннотациями работал Михаил Майков

добавить комментарий

<< содержание

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.