[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ  ЯНВАРЬ 2013 ТЕВЕТ 5773 – 1(249)

 

Жизнь в пастельных тонах

 

Грейс Пейли

Мечты на мертвом языке

Пер. с англ. В. Пророковой, М. Кан

М.: Текст; Книжники, 2012. — 256 с. (Серия «Проза еврейской жизни».)

Еврейскую девочку приглашают принять участие в школьном рождественском спектакле — у нее самый громкий голос в классе. Играют Христа, разумеется, мальчики, но озвучивает роль за сценой именно она, Ширли Абрамович. Вечером к родителям девочки заходит соседка, и они втроем на кухне обсуждают произошедшее. А сама Ширли, усталая, но счастливая, отправляется спать и перед сном читает «Шма Исраэль».

Это сюжет открывающего сборник рассказа «Громче всех». И что дальше? А ничего, собственно. Никакой страсти в клочки, душевных терзаний и прочей достоевщины. Недаром в другом рассказе, «Разговор с отцом», отец говорит дочери-писательнице: «Ты же знаешь, все гораздо глубже. Отлично знаешь! Но ты взяла и все выкинула. Тургенев бы так не сделал. И Чехов бы не сделал. Есть такие русские писатели, о которых ты слыхом не слыхивала и понятия о них не имеешь, так вот они ни за что бы не опустили то, что опустила ты». О да! Можно себе представить, что творилось бы в произведениях русских писателей, приди им в голову блажь рассказывать о проблемах самоидентификации американских евреев. На каждую новеллу приходилось бы по три суицида и по десять метафизических истерик. А вот диалог отца и матери Ширли из «Громче всех», самая напряженная сцена рассказа, передающая подспудный драматизм ситуации:

 

— Ты же в Америке! Клара, ты сама сюда хотела. В Палестине арабы сожрали бы тебя живьем. В Европе были погромы. В Аргентине сплошь индейцы. А здесь — Рождество… Вот незадача, да?

— Очень смешно, Миша. Что с тобой сталось? Если мы давным-давно приехали в эту страну, спасаясь от тирании, а тут один сплошной вертеп и нашим детям забивают головы враньем, что тут забавного? Ой, Миша, куда подевался твой идеализм?

— А твое чувство юмора?

— Его у меня никогда не было, а вот ты всегда был идеалистом.

И еще пара реплик в том же духе.

Это вовсе не значит, что мы имеем дело с прозой легковесной и бездумной. В лучших рассказах Пейли неизменно присутствует отчетливая щемящая нота. Просто она так заботливо обложена комическими деталями, что невнимательный читатель вполне может счесть Пейли писательницей-юмористкой.

Вот, скажем, рассказ «Время, что насмеялось над нами» — невеселый, что и говорить, это даже по названию видно. Но при этом изобретаемый героем тараканий сегрегатор — деталь просто из О’Генри. Да и в финале драма идет пополам с анекдотом. А если вдруг мелькает намек на Холокост (каковые, вообще говоря, в прозе Пейли на удивление редки — два-три на всю книжку), то исключительно в виде упоминания обезьяны по имени Ицик Халфбунт, которая напоминает-де владельцу зоомагазина его дядю, «умершего от еврейства в эпидемию 1940–1941 годов».

Гораздо менее удачен «дарвиновский» цикл — рассказы, объединенные главной героиней, Фейт Дарвин. В них практически отсутствует все то, что делает Пейли эталонным в своем роде новеллистом: легкий привкус абсурда, стилистическая изощренность, юмор, мастерство диалога. Зато куда больше разговоров о политике: Пейли, феминистка, пацифистка, борец против вьетнамской войны, не побрезговавшая прибыть в 1974 году на Всемирную мирную конференцию в Москве, не могла не поделиться своей идеологией с любимой героиней. В то же время автору хватает женской и писательской тонкости, чтобы раз за разом сталкивать политические лозунги со здравым смыслом и его носителями. «Вы имеете своих взглядов. Я имею своих. Жизнь не имеет взглядов», — как говорит старый еврей-аптекарь, чей бизнес героиня и ее подруги много лет назад едва не разрушили, обвинив его в расизме.

