[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ  ОКТЯБРЬ 2013 ТИШРЕЙ 5774 – 10(258)

 

исроэл рабон

 

В ближайшее время в серии «Блуждающие звезды» издательства «Книжники» выйдет в свет роман «Улица» яркого и необычного идишского писателя Исроэла Рабона (1900–1941). Предлагаем вниманию читателя вставную новеллу из этого романа.

 

улица

(фрагмент романа)

 

Перевод с идиша Валерия Шубинского и Валерия Дымшица

 

Я, видите ли, из Комарно, это такое местечко в Галиции. В четырнадцатом году меня забрали в армию и послали на фронт, а там я попал в плен к русским.

Если бы одной темной ночью я не убежал, кто знает, рассказывал ли бы я вам сейчас обо всем, что со мной случилось. Со времени моего побега прошло уж восемь лет, и я за это время не встретил ни одного из тех двух тысяч немцев, венгров, поляков, чехов, словаков и солдат из прочих народов, вместе с которыми меня содержали в большой грязной дыре в пятнадцати верстах от Владивостока. Потому-то, по правде говоря, я думаю, что большая их часть померла от голода и тифа. История моего побега не так уж интересна. Интересней то, как я дотащился в лагерь военнопленных в дальнем углу России, но и это не настолько интересно, чтобы вспоминать сейчас об этом во всех подробностях.

Мне жутко становится, когда я припоминаю, как весь наш пятый полк королевско-императорской австрийской армии два дня и ночь напролет топтался в раскисшем снегу, до костей промокнув под дождем. Мы все были довольны, когда нас окружила и взяла в плен казачья часть. Только один перепуганный венгр все плакал: «Казаки нас всех расстреляют! Как Б-г свят, всех расстреляют!»

Казаки не только никого не расстреляли, но даже угостили нас русскими папиросами и хлебом. За это мы дали им немецкого мармелада и шоколада, а испуганный венгр перестал плакать. Даже весело стало. Все вздохнули с облегчением: наконец избавились от винтовок и теперь наверняка останемся живы. Никто, однако же, не представлял себе печального путешествия в лагерь для военнопленных, которое нам предстояло.

Забегая вперед, скажу, что дорога из Лемберга до Владивостока длилась не меньше четырех месяцев, да к тому же почти без еды.

Нас было семьсот шестьдесят пять здоровых мужчин. За весь долгий путь нам всего несколько раз давали суп с хлебом. Нам говорили попросту: «Можете умирать. Вы нам не нужны...»

Но мы не хотели умирать, и за четыре ужасных месяца пути во Владивосток едва не умерли только двое — один чех и один изысканный венский немец. Но и они все-таки не умерли, не дай Б-г, ни от голода, ни от странной горячки, про которую сам доктор не знал, откуда она взялась.

До Киева мы ехали вместе с русскими солдатами и под стражей. В Киеве прождали два дня. Там нам выделили специальный поезд с девятью теплушками. Каждый получил по две буханки свежего хлеба и по миске горячей каши, так что застывшая и замершая кровь заструилась по жилам. В Киеве нам сменили конвоиров. Офицер нашего полка не забыл напомнить:

— У кого есть австрийские деньги, должны отдать их мне. Наши деньги надо будет обменять на русские. Наши-то ни один русский крестьянин не возьмет. Сдохнете в пути от голода.

Тут же в фуражку, которую он снял с головы, посыпались австрийские кроны и крейцеры.

Деньги он отдал командиру сопровождавшего нас русского конвоя, молодому фельдфебелю с красной подвижной физиономией и маленькими быстрыми глазками.

Один из нас, чех, немного знал русский и служил переводчиком. Он объяснил фельдфебелю, что от него требуется. «Хорошо», — заявил фельдфебель: он идет в город, обменивает деньги и привозит провиант. Сказано — сделано. Фельд-фебель взял караульного и сразу ушел вместе с ним в город.

А спустя короткое время мы, сидя в товарном вагоне, издали увидели телегу, на козлах которой сидели какой-то русский бородатый извозчик и наш фельдфебель. Оба они мотали головами и плевались во все стороны. Поравнявшись с паровозом, фельдфебель спрыгнул с телеги и закричал:

— Четверых в помощь!

Спустились четверо пленных.

Только тут мы увидели, что вместо провианта фельд-фебель привез полную телегу самой скверной русской водки.

