[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ  НОЯБРЬ 2013 ХЕШВАН 5774 – 11(259)

 

Портрет Тихона Чурилина. Мария Синякова. 1940 год

 

ИЗЛЕЧЕНИЕ ОТ ГЕНИАЛЬНОСТИ

Тихон Чурилин — лебедь и Лебядкин

Олег Юрьев

 

Окончание. Начало см. в № 10 (258)

 

5. «Тебе, народ, хвала от Маркса...»

Вот мы и добрались до интереснейшей проблемы «советских стихов» Чурилина.

По выходе из больницы Тихон Чурилин собрал книгу стихов 1930–1932 годов, которую с явным антонимическим намерением по отношению к тоже послебольничной «Весне после смерти» озаглавил «Жар-Жизнь». Вглядывание в смерть должно было замениться вглядыванием в жизнь. Но никакого вглядывания в жизнь не получилось — оно заменилось предписанным (и явно с облегчением принятым) советским жизнеутверждением. По качеству же стихов «Жар-Жизнь» ни в коей мере не могла конкурировать с опровергаемой «Весной после смерти». В значительной части они пародийно-нелепы и даже могут быть восприняты (несправедливо) как сознательное издевательство, что, вероятно, и побудило Главлит не разрешить издание:

 

Двадцать пять китайских коммунистов —

Двадцать пять, да! двадцать пять, да, двадцать пять!

Все висят на ночи, как манисто [скорее всего, монисто. — О. Ю.],

Черно-синие и голые до пят.

(«Двадцать пять китайских коммунистов...»)

 

В течение всех 1930-х годов Чурилин пишет советской власти или, точнее, советской идеологии стихи, как капитан Лебядкин писал «аристократическому ребенку» Лизе Тушиной — отчасти упоен отчасти осознаваемой нелепостью. Сами стихи не похожи на стихи Лебядкина, но в них так же, по слову Ходасевича, «двоится поэзия и пошлость»[1], как и в лебядкинских произведениях:

 

Тебе, страна, хвала от нас,

Тебе, народ, хвала от Маркса.

Пробил, вновь бьет почета час

Горячий, звонкий, цветом маркий!

(Адыгея, новая ода)

 

Большую часть книги составили «песни разных народов», где Чурилин трансферировал свою футуристическую привычку вводить звуковые словозаменители в псевдо- (изредка и не псевдо-) фольклорные стилизации:

 

...Э! Э! Э! Э!

ОЭ! ОЭ!

Да, да, дочь, да, да, да.

Пою я под там-там.

ОЭ! ОЭ!

(Негритянская колыбельная)

 

От всех этих песен возникает ощущение переводов с несуществующих подстрочников. В 1970–1980-х годах примерно того же качества, а иногда и технически сходная продукция производилась по полтыще строк между завтраком и обедом в каком-нибудь доме творчества в Пицунде или в Комарове («минута — строчка — рубль», по известной формуле Д. С. Самойлова), но здесь это результат героического и абсолютно нециничного усилия Чурилина «стать, как все», прежде всего по-человечески — окончательно исцелиться от себя, лебедянского «незаконнорожденного, выблядка, жида, Александрыча, у-у-у». Казалось бы, это удалось. Взглянем на две «Еврейские колыбельные», практически открывающие «Жар-Жизнь», — если Чурилин хотел отмщения за свою жизненную историю, то здесь он его получил:

 

Всех дабуков [sic! — О. Ю.] цадик старый

Очень выдумал некстати.

И не верит мой Май [это убаюкиваемый еврейский ребенок. — О. Ю.]

Ни во что, баю-бай!!

(Еврейская колыбельная)

 

или

 

О, верю и знаю: Ленинский век, век.

О, сильный, железный, стальной человек! человек.

 

О, тихо, как тихо, без синагог, синагог,

Пал устаревший, страшный наш бог! бог.

О, баю еврея, еврейская мать, мать.

О, новую эру счастливая знать! узнать.

(Еврейская)

 

Еврейское для Чурилина — всегда интимное, близкое к смерти и почти равное ей. Оно маркирует приступы глубочайшей депрессии, но здесь он пытается отдать «октябрю и маю» и это. Будем надеяться, что ему стало легче.

Конечно, на фоне всего этого кошмара изредка появляются и замечательные места и целые стихотворения:

 

Так падает звезда.

Так светится вода.

И так река рыдает

Что вот, никто не знает. ...

(«Так падает звезда...»)

 

Или двустишие[2]:

 

А то попеть — пропеть на слух:

— Так рано и сладко душит луг…

(«А то попеть — пропеть на слух...»)

Более чем замечательна и относится к лучшим стихам Чурилина «Песнь об очереди», где элементы фонетической записи оказываются на своем месте в атмо­сфере индивидуального человеческого отчаяния, вдруг выныривающего из-под лебядкинского жизнеутверждения:

 

И за водкой черёд
И за хлеб-б-бушкой!
Эзза печеньем, стоя, мрет,
За вареньем, с сушкой!!