Хорошая ли писательница Грейс Пейли? Как посмотреть. Человек, привыкший к масштабным полотнам и буйству красок, приходит на очередную выставку — а там сплошные пастельки на альбомных листочках. Один поморщится и уйдет, а другой обрадуется: наконец-то глаз отдыхает. По мне, Пейли писательница не крупная, но очень — в лучших вещах — обаятельная. И еще неизвестно, что важнее.

Михаил Эдельштейн

 

ДЕЛО ВРАЧА

 

Дэвид Карной

Музыка ножей

Пер. с англ. Е. и С. Шабуцких

М.: Фантом Пресс, 2012. — 384 с.

В этой сравнительно небольшой книге много персонажей, но главных только два. Первый — англосакс, второй — еврей. Первый уже немолод (скоро шестьдесят), заметно прихрамывает (последствия перенесенного в детстве полиомиелита) и примерный семьянин. Второй еще не достиг сорока пяти, он спортивен, он в разводе и в поиске. Первого зовут Хэнк Медден, и он опытный полицейский сыщик. Имя второго — Тед Коган, и он отличный хирург.

Хотя оба названных персонажа живут в одном городе и даже в одном районе, их пути при обычных обстоятельствах не пересекаются. Однако, если обстоятельства станут неординарными, Хэнк и Тед вполне могут встретиться. Например, когда полицейскому вдруг понадобится врачебная помощь. Или, допустим, хирург окажется фигурантом расследования. А поскольку перед нами детективный роман, то можно догадаться: речь пойдет именно о ситуации № 2.

Прежде чем Медден и Коган сойдутся в клинче, повествователь предложит читателю совершить экскурс в прошлое героев.

Для начала мы узнаем, каким образом Тед — выходец из семьи весьма среднего достатка — доучивался в престижном частном пансионе и сумел поступить в Йельский университет. Оказывается, отец его школьной подруги Мелиссы, заподозрив романтические отношения дочери и Теда (хотя ничего такого на самом деле не было), решает отослать парня подальше. И даже готов оплатить учебу. «Ты еврей, Тедди, — объясняет Мелисса поступок отца. — Они не хотят, чтобы за мной ухаживал еврейский мальчик». Узнав об этом от сына, Коган-старший замечает: «Знаешь, твоего дядю Адама отправили подыхать в концлагерь по той же причине. Его прятала одна семья, а потом в него влюбилась их дочка. И они выдали его гестапо». И немного подумав, добавляет: «Видишь, прогресс налицо. Вашему поколению уже легче. Теперь людям хоть стыдно такое говорить. Они знают, что поступают неправильно, и им хочется как-то компенсировать ущерб, который они причиняют».

У Хэнка — своя сокровенная история, которая изменила его жизнь и предопределила выбор профессии. В детстве мальчик стал жертвой насильника-педофила и, движимый гордостью и страхом, никому из взрослых не рассказал о своей беде. Однако с тех самых пор его обостренное чувство справедливости требовало выхода наружу, и в итоге Хэнк связал свою судьбу с полицией. По понятным причинам герой с особым вниманием относится к преступлениям против несовершеннолетних. Поэтому, когда полиция начинает расследовать самоубийство юной Кристен, Медден бросает все прочие дела, чтобы сосредоточиться на одном, самом важном для себя. Он подозревает, что причиной поступка девочки стало изнасилование, а насильник — доктор Коган. Хотя на первых страницах романа именно врачебное мастерство Когана спасает жизнь Кристен (та после аварии попала на стол к хирургу с диагнозом «разрыв селезенки»), многие из знакомых Теда легко верят полицейской версии. И вот уже доктор отстранен от работы, изгнан из клуба, а круг его друзей стремительно редеет.