Мы не посмели возразить ни слова. Мы же были у них в руках. Мы с ужасом представляли себе, что всю дорогу у нас не будет ни куска хлеба, одна водка. Мы сжали зубы и молчали.

Затем фельдфебель очистил один вагон от пленных, которых он рассовал по другим вагонам, а в этот вагон загрузил бутылки водки.

Погрузка водки произошла, когда мы были в полуверсте от станции. Фельдфебель договорился об этом с машинистом. Потом он выставил в вагоне с водкой охрану, и мы поехали. Спустя короткое время вся охрана была мертвецки пьяна. Даже машинист едва держался на ногах.

Какой-то русский солдат, увидев, что машинист пьян, принялся звать фельдфебеля. Фельдфебель подошел и, увидев, что машинист мертвецки пьян, стал таскать его за волосы.

— Ты заведешь этот «самовар» прямо в реку... сукин ты сын! — кричал он на машиниста. — Вот мы сейчас... сейчас же тебя вытрезвим...

Он приказал двум солдатам раздеть машиниста.

— Ты, сволочь, нагрузился водкой, как свинья, доведешь нас до беды... в яму поезд заведешь... не тужи, братишка, сейчас мы тебя протрезвим, я у тебя из нутра водку-то повытрясу... я тебе прочищу голову... да не царапайся ты... тррщ!.. — И фельдфебель двинул машиниста, который вырывался и не давал себя раздеть, кулаком правой руки в нос.

Мороз обжигал и сверкал, как радуга. Пар изо рта замерзал. Было холодно, ужасно холодно. Ветер швырялся колючими иглами.

Через пару минут машинист остался в чем мать родила. Его красное тело покрылось от холода пупырышками, как кожа мертвого гуся, а лицо посинело и оцепенело. Мускулы, сведенные в комки на крепком теле, дрожали.

— Берите его за руки! — скомандовал фельдфебель двум солдатам, которые, не медля, схватили машиниста за длинные, натруженные, покрытые мозолями, черные руки. — А вы, — обратился фельдфебель к двум другим солдатам, — берите его за ноги.

Два других солдата так и сделали. Мычащая, стонущая голова машиниста повисла между солдатских ног, и из его рта потекла черная слюна с кусочками пищи.

— Раз, два, три! — сосчитал фельдфебель. — Бац!

Четыре солдата изо всей силы швырнули голого на десять метров от себя в глубокий промерзший снег.

— Так, так, братцы, в такой баньке живо протрезвеешь! — вдруг заорал машинист.

Он и в самом деле протрезвел. В отчаянии мотнув головой, он крикнул:

— Караул!

Никто не отозвался. Солдаты охраны напились и спали как убитые.

— Караул! — крикнул машинист еще раз, а потом забормотал: — Если бы кто здесь появился и увидел нас пьяными, тут бы такое началось! Напиться на службе! Четыре года каторги, как на духу, четыре года...

Из одного вагона он с криком и руганью перепрыгивал в другой и в конце концов, отчаянно причитая, добрался до паровоза:

— Четыре года... четыре года...

В пять утра поезд остановился в П. Там поменяли машиниста и кочегара. Солдаты протрезвели. Фельдфебель сам поселился в вагоне с водкой и стерег ее. Так он мог быть уверен, что никто не напьется... К половине седьмого он сам лежал на полу мертвецки пьяный, но и пьяный он продолжал исполнять свой долг. Он был на посту: лежал поперек двери, с револьвером в руке, и всех предупреждал:

— Кто подойдет за бутылкой водки — схлопочет пулю в лоб! Я не хочу из-за вас получить четыре года каторги, сучьи дети!

Поезд мчался через поля, реки и долины.

Около полудня поезд опять остановился. Фельдфебель подбежал к нашему офицеру:

— Черт побери, я от этой водки совсем умом тронулся, берите и вы... Согрейте душу, братцы! Это ведь на вражьи деньги!

Оставалось еще больше восьмидесяти бутылок. За очень короткое время мы, шестьсот человек, опустошили все бутылки, две из них отдав новому машинисту. Через два часа фельдфебель снова забегал с отчаянием на лице. Он размахивал руками и кричал:

— Может случиться беда... беда... Машинист мертвецки пьян. Он нас прямо в Черное море завезет, собака! Я ему покажу, как пить на службе! — И он аж подскочил от злости.