 

Череда д’череда —

Понедельник, середа.

<...>

Очередь, очередь!!
О черт, с этим — умереть!!

(Песнь об очереди)

 

Вообще, там, где у Чурилина пробивается подавляемое, исцеляемое отчаяние, там, где он вглядывается во мрак, по-прежнему клубящийся в его сознании где-то внизу, под бетоном «жизнеутверждения», сразу же оказывается, что талант никуда не делся. Тут стоило бы отметить «Гравюру на вечере» (1933), «Оду прошедшему человеку» (1933) с ее, оказывается, неизжитыми еврейскими смертными мотивами и блоковской орфографией («Жолты щеки; рябы: дробь. / И сертук мой жирный, чорный, / Весь точь в точь, еврейский гроб. / — Я прошедший человек...» — это уже не из «Жар-Жизни», а из отдельных стихотворений 1930-х годов). Да хотя бы и мрачное «Гей, бабьё, в зипунах и сермяге...» Словом, стихи Чурилина 1930-х годов следует внимательно читать, не смущаясь «хвалою от Маркса» — время от времени дар, большой дар, блистательно прорывается, хотя необходимо сказать, что некоторое существенное ритмическое обеднение все же произошло: трехчленное строение строки и в хороших стихах заменяется преимущественно двухчленным, а иногда и вообще бесцезурным. То есть отчасти Чурилин пишет на чужом дыхании.

Следует, однако же, подчеркнуть, что никакого перехода к соцреализму в техническом смысле, никакой «поэтики советской эпохи», о чем часто говорят применительно к стихам этого времени, ни в переводах с несуществующего подстрочника, ни в пересказах газетных статей, ни тем более в настоящих стихах — не произошло. Вполне возможно, что не от отсутствия желания автора, а по физической, физиологической природе его звуко- и ритмоизвлечения. Проще говоря: у него не получилось. Еще проще: стихи Чурилина 1930-х годов или значительно хуже, или значительно лучше дозволяемого и поощряемого. Интересна определенная параллельность с Мандельштамом того же времени. Взглянем на чурилинское стихотворение 1935 года, вошедшее в книгу «Стихи», почти вышедшую в 1940 году. Очевидно, по сигнальному экземпляру она была раздраконена критиком Дымшицем[3], чутко отказавшим Чурилину в какой-либо близости к соцреализму и вообще к жизни — подтверждение вышесказанного с другой, с их стороны (для Чурилина, однако, это была своя, наша сторона). Книга в продажу не поступила. Но вернемся к стихотворению:

 

По линии и по бокам бульвара

Чернеют жирные весною тротуары.

 

По линии, на середине всех бульваров,

Сияет снег в пушистых шароварах.

 

Зима — зима, зима — сама! сияет.

Весна — весна! Кричу сполна и я ей!

 

Земля жирна, колхозный сев начался,

И от усталости сам трактор закачался.

 

Мария Демченко за книгой тоже знает —

Сияет в севе родина родная!

 

И Кривонос на паровозе мчится,

С боков к нему всеобщий сев стучится.

 

И в кочегарах сам апрель лопатой

Шурует уголь, жирный и богатый.

 

Эх, жир весны, земли, асфальта, угля,

Какой ты теплый! Славный! Свежий! Смуглый!

(«По линии и по бокам бульвара...»)

 

Не напоминает ли оно в известном смысле стихотворение Мандельштама «Чернозем» из «Воронежских стихов» — и тоже 1935 года:

 

Как на лемех приятен жирный пласт,

Как степь лежит в апрельском провороте!

Ну, здравствуй, чернозем: будь мужествен, глазаст.

Черноречивое молчание в работе.

 

Где-то[4] я уже обращал внимание просвещенной публики на то, что «Чернозем» есть, в сущности, «стихи на сельхозтематику » — на начало пахоты и едва ли не без прицела на местную газетку. Воображаю, как рад был газеткин редактор, коли так! Но не поразительно ли это совпадение мотивов жирной земли и начала сельхозработ у обоих поэтов? Конечно, у Мандельштама звук глубже, образная и дыхательная логика стиха полностью отрезает ему путь в воронежскую газету. Чурилинские стихи неплохи, особенно в начале, «пушистые шаровары» снега вообще прекрасны, но даже поименование разного рода стахановок и стахановцев вряд ли бы кого-то убедило, что это «советские стихи». Они никак не попадают в постоянно сужающийся «коридор возможного».

 

7. (Само)исцеленный

В юности я был бы, вероятно, очень огорчен описанным развитием поэзии Чурилина. Сейчас же не уверен, что даже малейшее облегчение человеческих страданий не стоит отказа, точнее, излечения от гениальности, и пусть это излечение происходит с помощью очень сомнительных и/или очень нелепых средств.

Лучше живой Лебядкин, чем мертвый лебедь?

Да, наверное... На всякий случай напомню, что «Лебядкиным» я называю Чурилина не в «достоевском», а в обозначенном этой статьей очень специальном смысле — самозабвенно влюбленного в «новую жизнь» и не чурающегося никакой нелепицы воспевателя.