Сюжет романа — история большой полицейской ошибки. Автор не раз подчеркивает, что Хэнк умелый сыщик, но предубеждения мешают ему трезво разбираться в этом деле: порой он отмахивается от очевидного, блуждает в трех соснах. Он будет упорствовать почти до самого конца романа — ведь ему так трудно быть объективным по отношению к подозреваемому. Нет-нет, не потому, что Коган еврей, — потому что он врач. Ведь тот жуткий человек из детства будущего полицейского тоже, оказывается, был медиком…

Американский писатель Дэвид Карной едва ли знает в подробностях историю СССР и, скорее всего, не слышал о «деле врачей» и его последствиях. Однако он довольно точно воспроизводит — пусть в миниатюре — атмосферу враждебности и страха, которая начинает сгущаться вокруг человека в белом халате. Мол, враг он или нет, пусть разбираются органы, но лучше быть начеку. Как мы помним, сталинская пропаганда, открыв в начале 50-х годов прошлого века охоту на врачей-евреев, запустила механизм воспроизводства социальных фобий: не только медики с неправильными фамилиями, но и их «автохтонные» коллеги оказались в некоей полосе отчуждения. Движимые подозрительностью и страхом, пациенты выписывались из больниц, не принимали лекарств, уклонялись от операций. Разбудить нечто темное в человеческом подсознании — не слишком трудная задача, и не будь роман Карноя традиционным детективом, судьба доктора Когана могла бы оказаться незавидной. К счастью, детективу положен хеппи-энд. Врач сам берется за расследование и помогает полицейскому установить истину, а Медден убеждается наконец в своей неправоте. И вот настоящий насильник пойман.

Кстати, в названии «Музыка ножей» читателю может почудиться нечто зловещее. Напрасно. Это лишь саундтрек, который необходим доктору Когану во время операций. Просто музыка. Несколько синглов. Только и всего.

Роман Арбитман

 

ЧЕРТ ЗНАЕТ ЧТО ТАКОЕ!

 

Пол Кривачек

Идишская цивилизация: становление и упадок забытой нации

Пер. с англ. В. Рыжика
М.: Мосты культуры; Иерусалим: Гешарим, 2012. — 440 с.

Прочитав на 9-й странице этой книги: «Само слово идиш означает говорящих на языке идиш евреев и относится как к языку, так и к говорящему на нем народу», я имел полное право закрыть ее и никогда больше не открывать. Только профессиональная честность — я же обещал написать рецензию — заставила меня дочитать этот опус до конца. Зато теперь я могу с полным правом сказать: это самая плохая книга по еврейской истории, которую я когда-либо держал в руках.

Страсть изобретать велосипед, который не ездит, и порох, который не стреляет, свойственна, оказывается, не только отечественным пенсионерам. Пол Кривачек, ветеран Би-би-си, решил на закате дней посвятить свой популяризаторский талант родному народу. И сделал это с журналистской нахрапистостью и журналистской же любовью к сенсациям. Именно поэтому в заглавии он говорит о «забытой нации», а в предисловии о том, что «жизнь целого народа (евреев-ашкеназов. — В. Д.) утонула в великом забвении». Правда, в списке литературы Кривачек упоминает Греца, Дубнова, Гессена, Этингера, Барона и еще два десятка книг вместе с «Encyclopedia Judaica», проштудированных им без видимой пользы для себя и читателей (кстати, любимая форма ссылки, то и дело встречающаяся в тексте: «по данным Энциклопедии…»). Тем не менее все сочинение пронизано Колумбовым пафосом первооткрывательства.