Водка возбудила нас, влила беспокойство в нашу кровь и застоявшиеся конечности. Вагон был набит. Все плевались, все ругались на немецком, венгерском, чешском, словацком. Все задвигались, зашевелились. Вагон наполняли запахи и испарения человеческих тел.

Поезд внезапно остановился посреди заснеженного поля, в котором, сколько хватало глаз, не было видно ни следа. Мы вышли из вагона размять кости. Вдруг из паровоза донесся громкий крик.

Я поднялся на паровоз, чтобы посмотреть, что там происходит.

Фельдфебель вместе с еще двумя солдатами сдирали одежду с машиниста, здорового, мясистого русского с жирным загривком.

Фельдфебель без остановки бил машиниста кулаками по щекам, по шее и в живот. Потом его нагишом подняли вверх и, как мячик, вышвырнули в поле.

Слышно было, как всей своей тяжестью голый человек проламывает замерзший снег. Ледяная поверхность тяжело хрустнула в тишине; голый человек мгновение полежал на поверхности, его розово-синеватое тело блеснуло на ярком солнце — и исчезло в снегу, как в могиле.

— Господи Иисусе! — раздался испуганный, ошеломленный, зовущий на помощь голос над заснеженной степью и отозвался эхом в замершей дали белых полей.

Потом все стихло. Снег поглотил голого человека, так что его совсем не стало видно.

Солдаты в поезде грубо и мстительно захохотали.

— Ну, милые, разве он теперь не протрезвеет, чертов сын? — Фельдфебель тоже присоединился к хохоту, содрогаясь всем своим тяжелым телом. — Такая банька ему брюхо прочистит, как желудок апостола Павла, когда он постится за крещеную душу... В головушке у него, у ублюдка ослиного, просветлеет, будет знать, что снег белый, и в Черное море нас не завезет, сукин сын! Ха-ха-ха!..

Через несколько минут два солдата вытащили машиниста из снега. Он весь покраснел, налился кровью и пялил, жмурясь и моргая, широко раскрытые глаза, как только что проснувшийся жмурится и моргает от солнечных лучей. Он не понимал, что происходит, где он и почему его тащат. На его лице появилось придурковатое, растерянное выражение, как будто в его мозгу стерлись все воспоминания, и он думал, о чем бы подумать... Машинист хрюкал, шмыгал носом, дышал перегаром и наконец просто, по-детски, с мольбой в голосе произнес:

— Дайте мне капельку водки, пожалуйста!

Это были его первые слова.

К длинной голой ноге машиниста, покрытой застарелой грязью, прилип снег. Он не ощущал его. Солдат сбил снег прикладом ружья. Уже в поезде два солдата принялись растирать машиниста, меся его тело, как тесто, а потом поставили у гигантской паровозной топки. Машинист пришел в себя. Он растерянно улыбался:

— Эх... задали вы мне баньку!

Он быстро и смущенно оделся, все так же улыбаясь. Через несколько минут поезд двинулся с места.

Фельдфебель прошел в вагон, где находился наш офицер. Он угостил его папиросами и поговорил с ним с помощью чеха, понимавшего по-русски. Он говорил с офицером на равных, как с человеком одного ранга, не моргнув глазом, называл его:

Господин прапорщик!

И медленно, задумчиво затягиваясь, держал папиросу больше в руке, чем во рту, как будто он курил не для того, чтобы покурить, а потому, что ему как заправскому офицеру скучно, делать нечего и пусто на сердце... При этом он не переставал усмехаться в свои фельдфебельские усы.

На второй день нашего путешествия ни у кого из нас не осталось хлеба. Люди стали голодать. Фельдфебель узнал от кочегара, что до главного военного сборного пункта, где можно будет что-то получить для пленных, ехать еще два дня...

Фельдфебель рассказал об этом нашему офицеру отчаянным, растерянным, грустным тоном, как будто он был нашим лучшим другом, нашим благодетелем. Он виновато повесил голову и ждал, что скажет чех. Так в задумчивости фельдфебель простоял пару минут, потом вдруг повеселел.

— Не волнуйтесь, братцы, — сказал он чеху, имея в виду также нашего офицера. — Б-г не даст умереть с голоду! Надо вот что сделать, — и он изложил свой план.