При всех периодических обострениях душевной болезни, все же, по-видимому, можно сказать, что в 1930-х годах Чурилин получил значительное облегчение и успокоение. Вот что пишет Анастасия Цветаева в отдельном очерке «О Тихоне Чурилине», в значительной степени не совпадающем с текстом «Воспоминаний»[5]:

 

...Уже после Марининого отъезда за границу я вновь встретилась в Москве с Тихоном Чурилиным. Как же изменилась его судьба! Вместо нищего, заброшенного поэта, вышедшего из клиники, я увидела человека в его стихии: его уважали, печатали, он где-то числился, жил с женой в двух больших комнатах, кому-то звонил по делу...

 

Мнение комментатора, что все это приписано ради публикации в советское время, не кажется мне обоснованным: ничего особо «цензурного» в очерке не наблюдается, никаких особых заслуг советской власти в улучшении состояния Чурилина не отмечается, скорее уж можно говорить о заслугах его жены, художницы Брониславы Корвин-Каменской. Я бы скорее говорил о непосредственном впечатлении Анастасии Цветаевой от человека, вылечившегося от гениальности — из несчастного гения сделавшегося относительно не несчастным негением. Может быть, именно из-за жестокости — с «цветаевской» точки зрения! — этого впечатления и пропало оно из постсоветского издания «Воспоминаний». Но скорее всего, текст перерабатывался для отдельной публикации и просто требовал иной структуры, чем фрагмент последовательно хронологических воспоминаний — он требовал биографической закругленности. Кстати, при чурилинских обострениях А. И. Цветаева приходила с ним сидеть, чтобы дать возможность «Бронке» (домашнее имя Брониславы Корвин-Каменской) сбегать по делам и за продуктами.

Когда «Бронка» умерла (10 октября 1944 года), Чурилин больше не смог и не захотел бороться за жизнь. Болезнь его обострилась в последний раз. 28 февраля 1946 года Тихон Васильевич Чурилин умирает в московской психиатрической больнице им. Ганнушкина.

Бронислава Корвин-Каменская. Обложка к каталогу собственной выставки. 1921 год

 

8. И последнее

Значение Тихона Чурилина не только в некотором количестве великих и замечательных стихов, которые он написал. Хотя это само по себе обеспечило бы смысл любой жизни.

Но у этой жизни есть и иной смысл. На примере Чурилина — и именно потому, что он психически нездоровый человек и все должен выводить на поверхность, чтобы не быть уничтоженным, — мы видим наглядно, как функционирует переработка сознания советской реальностью. Собственно, эта переработка являлась объявленной целью социалистической культуры, но происходила менее в результате тех или иных направленных действий идеологических органов, а более по общей логике тотальной общественной реальности, манифестировавшей себя в качестве единственной жизни. Все прочее (нищета, разбой, холод, голод, не говоря уже об арестах и ссылках) объявлялось несущественным, как смерть при научном материализме — зареальной частью реальности. Чурилин, во внутреннем мире которого существовала одна-единственная оппозиция — «смерть (реальная) — жизнь (нереальная)», честно старался ее перевернуть, обеспечить победу «жизни», и до поры до времени даже с кое-какими успехами.

Но ведь эту же попытку «встать на сторону жизни» мы наблюдаем — с большим количеством тонкостей и извивов, конечно, — на судьбах очень многих: и Мандельштама, и Пастернака, и Заболоцкого... Известная простота случая Чурилина, вероятно, позволит нам лучше понять более запутанные случаи.

Словом, не зря я ждал двадцать лет. Получил, конечно, не совсем то, чего ожидал. Но в жизни всегда так бывает. Пока не знаю, как в смерти. Похоже, тоже.

 

 



[1].      См.: Ходасевич В. Ф. Поэзия Игната Лебядкина // Он же. Собрание сочинений в 4 тт. Т. 2: Записная книжка. Статьи о русской поэзии. Литературная критика 1922–1939. М.: Согласие, 1996. С. 194–201.

[2].      По мнению Н. Яковлевой (Яковлева Н. Открывая Чурилина. По поводу собрания «Стихотворений и поэм» Тихона Чурилина // Toronto Slavic Quarterly. No. 43. Winter 2013. Р. 304), являющееся не отдельным двустишием, а началом предыдущего стихотворения.

[3].      Дымшиц А. Л. Перепутаница // Ленинград. 1941. № 1. С. 22–23.

[4].      Юрьев О. А. Осип Мандельштам: Параллельно-перпендикулярное десятилетие // Он же. Заполненные зияния. Книга о русской поэзии. М.: Новое литературное обозрение, 2013.

[5].      Цветаева А. И. О Тихоне Чурилине // Чурилин Т. В. Конец Кикапу. Агатовый Ага: повести / Комм. С. Шаргородского. Б/м: Salamandra P.V.V., 2013. С. 59–61.

добавить комментарий

<< содержание

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.