Нет никакой возможности перечислить все большие и малые ошибки, глупости и несообразности, содержащиеся в этой книге. Они есть в каждом абзаце, а на многих страницах — в каждом предложении. Чтобы все их разобрать и опровергнуть, понадобился бы том втрое толще этой самой «Цивилизации». Один, абсолютно случайный, пример. Подпись под портретом Менделе Мойхер-Сфорима: «Шалом Янкель Бройдо, более известный под именем своего комического персонажа Менделе Мойхер Сфорим (маленький Мендель-книгоноша). Публиковался на иврите под псевдонимом Абрамович». Подпись под портретом в учебнике русской литературы «Анька Горенко, более известная под именем Ахматовой» выглядела бы менее вызывающе. На всякий случай: фамилию Бройдо то ли носил, то ли не носил отец писателя, по крайней мере, она почти нигде не фигурирует. Сам Менделе (и его потомки) официально использовал фамилию Абрамович.

Тяжелое наследие TV-прошлого сказывается в книге Кривачека на каждом шагу. Все главы начинаются с некоего подобия закадрового текста, напоминающего о популярных фильмах с географическим уклоном: «Ветер насквозь продувает километры голых равнин, поросших травой и кустарником, среди мрачного ландшафта выделяются лишь редкие могилы кочевников». Это описание густонаселенных и цветущих гор Южного Крыма в окрестностях Чуфут-Кале, предваряющее рассказ о евреях в греческих колониях Крыма. Вопрос, какое отношение Чуфут-Кале имеет к дальнейшему повествованию о манумиссиях из Пантикапея, можно даже не задавать.

Но хуже всего не ошибки и не пошлый стиль, а то, что автор чутко ловит все новые и не очень новые проблемы и тенденции, существующие в иудаике, и немедленно доводит их до полного абсурда. В еврейской науке, литературе и политике достаточно давно появилась этноцентрическая, ашкеназская тенденция. Но ни одному самому пламенному идишисту не удавалось то, с чем легко справился Кривачек. Прилагательное «еврейский» почти изгнано из его книги и заменено неудобопроизносимым «идишский»: идишская цивилизация, а также идишский народ, культура, искусство, жизнь, обряды и даже… идишская религия. Этот пламенный гиперидишизм комически сочетается с абсолютным незнанием идиша автором, австрийским евреем из немецкоговорящей семьи, перебравшейся после аншлюса в Англию. Иврита, а равно славянских языков он тоже не знает. Один пример особенно хорош. Как известно, в идише есть несколько очень старых слов романского происхождения. Кривачек, сообщая об этом, в качестве иллюстрации выводит глагол «дремлн» (дремать) из латинского «dormitare».

Прочитав много разных книг, как новых, так и устаревших, Кривачек каким-то особым журналистским чутьем выбирает в качестве своих источников самые странные и сомнительные. Например, о хазарах он пишет, ссылаясь на «Тринадцатое колено» Артура Кестлера, о славянских элементах в идише — на работы Пола Векслера. Никаких указаний, на, мягко говоря, маргинальный статус этих сочинений в иудаике, естественно, нет.

Поражает выбранная Кривачеком периодизация истории евреев-ашкеназов. С его точки зрения, расцвет «идишской цивилизации» закончился к началу XVII века, а дальше был сплошной упадок. Поэтому о XIX–ХХ веках, когда идиш приобрел черты национального языка, о культуре евреев России речь идет в совсем уж неприличных тонах. Вершиной «мира идиша» для Кривачека являются общины средневековой Германии и Чехии. Это легко объяснить происхождением автора, но опять-таки — при чем тут идиш?

Разумная, казалось бы, попытка Кривачека вписать события еврейской истории в более общий контекст превращается в занимающий чуть ли не треть книги популярный пересказ европейской истории. Качество изложения таково, что любой человек, закончивший среднюю школу, ужаснется. Например, согласно Кривачеку, Орлеан и Марсель находятся в Италии. Можно надеяться, что именно эти напыщенные и безграмотные пересказы отвратят не сведущего в еврейской истории читателя от сочинения Кривачека.

В сущности, после прочтения «Идишской цивилизации» остается только один вопрос: зачем такое было переводить и издавать? Издательству «Гешарим», имеющему серьезные заслуги перед иудаикой на русском языке, должно быть стыдно.