Все пленные разделятся на группы, по двадцать человек в каждой. Каждая группа выберет двух человек. В деревню будет послано по два человека от группы к крестьянам за провизией. Ничего другого и нам в голову не пришло. Так и сделали. Наскоро разделились на группы по двадцать человек. Каждая группа выбрала двух старших. Когда все было готово, фельдфебель высунул голову из первого вагона и закричал:

Господин прапорщик!

Чех, понимавший по-русски, дернул нашего офицера за рукав, давая понять, что того зовут. Офицер пошел к двери. Окон у нас не было.

— Ну? — спросил фельдфебель.

Фертиг[1], — глухим басом отозвался офицер.

Уже, — как эхо, перевел чех на русский слово «фертиг».

Фельдфебель повернул голову в другую сторону и крикнул громко, начальственным тоном:

— Эй, машинист!

Машинист высунул голову:

Что, господин фельдфебель?

Останавливай «самовар»! — выкрикнул приказ фельд-фебель, и его голова снова исчезла в вагоне.

Машинист понял, что это значит. Поезд остановился.

— Старшие, выходи из вагонов! — приказал офицер.

Семьдесят человек протиснулись среди других пленных и спрыгнули с поезда.

Офицер, фельдфебель и машинист переговорили между собой; потом машинист указал рукой вправо.

Между невысокими сугробами виднелись четырех-угольные темные пятна. Это были крестьянские избы.

— Семьдесят рюкзаков и ранцев! — закричал фельд-фебель.

Из вагона выбросили семьдесят ранцев и рюкзаков.

Еще несколько минут фельдфебель говорил, а потом наш офицер скомандовал семидесяти человекам:

— Стройся! Налево — марш!

И семьдесят человек, среди которых был и я, свернули на занесенную снегом тропку. Мы удалились от остановившегося поезда и приблизились к деревне. В голове колонны шли фельдфебель, офицер и чех, который понимал по-русски.

Мы молча, с трудом пробираясь по колено в нетронутом снегу, с любопытством глядели на белые притулившиеся к земле крестьянские избы, которые становились все ближе. Старая русская крестьянка, увидев нас за двадцать шагов, испугалась до смерти. Чужие лица и чужие австрийские мундиры наполнили ее страхом. Она застыла, глядя на нас с открытым ртом. Вдруг она бросилась наутек, с плачем заламывая руки. Тут ей встретился крестьянин в папахе, надвинутой на глаза. Он, кажется, спросил ее, что случилось. Крестьянка заломила руки и завопила, как свинья, которую режут:

— Не спрашивай, Матвей... Не спрашивай. Беда нам, русским людям... Пропали мы, батюшка.... Немцы уже Москву взяли... Они уже у нас в деревне...

Указывая на нас пальцем, она вздохнула и в отчаянии побежала по деревне, криком сообщая новость: немцы взяли Москву. Крестьянин посмотрел на нас, перекрестился, скорчил рожу и вдруг повернулся и пустился бежать, как черт, на своих длинных ногах.

Чех и фельдфебель рассмеялись и объяснили офицеру, что подумали крестьяне. Офицер рассмеялся и сказал по-немецки:

Йа, ди руссен зинд айн оксенфольк![2]

Чех перевел эти слова фельдфебелю так:

— Господин офицер говорит, что русские женщины глупы, но мужчины умны!

Фельдфебель ответил:

— Так и есть: русские женщины — самые глупые в мире.

Вдруг фельдфебелю что-то пришло в голову. Он наморщил свой низкий лоб и с усмешкой в маленьких хитрых глазках сказал чеху:

— Скажи своему старшому: пусть все остаются на мес-те. — И, не дожидаясь ответа, он повернулся к нам лицом и подал знак рукой: «Стой!»

Мы остановились.

— Если крестьяне считают, что вы взяли Москву, тем легче вам будет получить у них хлеб, — заявил он чеху, который быстро перевел это офицеру на немецкий.

— Коли так, братцы, пусть два человека пойдут к старосте и потребуют выдать двести буханок хлеба!

Наш офицер удивился, что в голову такому «тупому» русскому могла прийти такая умная мысль.

Так все и произошло. Чех и еще один наш человек пошли к старосте и потребовали двести буханок хлеба. Деревня была большой, почти что маленькое местечко, и собрать двести буханок для крестьян было нетрудно.

По деревенским дорожкам нам понесли хлеб. Фельд-фебель крикнул возчику:

— К железной дороге! Айда!

Через двадцать минут мы погрузили хлеб на поезд и по-ехали. Во второй деревне произошло то же самое. Эта деревня была меньше первой. Тут мы получили сто буханок. В третьей деревне получили еще восемьдесят. К вечеру в нашем поезде был вагон с целой тысячью буханок хлеба.

Тысяча восьмифунтовых или, по меньшей мере, пятифунтовых буханок крестьянского, хорошо вымешанного, хорошо пропеченного черного хлеба в таком холодном, снежном, ветреном, одиноком пути — да это сон какой-то, сказка «Тысячи и одной ночи»!

Мы пели и плясали от радости. Тысяча буханок! Мы подняли фельдфебеля на руки и стали его качать. Наш лейтенант со слезами жал ему руку и подарил ему свои золотые часы. Фельдфебель отворачивался и сперва не хотел принимать подарок. В конце концов он сдался и взял часы, когда чех перевел ему слова нашего офицера:

— Все семьсот человек, которые здесь находятся, уверены, что он спас им жизнь. Мы до самой смерти не забудем русского офицера и просим, чтобы он на память и в знак благодарности принял этот скромный подарок.

Фельдфебель покраснел от этих слов, а главным образом от титула «офицер», которым чех, наш переводчик, наградил его. Он взял подарок, задорно поднял палец и сказал:

— Завтра будет еще больше!

Он сдержал свое слово, этот фельдфебель.

Назавтра, когда день еще не наступил и русские поля лежали, погруженные в морозную мглу, сквозь хмурый рассвет раздался хриплый крик фельдфебеля:

— Эй, машинист, останавливай «самовар»!

И мы, семьдесят человек, снова пошли за хлебом.

В тот же день к вечеру мы владели уже двумя тысячами пятьюстами буханками. Представьте себе, две тысячи пятьсот хлебов!

До каждого из нас постепенно дошло это грандиозное число. В середине дня уже среди пленных по вагонам пошел слух: пятнадцать сотен. Через два часа — девятнадцать сотен. И так до двух с половиной тысяч.

Но и этого, видать, фельдфебелю было мало. Он вошел в азарт. Он все время высовывал из вагона свою красную физиономию. Резкий ветер, пахнущий степью и морозом, хлестал по его загорелому лицу, а он своими маленькими хитрыми глазками высматривал деревни, как картежник — монеты. Через несколько километров он заметил-таки деревню, хотя вся земля, сколько хватало глаз, была укрыта снежным морем. Красная физиономия фельдфебеля аж затрепетала от радости; он засунул в рот два пальца и свистнул в морозное небо:

— Эй, машинист, останавливай «самовар»!

Мы проделали здесь ту же штуку: пошли в деревню с оружием, говорили между собой по-немецки и пустили слух, что немцы в Москве. Наверняка русский унтер и конвоиры совсем потеряли голову от этих дел. Но все проходило гладко.

Так мы проблуждали три месяца, пока не достигли Сибири. Там находился огромный лагерь военнопленных, где содержались сотни и тысячи солдат австрийской и немецкой армии. Жизнь в нем была — просто ужас. Я увидел, что люди там не выдерживают, и бежал.

Я выбрался в русский портовый город и остался в нем, ничего не делая, а жил тем, что зарабатывал, время от времени относя чей-нибудь узел в порт или на вокзал. Один раз, слоняясь так по городу без всякого дела, руки в брюки, я повстречал маленького хитрого японца Гамату — так его звали. Он посмотрел на меня и пошел прочь. Я подумал, что он шпион какой-нибудь, что он выдаст меня русским властям, и тут же спрятался, хотя сурового наказания за побег из лагеря не полагалось. Самое большее — десять суток карцера. Но не в том суть. Суть в том, что пришлось бы дальше сидеть в лагере. Помню, тогда меня от одной этой мысли бросало в дрожь. Через несколько дней мне снова повстречался этот хитрый и вездесущий японский пройдоха. На сей раз он подошел ко мне и спросил:

— Что вы здесь делаете?

— Ничего.

— Вы еврей? — затем спросил меня японец и пристально взглянул мне в лицо.

Я не понял, зачем ему надо было это знать. Но все же испуганно ответил ему:

— Да, я еврей.

Японец заметил мое волнение и страх и с хитрой улыбкой на своем противном лягушачьем лице произнес:

— Вам не нужно меня бояться. Я не жандарм! Однако, — прибавил он, — я буду как жандарм, если вы не будете меня слушаться!