Валерий Дымшиц

 

Окна для Бориса

 

Дина Рубина

Окна

М.: Эксмо, 2012. — 276 с.

Окно — понятие растяжимое: окно в мир, в жизнь, окно для наблюдения, привычное отверстие для света и воздуха, нечто, дающее ощущение свободы, метафора соблазна или просто-напросто рама.

Оконная тематика не нова и, как говорится, «всегда в продаже». Дина Рубина приняла ее как обязательство, составив сборник — оммаж супругу-художнику Борису Карафелову, у которого, вот он и сам признается, «чуть не в каждой картине — окно». Полотен Карафелова с лихвой хватило проиллюстрировать девять новелл, на каждой третьей-четвертой странице — его окна. Но даже вещественной красочности не под силу перекричать словесную живопись (именно живопись, никак не графику) самой Рубиной, чья медовая лава стекает в текст в приторном изобилии прилагательных, сквозь пастоз которых продираешься с риском обронить сюжетную нить.

Автор видит свой творческий метод вот так: «Стоит смыть с холста нарост давней пыли, как проявятся более свежие краски. То же на бумаге: снимая с неуклюжей, в застиранных лохмотьях фразы слой за слоем, дойдешь до такой прозрачности смысла, что имена предметов и существ почти невидимы, и сквозь них воссияет море». Только нам, читателям, имена предметов и существ в прозе Рубиной видимы и слышимы, а также осязаемы, обоняемы и аппетитны — как, ну, скажем, предметы с натюрмортов фламандца Франса Снейдерса, на которых «бледные лоскуты камбалы, перламутровые россыпи осьминогов, опаловые коконы креветок, панически растопыренные ладони морских звезд, будто вырезанные из раскрашенного картона, и неисчислимые ломти рыбной плоти: алые, розовые, лиловые, голубоватые». Так что это еще большой вопрос, нужны ли книгам Рубиной иллюстрации? И если все-таки да, то какому художнику эта работа по плечу? Картины Карафелова живут в «Окнах» какой-то отдельной жизнью и рассказывают собственную историю.

Но задача — перед самой собой — была поставлена, и, охотясь за окнами, писательница плетет витиеватый узор, начиная с детства, проведенного, как известно, в Ташкенте. Побег из пионер-лагеря вечером, дождавшись отбоя, за двадцать километров от города. Окно здесь, в «Дороге домой», — это «лохматое от звезд небо», вроде как окно Вселенной, под которым в ночи бредет босая девочка. Убедительно. Потом — и опять про детство — рассказ о бабке Рахили, куда изящно вкраплен мистический момент: потерявшаяся внучка обнаруживается на старом кладбище лежащей в «шатре» плакучей ивы «под большой лиловой прорехой, вроде окна», где всплывали и роились еще слабые звезды. Дальше «Снег в Венеции». Сквозь описание города и февральского карнавала пунктиром проведен сюжет почти киношного детектива, но хочется верить, что главное в новелле — всяческие окна, стрельчатые, готические, круглые, в поисках которых автор с мужем Борисом приехали сюда и принялись находить и фотографировать. А детективная добавка — это так, для ширнармасс.

История про двух русских в Швейцарии — у одного жена умерла от рака, от второго ушла. Непременное окно, но особого смыслового акцента оно не несет и воспринимается как нечто само собой разумеющееся, привычная деталь антуража. Равно как и в рассказе о керн-терьере, чей рост автор-героиня наблюдает сквозь стеклянную дверь террасы. Самоубийца на подоконнике у окна, талантливая рассказчица Рената — в вырезанном из картона окне в гримуборной. К концу книги повод напрочь забывается, окончательно растворяясь в описаниях то зноя иерусалимских улочек, то изобильных застолий на острове Крит.

В общем, издание цветное, чтение занятное. Вот только это и не альбом, и не сборник рассказов. А аннотация и вовсе призывает считать книгу романом.

Евгения Гершкович

добавить комментарий

<< содержание

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.