Я был взволнован, но более всего меня удивило то, что этот японец говорит со мной по-немецки.

— Говорите, чего вам надо!

— От вас мне не нужно никаких услуг. Я хочу вместе с вами провернуть одно дело, на котором мы разбогатеем.

— Дело... со мной? — пожал я плечами. — Знаете ли вы, что у меня нет ни гроша за душой?

— Вашим вкладом будут ваши мозги. В этом деле деньги роли не играют. Те небольшие деньги, которые надо вложить, дам я.

— Так чего же вы хотите от меня? — спросил я.

— Не бойтесь. Я не людоед. Такой человек, как вы, раз уж вас забросило сюда, должен понимать, что японцы не носят кос и не едят человечину. На этом деле мы сможем разбогатеть. Но вы, сударь мой, должны понять, в чем состоит бизнес! От этого все зависит.

— Ну, хорошо, говорите уже, что вам нужно.

— Прежде чем я скажу вам, в чем состоит это дело, вы должны ответить мне на один вопрос, и вас не должно удивлять, что я задаю его вам. Сейчас я объясню вам, что я имею в виду и для чего мне нужно это знать.

Японец подошел ко мне поближе и спросил меня:

— Вы обрезанный?

Я продолжал стоять красный от злобы и раздражения. Мне страшно хотелось дать волю кулакам и врезать японцу по физиономии. Я решил, что имею дело с одним из тех типов, которые шляются в больших городах и ищут жертв для своих нечистых страстей. Судя по лицу японца, он понял мои мысли и сказал:

— Прежде всего, вы не должны раздражаться из-за того, что я задаю вам такой вопрос. Вы солдат и всякое слыхали. И к тому же, сударь мой, вы беглый! Не думайте, что я не знаю, кто вы такой, но вы очень ошибаетесь, если думаете, что я задаю вам такой вопрос, потому что... потому что хочу что-то сделать...

Он поклялся, что ничего дурного не имел в виду. Я задумался. Тогда он предложил зайти в кофейню, чтобы там рассказать о своем деле. Я пошел за ним.

— Понимаете, дело вот в чем: вы выглядите как чистокровный представитель еврейской расы. В Китае есть большая область, жители которой крещены. Они очень благочестивые христиане и отлично знают Библию. И все они, дурни, считают себя великими грешниками. А самым святым человеком на свете полагают еврея, настоящего еврея. В Пекине действительно есть маленькая группа евреев, но они и не евреи вовсе, они те же самые китайцы с такими же плоскими носами и такие же дурни, как прочие. Мы с вами поедем в эту область, построим вам дом и известим с помощью афиш, что приехал настоящий, обрезанный еврей, истинный «внук»[3] Иисуса Христа, и продает амулеты. Понимаете мой план? Никакого жульничества. Все по закону и по чести. Ну, что скажете, разве вы не еврей? Разве вы не «внук» Иисуса Христа?

Я рассмеялся, услышав этот странный японский план, и согласился.

— На амулетах вы как следует заработаете. Понятно, что чем больше, тем лучше. Как только мы накопим большую сумму денег, поедем в Японию. Там я выправлю вам паспорт, и вы уедете в Америку.

*  *  *

Назавтра, после того как японец Гамата ввел меня в курс дела, он купил мне новую одежду. Мы сели на корабль, с которого вскоре сошли на китайский берег.

Несколько дней мы ехали через залитые водой рисовые поля, пока не прибыли в ту область, где нам предстояло стать миллионерами. Эта область действительно населена благочестивыми и фанатичными китайцами-христианами. Японец разбил для меня палатку и повесил перед палаткой на деревянных шестах две большие афиши с такими бесстыжими надписями на китайском и английском:

«Настоящий еврей, “внук” Святого Духа и Иису-са Христа, приехал на несколько выступлений. Настоящий еврей, амулеты, исцеляющие средства для расслабленных, калек и душевнобольных. Раз в два дня он произносит псалмы на древнееврейском языке, на языке пророка Моисея, Иисуса Христа, царя Давида и пророка Исайи».

Да, у этого японского спекулянта голова варила! Он рассказал мне, что был когда-то студентом в Берлине, и на Гренадирштрассе[4] у него была возлюбленная-еврейка. Он поездил по миру: побывал даже в Варшаве и в Лемберге.

И что же вы думаете, это мерзкое дельце со мной у него не пошло? Пошло, еще как. Каждый день ко мне приходили тысячи китайцев, которые рассказывали мне о своих бедах и просили помощи.

Сейчас смешно вспомнить, как я стоял за своего рода красным паройхесом[5], который для меня повесил Гамата, и как бедные китайские святоши падали передо мной на колени и просили о помощи! В первое время эти моральное унижение и человеческие страдания воспринимались очень остро! И все-таки жизнь, думал я, сильнее всего на свете. Выхода нет, я должен следовать судьбе, нити которой японец держит в своих руках. Гамата сидел в вестибюле и взимал плату с каждого китайца, выдавая ему что-то вроде билета с нарисованным на нем крестиком.

На афише было написано: «Каждые два дня “внук” Святого Духа произносит псалмы», и каждые два дня несколько тысяч китайцев собирались в большом зале. Я стоял наверху, на высокой эстраде, и произносил — нет, не псалмы — я пел песенки лембергского кабаре «Лехо дойди»[6] и всякие другие песенки. Я не пел псалмов, потому что, во-первых, не знал наизусть целиком ни одного псалма, а во-вторых, я в своем униженном, печальном и странном положении вообще не хотел иметь дела с Библией. Японцу было без разницы, спою ли я песенку из кабаре или произнесу парочку псалмов, которых он опять-таки знать не знал. Он сидел в кассе и продавал билеты. Так я пробыл в той местности четыре недели. Я уверен, что японец собрал капитал в пару тысяч долларов, не меньше. Оттуда мы переехали в другую область. Но там нас ожидал крах.

В один прекрасный день ко мне пришли китайские полицейские с мандарином во главе и арестовали меня. Я узнал, что японец со всеми деньгами бежал. Меня посадили в китайскую тюрьму без гроша денег.

Больше полугода просидел я в китайской тюрьме. Чего я там натерпелся, и пересказать трудно.

Через шесть месяцев наконец состоялся мой процесс. Китайские судьи не знали, как меня судить, — они не были христианами. Как большая часть китайских бюрократов, они были последователями Лао Цзы[7] и не хотели вмешиваться в дела христиан. Опасаясь англичан и французов, они решили отослать меня в Пекин в тамошний центральный суд. Центральный суд в Пекине, перед которым я предстал по обвинению в мошенничестве, признал меня полностью невиновным. Я еврей и христианин — почему бы мне не быть «внуком» Иисуса Христа, так же как любой набожный китаец может называть себя «внуком» Конфуция или Лао Цзы, или как любой благочестивый индус может называть себя «внуком» Будды, или любой мусульманин — «внуком» Магомета? Да, я брал деньги за амулеты, заявили далее судьи, но ведь принято, чтобы лекарь брал деньги за такие вещи. Короче, китайские судьи были умны, и я оказался на свободе.

Теперь мне нужно было получить свои деньги у японца. Но разыскать его не было ни малейшей надежды.

Я обратился к австрийскому послу в Пекине и рассказал ему, как я здесь оказался и как японец грозился донести на меня русским и заставил ехать с ним в Китай. В австрийском консульстве я получил деньги и документы, чтобы добраться до Вены. Но в Австрию я не поехал. На что она мне сдалась? Чтобы еще раз в военную форму одели? Я поехал в Швейцарию и, только когда война закончилась, вернулся в Галицию. Родителей я уже не застал. Они померли от мора в годы смуты. Никакого постоянного занятия у меня не было, и я, видите ли, стал странствовать из одного города в другой в поисках работы.

добавить комментарий

<< содержание

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 



[1].      Готово (нем.).

 

[2].      Да, эти русские — тупые скоты (нем.).

 

[3].      «Внуками» (эйниклах) называли отдаленных потомков знаменитых хасидских цадиков. Эти «внуки» разъезжали из города в город, читая проповеди и продавая амулеты. Рассказчик, еврей из галицийского местечка, пользуется привычным ему понятием «внук», чтобы обозначить ту роль, которую ему пришлось играть в Китае.

 

[4].      Улица в еврейском районе Берлина.

 

[5].      Синагогальный занавес, за которым находится арон кодеш, шкаф со свитками Торы.

 

[6].      «Пойдем, друг мой» (др.-евр.). Название и начало знаменитого субботнего гимна.

 

[7].      Легендарный основатель даосизма — одной из традиционных религий Китая.